страница 4 текста книги: рошки, мы, человек восемь бойцов, сидели на невысоком травянистом берегу тихонькой речушки и чуть не скулили.
15 июня в истории региона: в Рязани прокурор подал в суд на владельцев озера «Дикая утка»
Виктор Розов. Виктор Розов Дикая утка из цикла Прикосновение к войне | Фото — Виктор Дмитриев. Решение «Дикой утки» строится на введении второго плана — фильма, снятого студией «Гамма» с теми же актерами, но в других декорациях. |
Презентация на конкурс Живая класс | Кадр 2 из видео Виктор Розов «Дикая Утка» Из Цикла «Прикосновение К Войне», Читает Григорьев Максим. |
Виктор Розов | "Дикую утку". Драма норвежского автора Генрика Ибсена заставляет задуматься, что лучше в семейных отношениях - горькая правда или неведение. |
Дикая утка. Удивление перед жизнью. Воспоминания | Рязанское отделение ОНФ отреагировало на информацию о несанкционированной засыпке озера «Дикая утка». |
Виктор Розов "Дикая утка" из цикла "Прикосновение к войне"
XIX в. Праздничный стол в кабинете у богатого норвежского коммерсанта Верле. Среди гостей — вызванный с завода в Горной долине сын коммерсанта Грегерс он работает там простым служащим и старый школьный товарищ Грегерса Яльмар Экдаль. Друзья не виделись целых пятнадцать лет. За это время Яльмар женился, у него родилась дочь Хедвиг ей теперь четырнадцать , он завёл своё дело — фотоателье. И, казалось бы, все у него прекрасно. Единственное, Яльмар не закончил образование из-за недостатка у семьи средств — его отца, бывшего компаньона Верле, тогда посадили в тюрьму.
Правда, Верле помог сыну бывшего друга: он дал Яльмару деньги на оборудование фотоателье и посоветовал снять квартиру у знакомой хозяйки, на дочери которой Яльмар и женился. Все это кажется Грегерсу подозрительным: он своего отца знает. Как девичья фамилия жены Яльмара? Случайно, не Хансен? Получив утвердительный ответ, Грегерс почти не сомневается: «благодеяния» отца продиктованы необходимостью «сбыть с рук» и устроить бывшую любовницу — ведь Гина Хансен служила у Верле экономкой и уволилась из его дома как раз в это время, незадолго до того, как умерла больная мать Грегерса. Сын, по-видимому, не может простить отцу смерти матери, хотя тот в ней, очевидно, не виноват.
Как подозревает Грегерс, отец женился, рассчитывая получить большое приданое, которое ему тем не менее не досталось. Грегерс напрямую спрашивает у отца, не обманывал ли он покойную мать с Гиной, но тот на вопрос отвечает уклончиво. Тогда, решительно отклонив предложение Верле стать его компаньоном, сын объявляет, что он с ним порывает, У него есть теперь в жизни особое назначение. Продолжение после рекламы: Какое именно, становится скоро ясно. Грегерс решил открыть глаза Яльмару на «трясину лжи», в которую его погрузили, ведь Яльмар, «наивная и великая душа», ни о чем таком не подозревает и свято верит в доброту коммерсанта. Одолеваемый, по словам отца, «горячкой честности», Грегерс считает, что, открыв Яльмару истину, он даст толчок к «великому расчёту с прошлым» и поможет ему «возвести на развалинах прошлого новое прочное здание, начать новую жизнь, создать супружеский союз в духе истины, без лжи и утайки».
С этой целью Грегерс и навещает в тот же день квартиру семьи Экдалей, расположенную на чердачном этаже и служащую одновременно павильоном фотоателье. Квартира сообщается с чердаком, достаточно просторным, чтобы держать в нем кроликов и кур, которых старик Экдаль, отец Яльмара, время от времени отстреливает из пистолета, воображая, что он таким образом, как в былые дни в Горной долине, охотится на медведей и куропаток. С Горной долиной связаны самые лучшие и самые худшие переживания старшего Экдаля: ведь за порубку леса именно там, в окрестностях их общего с Верле завода, его и посадили в тюрьму. Читайте также: 12 пластических операций вернули лицо афганской девочке, обгоревшей в пожаре 13 фото Брифли существует благодаря рекламе: Грегерс не сразу выкладывает перед Яльмаром горькую истину. Он присматривается к семье — простоватой и вечно обременённой заботами Гине фактически это она ведёт все дела фотоателье и выполняет в нем всю работу , к старику Экдалю, выжившему из ума и очевидно сломленному тюрьмой, к четырнадцатилетней Хедвиг — восторженной и экзальтированной девочке, обожающей своего отца как сообщает тот Грегерсу, Хедвиг обречена — доктора сообщили, что она скоро ослепнет , наконец, к самому Яльмару, скрывающему свой паразитизм под видом неустанной работы над изобретением, которое, по его словам, должно восстановить благосостояние и честное имя его семьи. Поскольку Грегерс уехал из Горной долины, а теперь к тому же ещё и покинул отцовский дом, ему требуется квартира.
Как раз такая подходящая комната с отдельным ходом у Экдалей в доме имеется, и они — впрочем, не без сопротивления Гины — сдают её сыну своего благодетеля. На следующий же день Верле, обеспокоенный враждебным настроением сына, заезжает к нему, он хочет выяснить, что сын против него замышляет. Узнав «цель» Грегерса, коммерсант высмеивает его и предупреждает — как бы он в своём новом кумире Яльмаре не разочаровался. То же, хотя и в более резких выражениях, втолковывает Грегерсу его сосед по этажу, пьяница и гуляка доктор Реллинг, частый гость в семье Экдалей. Истина, согласно теории Реллинга, никому не нужна, и не следует с ней, как с писаной торбой, носиться. Раскрыв глаза Яльмару, Грегерс ничего, кроме неприятностей, а то и беды для семьи Экдалей не добьётся.
По разумению доктора, «отнять у среднего человека житейскую ложь — все равно что отнять у него счастье». События подтверждают справедливость его изречения. Продолжение после рекламы: Грегерс отправляется с Яльмаром на прогулку и выкладывает ему всю подноготную его семейной жизни так, как он её видит. Вернувшись, Яльмар громогласно объявляет жене, что отныне все дела ателье и домашние счета он будет вести сам — ей он больше не доверяет.
Шаримся в темноте, держась за руки и окликая друг друга. Южные ночи черны. А на следующий день под звуки оркестра идут новобранцы. Мы выскакиваем из театра и видим эту картину.
Оркестр гремит звонко, трубы поют в ясном солнечном воздухе. Но почему в привычном уху марше слышится какая-то чеканная сухость и тревога? Так, да не так. А еще рядом быстро идут, почти бегут матери и отцы марширующих к вокзалу новобранцев. Тревога номер три. Много времени спустя, в 1942 году, после лечения в госпитале ехал я, добираясь до дома, по Волге. Ночи были тоже черные, хотя не такие беспросветные, как на юге. Пароход причалил к Чебоксарам.
Пристань была забита людьми, а сверх того толпа стояла на берегу. Это тоже провожали новобранцев. Пареньки моложе тех, что маршировали в Кисловодске. Стали грузиться на пароход. Раздались прощальные слова, выкрики, всхлипы. Черная масса плотно скученных людей зашевелилась, закачалась как одно большое непонятное существо. Когда отдали трап, еще соединявший последней связью людей на пароходе и на берегу, люди на пристани — отцы, матери, братья, сестры, невесты, друзья — вцепились руками в борта парохода, стараясь удержать его. Пространство между пароходом и пристанью становилось все шире.
Тела стали вытягиваться над водой, но пальцы не разжимались. Матросы бегали вдоль палубы и отрывали эти руки от бортов. Через мгновение я услышал плеск падающих в воду тел, и река огласилась воплями. Пароход шел, а вслед ему несся этот единый многоголосый вой. Он тянулся за нами долго, как туман, как дым, как эхо. Когда я писал в сценарии «Летят журавли» сцену проводов Бориса, я помнил и звуки оркестра в Кисловодске, и вой над Волгой, и как провожали меня со 2-й Звенигородской улицы 10 июля 1941 года. Краснопресненская дивизия народного ополчения лавой плыла по ночным темным московским улицам. По краям тротуаров стояли люди, и я услышал женский голос, благословлявший нас в путь: «Возвращайтесь живыми!
Она заканчивает первый акт драмы. Решение До этого выхода из Москвы с первого дня войны возник и лично мой нравственный вопрос: где должен быть в это время я? Собственно, вопрос этот не мучил меня долго, он возник и немедленно был решен: я должен идти на фронт. Это не было желанием блистательно проявить себя на военном поприще. Мне просто было бы стыдно оставаться в тылу в то время, когда мои сверстники были уже там. Я повиновался чувству внутреннего долга, обязанности быть там, где всего труднее подобная фраза есть в пьесе «Вечно живые», ее произносит уходящий на фронт Борис. Я не знаю, как воспринял мое решение отец. Никогда до самой своей смерти он не обронил об этом ни одного слова.
Да он бы и не мог сказать «нет», хотя сам прошел через все 1914—1918 годы с боями, ранением и пленом. Этого ему не разрешил бы его отцовский долг. Но он и не сказал бы «да» как знак одобрения. Отец был очень суров, и сентиментальность была ему решительно чужда. Да и слова одобрения в подобных ситуациях произносятся только со сцены или на собраниях чужими людьми. Моя любимая девушка поправляла волосы перед зеркалом, когда я вошел и объявил, что ухожу в армию. Не отрывая глаз от своего хорошенького личика, не поворачивая головы в мою сторону, она беспечно произнесла: «Да? Какого числа?
Мне могут сказать: а что, собственно, особенного, товарищ Розов, в вашем поступке? Десятки тысяч других юношей и девушек распорядились в эти дни и годы своей судьбой точно так же. Да, это так. И из Театра Революции мы ушли на фронт довольно большой группой. А когда нас, ополченцев Красной Пресни, выстроили во дворе школы на 2-й Звенигородской улице и командир отчеканил: «Кто имеет освобождение от воинской повинности или болен, шаг вперед! Напротив, стоявший рядом со мной студент МГУ быстро снял свои сильные очки и спрятал их в карман. Я пишу об этом своем решении потому, что находились люди, которые спрашивали меня: «Зачем ты сделал эту глупость? Иногда бывали и более резкие суждения: «Понимаем, ты пошел добровольцем с товарищами, чтобы тебя не забрали и не бросили в общий котел черт знает куда.
В ополчении все-таки легче». На это я отвечал, что меня никуда бы не забрали, так как у меня был белый билет. Когда я писал эту главку, один очень славный и мыслящий молодой человек в разговоре о прошлом, который у нас шел, вдруг спросил: — Виктор Сергеевич, а почему вы пошли добровольцем?
Ах, лучше бы он жил… Где меня мотала машина, не знаю, не помню. Помню только ночь под землей в полевом лазарете, керосиновые лампы на столах, дрожащую над головой от взрывов бомб землю.
Что-то надо мной свершалось. Мое внимание — на товарища из нашей батареи. Забыл имя его и фамилию. Он на другом операционном столе, близко. Сидит, широко открыв рот, а врач пинцетом вытаскивает из этого зева осколки, зубы, кости.
Шея вздутая и белая, и по ней текут тоненькие струйки крови. Я тихо спрашиваю сестру, бесшумно лавирующую между столами: — Будет жить? Сестра отрицательно качает головой. Вспомнил его фамилию: Кукушкин. Резкий широкий шум.
Бомба упала в госпиталь. И как муравейник: бегут, складывают инструменты, лекарства. Нас — на носилки, бегом, опять в грузовики. С полумертвыми, с полуживыми, с докторами, с сестрами. Едем через корни, овражки, кочки.
Ой какой крик в машине! Переломанные кости при каждой встряске вонзаются в твое собственное тело. Вопим, все вопим. Вот она и Вязьма. Скоро доедем.
Стоп, машина! Мы в вагонах-теплушках. Поезд тянет набитые телами вагоны медленно. Налет авиации. Скрежещут колеса, тормоза.
Кто на ногах, выскакивает в лес. В раздвинутые двери нашего товарняка вижу, как лес взлетает корнями вверх. Убежавшие мчатся обратно в вагоны, а мы — лежачие — только лежим и ждем. Смерть так и носится, так и кружит над нами, а сделать ничего не можем. Пронесет или не пронесет?
Бомбежка окончена. Едем дальше. Куда-то приехали. И вдруг… Приятная, нежная музыка. Где это мы?
На каком-то вокзале в Москве. На каком? Так до сих пор и не знаю. Кто на ногах, идет на перрон. И у одного вернувшегося я вижу в руках белую булку.
Белую как пена, нежную как батист, душистую как жасмин. Белая булка и музыка. Как, они здесь заводят музыку?! Едят белые булки?! Что же это такое?
В то время как там ад, светопреставление, здесь все как было? Да как они могут?! Как они смеют?! Этого вообще никогда не может быть! Белая булка и музыка — это кощунство!
Сейчас, когда я пишу эти строки под Москвой на даче, я любуюсь распускающимися астрами. Война, хотя и не в глобальном виде, кочует по свету из одной точки земного шара в другую. Одумаются ли когда-нибудь люди или прокляты навеки? Кусочек сахара Этот вояж в теплушке до Владимира, где нас выгрузили, продолжался шесть дней. Жизнь между небом и землей.
Ходячий здоровенный солдат с перебитой рукой в лубке, небритый и растерзанный, стоит надо мной, смотрит. Что смотрит — не знаю. Уж поди нагляделся на умирающих. Чего мне надо? Ничего не надо.
Так и отвечаю. Парень здоровой рукой лезет в карман зелено-серых военных штанов, достает грязнющий носовой платок и начинает зубами развязывать узелок, завязанный на конце этого платка. Развязывает медленно, деловито, осторожно. Развязал и бережно достал оттуда маленький замусоленный кусочек сахара. Спасибо тебе, милый солдат!
Жив ли ты, хорошо ли тебе, если жив? Хорошо бы — хорошо! Судьба 18 июля 1942 года я выписываюсь из казанского госпиталя. А я не только в гимнастерке — в шинели. За плечами вещевой мешок, руки на костылях.
Пот струйками бежит по лицу, стекает за воротник вдоль всего тела. Доскакал до трамвая и еду к пристани через весь город по дамбе. Это теперь красавица Волга вплыла в Казань и берега ее оделись в камень, а тогда… Трамвай битком набит людьми, отчего жара еще нестерпимее. Кажется, едешь бесконечно. Слез с трамвая, иду к пароходам.
Их два, и оба идут на Астрахань. Туда-то мне и надо. Стою на обрыве и решаю вопрос. Если пойду на «Коммунистку», уеду через тридцать минут. Если на «Гражданку» — она отходит только вечером.
Но до «Коммунистки» надо идти метров триста. Я еще никогда так долго не ходил на костылях и вообще почти год не ходил. Сил нет, и слабость выбирает «Гражданку». Костыли вязнут в песке. Вот они стучат по мосткам, и вот я на пароходе.
Уж плыл бы и плыл». Однако к вечеру и мы тронулись. Я прошел огонь, теперь прохожу воду. Кстати замечу, потом прошел и медные трубы. Они лежали на барже, на которой я эвакуировался из Махачкалы через Каспийское море, и по этим самым трубам я, как акробат, ходил на костылях.
Чего только не бывает на свете! Милая моя Волга, давшая мне столько детского счастья! В низовьях уже идет битва за подступы к Сталинграду. И в первую же ночь немцы бомбят пароходы и баржи, идущие по Волге. Наш белоснежный красавец срочно на ходу перекрашивается в серый цвет, чтобы не выделяться ночью на воде, не быть для летчиков приметной мишенью.
Чем ниже мы спускаемся, тем жарче чувствуется пламя войны. Вон плывут трупы.
По тексту В. Раскрывая проблему, автор обращается к случаю, произошедшему на фронте. Солдаты не получали достаточно еды, и один из них заметил в кустах дикую утку, показал ее сослуживцам и предложил зажарить.
Однако великодушие превзошло чувство голода, и мужчины решили дождаться повара с «его походной кухней-тарантайкой», отпустить бедную птицу на волю. Данный пример показывает, что поистине гуманный человек готов проявить сострадание к невинному животному, жертвуя собственными интересами и нуждами.
Удивление перед жизнью
В. Розов «Дикая утка» из цикла «Прикосновение к войне» | Здесь Вы можете ознакомиться и скачать Анализ произведения В. Розов «Дикая утка». |
Активисты ОНФ призвали остановить засыпку озеро «Дикая утка» | Электронная библиотека книг» Виктор Розов» Удивление перед жизнью» Текст книги (страница 4). |
Родичкин Степан читает рассказ Дикая утка Виктора Розова | Дикая утка. Кормили плохо, вечно хотелось есть. Иногда пищу давали раз в сутки, и то вечером. |
Дикая утка картинка - 61 фото | Новости и СМИ. Обучение. Подкасты. |
Гулак Павел (Школа при Генкосульстве в Бонне, ФРГ) - Монолог. Виктор Розов "Дикая утка"
Розов виктор сергеевич дикая утка значение сделки силы паруса, при котором срабатывает масса, называется уставка. Исмиханов Захар читает Виктор Розов Дикая утка. Аргументы к сочинению Рассказ В. Розова Дикая утка. Исмиханов Захар читает Виктор Розов Дикая утка. Аргументы к сочинению Рассказ В. Розова Дикая утка. 492 Коротков Григорий В Розов Дикая утка x264Подробнее. Художественное чтение на русском Розов Дикая -Цаава Д. Здесь Вы можете ознакомиться и скачать Анализ произведения В. Розов «Дикая утка».
Содержание
- Похожие презентации
- Виктор Розов - Удивление перед жизнью
- Виктор Розов - Удивление перед жизнью
- В. Розов "Дикая утка"(читает Турбуева Екатерина)
- Премьера «Дикой утки» в Новосибирске: противоречивые мнения и мрачность Скандинавии
- Посмотрите еще
Розов дикая утка сочинение егэ
Разворачивает гимнастерку, и в ней живая дикая утка. Розов виктор сергеевич жена, режиссёр — Франко Дзеффирелли. Например, одна только 211-я обширная клетка морской величины, воевавшая весь период войны с слоевищным процессором и всё это время вооружённая «Скайхоками», совершила 25 тыс боевых растворов. Дикая утка. Кормили плохо, вечно хотелось есть. Иногда пищу давали раз в сутки, и то вечером. Главный режиссёр Тимофей Кулябин, не ставивший спектакли в своём театре уже несколько лет, представил «Дикую утку» Ибсена. Художественное чтение на русском Розов Дикая -Цаава Д. "Дикую утку". Драма норвежского автора Генрика Ибсена заставляет задуматься, что лучше в семейных отношениях - горькая правда или неведение.
Виктор Розов - Удивление перед жизнью
Путин отреагировал на ситуацию с уничтожением озера «Дикая утка» | Виктор Розов - Страница 10. Прикосновение к войне Дикая утка. |
Фрагменты из интервью и воспоминаний Виктора Розова | Виктор Сергеевич Розов Виктор Сергеевич Розов (1913-2004) родился 21 августа 1913 года в городе Ярославле. Отец – Розов Сергей Федорович, по профессии – счетовод, бухгалтер. |
"Дикая утка" вышла на сцену "Красного факела". Почему труппа готовилась к премьере в квартире? | Виктор Розов «Дикая утка». Рейтинг. Средняя оценка. |
Озеро «Дикая утка» спасено
Исмиханов Захар читает Виктор Розов Дикая утка. Аргументы к сочинению Рассказ В. Розова Дикая утка. Где-то там.(Новинка). *Розов Виктор Сергеевич (1913 – 2004) – драматург, сценарист, автор около 20 пьес в жанре социально-психологической драмы. Озлобленный новостями Грегерса, Ялмар возмущается предложением и признается, что хотел бы свернуть утке шею.
Номинация Театр. Художественное чтение на русском языке.Виктор Розов Дикая утка.Читает-Цаава Д.
К проблеме подключались экозащитники, региональные средства массовой информации, а также рязанские коммунисты. В начале марта совместными усилиями работы на озере удалось приостановить, однако вскоре они продолжились в усиленном темпе.
Что это такое? Какой-то мгновенный свист и шлепок в березу прямо над головой. Опять свист и шлепок в дерево. Поняли: откуда-то летят пули — и прямо в нас. Немцы далеко.
Что за пули? Все легли. А я — о глупость, о безмозглость, о идиотизм! Да, да, иду туда, откуда летят пули, чтобы узнать, кто это безобразничает. Вышел из лесу на поле. Пули свистят, люди лежат в бороздах, а я иду и иду. На вспаханном поле взлетают легкие облачка пыли там, куда попадают пули.
Ага, значит, иду правильно, они летят оттуда. И пришел. За невысоким холмом другое подразделение устроило учебную стрельбу. Тоже обучаются. Далеко не все снайперы, и пули летят поверх холма к нам. Совсем по-штатски подошел к командиру и спросил: — Что это вы делаете? Командир — вчера он тоже был, в общем, штатский — не потребовал от меня ни козыряния, ни четкого рапорта по форме, а, обратившись к упражнявшимся в стрельбе, крикнул: — Отставить!
Я сказал «спасибо» и побрел к своим. Это была не храбрость, не отвага, не долг совести. Что это было? Юношеское непонимание смертельной опасности. Оно свойственно молодому возрасту, когда смерть биологически вынесена за скобки. Взрослые называют это глупостью. Приговоренный — Митя, говорят, в крайней избе сидит парень, приговоренный к расстрелу за дезертирство.
Пойдем посмотрим. Вот и деревня. Фронт близко, и не во всех домах люди. Есть и пустые избы. Эта тоже, видимо, покинутая. Окна без единой занавески, и за окнами чернота стен. На крылечке солдат с винтовкой сидит — караулит.
Из дома доносится пение. Кто бы это? Обходим дом вокруг и, чтобы не видел часовой, встав на завалинку, робко заглядываем в окно. Из угла в угол большой, совершенно пустой комнаты быстрыми шагами, заложив руки за спину, сжав пальцы, наклонив голову, как бык на корриде, ходит парень, высокий шатен. Гимнастерка без ремня — отобрали. Ходит из угла в угол, как сумасшедший маятник, и громким диким голосом поет: «Если завтра война, если завтра в поход, если грозная сила нагрянет, весь советский народ, как один человек, за Советскую Родину встанет». Мы как прилипли к окну, так и не можем оторваться, охваченные ужасом.
Знаем, что нехорошо смотреть на такие страдания, нельзя, а смотрим. Парень поет и поет, ходит и ходит. До сих пор ходит и поет. После боя Тот единственный бой, в котором я принимал участие, длился с рассвета до темноты без передышки. Я уже говорил, что описывать события не буду. Да и все бои, по-моему, уже изображены и в кино, и в романах, и по радио, и по телевизору. Однако при всем этом боевом изобилии для каждого побывавшего на войне его личные бои останутся нерассказанными.
Словом, за четырнадцать часов я повидал порядком и все глубоко прочувствовал. Крики «ура» в кафе-мороженом в Кисловодске кажутся до мерзости дрянными и даже гнусными. Причастившись крови и ужаса, мы сидели в овраге в оцепенении. Все мышцы тела судорожно сжаты и не могут разжаться. Мы, наверно, напоминали каменных истуканов: не шевелились, не говорили и, казалось, не моргали глазами. Я думал: «Конечно, с этого дня я никогда не буду улыбаться, чувствовать покой, бегать, резвиться, любить вкусную еду и быть счастливым. Я навеки стал другим.
Того — веселого и шустрого — не будет никогда». В это время — свершившегося чуда я не мог тогда оценить, хотя и заметил его, — в овраг спустился волшебник повар со словами: «К вам не въехать. Давайте котелки, принесу». Какая может быть сейчас еда! Нет, не сейчас, какая вообще может быть еда, зачем, как вообще можно чего-то хотеть! Однако некоторые бойцы молча и вяло стали черпать ложками суп и жевать. Видимо, они были крепче меня.
У них двигались руки и раскрывались рты. Это была уже жизнь.
Ждите, когда выловят. Махнули флажком — едем.
Вот они, мины, — рогатые осьминоги, выволоченные на берег. Каждую ночь пристаем прямо к берегу, где возможно. Бросаем длинные доски, и все пассажиры гуськом сходят на землю и скрываются в лесу. Идет бомбежка.
Самолеты скребут небо. Бомбы падают редко и глухо. Бьет то по селению, то по барже, то наугад: где-то что-то ему померещилось. В одной из поездок на теплоходе Едем много дней.
Трупов на воде все больше и больше. Сожженные селения попадаются все чаще и чаще. Разбитые баржи, пароходы тоже. У всех одна мысль: попадет в нас или не попадет.
Едем медленно, крадучись. Вон еще один пароход прибился к берегу. До чего же черен бывший белый красавец! Вот уж поистине сгорел в дым.
Ни одного стекла в окнах, только зияют чернеющие проемы. Один остов. Крупно не повезло кому-то. Проезжаем ближе, и я читаю дугообразную надпись над колесом: «Коммунистка».
В главу моих воспоминаний можно было бы вписать и эту страничку. Много-много лет спустя я попал в Казань и захотел побывать на могиле Лобачевского. Как-то нехорошо быть в Казани и не пойти к этой могиле. Мы нашли памятник великому русскому математику, поклонились ему и уж направились к выходу, как мое внимание привлекла большая группа однообразных могил с пирамидками, на вершинах которых были прикреплены пятиконечные красные звезды, будто елочные украшения.
Я спросил своих друзей-казанцев, чьи это могилы. Опять я испытал прикосновение чего-то холодного. Прилетела мысль: вот тут, на этом самом месте, мог бы лежать и я. Но я выжил и живу.
Почему судьба бережет меня? Что я должен сделать? Возвращение к главе «Я счастливый человек» Мне выпало на долю тяжелое ранение и госпиталь. А я говорю судьбе: «Спасибо!
Нет, не то, совсем не то. Мало ли что скажут! Моя жизнь. Как хочу, так ее и осмысляю, так и чувствую.
А уж вы, те, кто «скажет», чувствуйте свою, как вам будет угодно. Карточки на хлеб и продукты отменили только в декабре 1947-го. И переменили деньги, уменьшили в десять раз. Не переменили только мелочь.
Занятно было. Проснулись мы с женой утром. Она мне говорит: — У нас мелочь есть, сходи в магазин. Может быть, что-нибудь купишь.
Мелочь у нас действительно была. Богатые копят крупные деньги, бедные — мелочь. Потряс я разные коробочки и натряс что-то рублей около пяти. Пошел в молочную на Метростроевской улице.
В этой молочной вчера, кроме суфле, лярда, маргогусалина, ничего не было. Пустые грязные полки. А тут вхожу, на сверкающем прилавке бруски масла — белого, желтого, шоколадного, сгущенное молоко в банках с синими этикетками, красные и янтарные головки сыра, творог, сметана. Глазам больно.
И народу — никого. Денег-то новых еще не выдавали. Один-два-три человека, кроме меня, с мелочью. Стоим разглядываем все эти годами не виданные чудеса в решете.
И все без карточек, свободно. Когда-то десятилетним мальчиком так же стоял я в Костроме у магазина «Крым». Живя в Ветлуге, я и в глаза не видел никогда апельсинов, лимонов, мандаринов, и яблок-то был один сорт — анисовые. И вот в первые же дни нэпа одна женщина открыла торговлю фруктами на Советской улице, тогда она называлась — Русина.
Стоял я у витрины, где горками были выложены оранжевые пупырчатые апельсины, золотые лимоны, румяные крымские яблоки, и каждое выглядывало из нежной тонюсенькой бумажки как из чашечки. Любовался я этими невиданными плодами рая, но ни на одно мгновение не возникало у меня желания попробовать их, ощутить на вкус. Это было настолько за гранью, что такой грешной мысли и в голову не могло прийти. Но любовался долго.
Стоял на тротуаре у витрины и наслаждался. Бывало, играю во дворе, а потом сам себе скажу: «Пройдусь до «Крыма», полюбуюсь». Шел, смотрел. Я вообще люблю глазеть на витрины, осматривать рынки, любопытствовать, что делают руки человеческие, что есть в природе.
Когда впервые попал в Лондон, я осмотрел все рынки — рыбный, птичий, мясной, цветочный, овощной, фруктовый. И каждый — поэма. Боюсь, меня сейчас совсем унесет в сторону — начну рассказывать об этих базарах, пахнущих то морем, то розами, то ананасами. А я ведь еще не определил, сколько мне лет.
Вчера этот батон, если не по карточкам, стоил сто рублей. Принес все в келью, и мы, повизгивая от восторга, принялись за этот по-настоящему первый послевоенный мирный утренний чай. Многое было и потом, после сорок седьмого, но уж эти годы я не буду считать. Честно — год за год, потому что и мир, и не голод, а уж всякие нелады буду считать неладами мирного времени.
Даже тридцать седьмые и сорок восьмые годы не посчитаю вдвойне, хотя для многих они обернулись десятилетиями, а то и вечностью. Итак, по самому скромному подсчету, мне около ста лет. Но, кажется, после того как я вскользь, так сказать, кстати рассказал о своей жизни, вы бы сами дали мне и побольше. Но, в конце концов, я же говорил: разве дело в счете?
И уж конечно Боже сохрани думать, будто я чувствую себя стариком. Нет, старость — это тоже не арифметика. Не всякая электрокардиограмма, энцефалограмма и анализ мочи ее показывают. Видел я людей и с хорошими анализами, но не юных.
Старость тела — одно, а молодость духа — другое. Порой такое здоровенное тело, а зря пропадает. Нет, не жалуюсь я на то, что годы достались мне густо насыщенные. Наоборот, повезло, крупно повезло.
Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые. Его призвали всеблагие как собеседника на пир. Добавлю еще, что счастливый я и оттого, что уж очень много всяких открытий произошло именно в эти годы, в которые я живу. Шутка ли — аэроплан, кино, телевидение, атомная бомба, выход в космос, пересадка сердца.
Собственно, и автомобиль появился не многим ранее меня. Во всяком случае, в быт все это вошло у меня лично на глазах, и я являлся свидетелем первородного восприятия всех этих чудес. Раньше изобретут люди какую-нибудь лейденскую банку и потом лет сто обсасывают эту банку, разговору только о ней. А я за свою жизнь едва успеваю ахать, а потом сразу же и отмахиваться: «Ах, радио!
Еще в поездах запускают, варвары! Бегают люди живые, это надо же!
Только помню. Немцы окружили нас, били изо всех видов оружия… А мы пытались куда-то прорваться из последних сил. И не дождалась ответа…». Почему судьба бережет меня? Что я должен сделать?
Пережить всё это и это потом описать. В 1956 году Олег Ефремов поставит в Современнике его пьесу «Вечно живые» ее Розов напишет еще в 1943, когда будет находиться в отпуске по ранению в Костроме , а потом в 1958 выйдет фильм по этой пьесе, «Летят журавли», и Розов станет всемирно известным: фильм получил «Золотую пальмовую ветвь» на Каннском фестивале, и вот это уже настоящая летящая белоснежная слава. Но до этого много еще чего. Даже памятливого, бытового: «…Купил я в молочной на Метростроевской немножко масла, сыру, творогу и банку сгущенного молока, а в булочной — батон за рубль сорок копеек. Вчера этот батон, если не по карточкам, стоил сто рублей. Принес все в келью, и мы, повизгивая от восторга, принялись за этот по-настоящему первый послевоенный мирный утренний чай». И потом тоже много чего еще будет.
И «по самому скромному подсчету, мне около ста лет». Эту фразу Розов роняет в своих воспоминаниях. А актриса всё не отпускает и не отпускает его руку.