В честь 200-летия со дня рождения Фёдора Михайловича Достоевского, мы представляем вашему вниманию подкаст по роману «Идиот». Федор Михайлович Достоевский: Идиот. 9. каких-то будто бы пожертвованиях двух старших в пользу общего домашнего идола — младшей.
7 секретов «Идиота»
Образ главного героя включен Достоевским в устоявшиеся культурно-мифологические парадигмы, задающие смысл, тон, ритм этому образу. Абсолютно свободный в своем изначальном выборе «Теперь я к людям иду; я, может быть, ничего не знаю, но наступила новая жизнь» и жертвенном самозаклании, Мышкин в силу контекстуальной насыщенности «Идиота» становится многозначительным средоточием культурных перепутий и встреч. Окрашенный мистической эротикой сюжет о рыцаре монахе , влюбленном в Деву Марию, отразился в творчестве Пушкина, Жуковского, Языкова, Мериме, В. Скотта, Гортензии Богарнэ. Вся мистическая глубина сюжета о влюбленной Венере — в ее католической и русской сектантской рецепции — была Достоевскому ясна. На наш взгляд, С.
Булгаков поспешил, сказав, что писатель не заметил остроты пушкинского замысла. Для его адекватного прочтения необходимо учитывать следующие моменты; 1 шестая глава второй части, где происходит декламирование Аглаей пушкинской баллады, проясняется с помощью трех швейцарских видений Мышкина, имеющих свою сюжетную динамику; 2 «Идиот» — один из самых «пушкинских» романов Достоевского, он буквально насыщен прямыми и скрытыми цитатами из Пушкина. Кроме «рыцарского» в романе имплицитно присутствуют кавказский «Кавказ», «Монастырь на Казбеке», «Обвал» и демонический «Демон», «Ангел», «В начале жизни школу помню я... Достоевскому важен прежде всего мотив восстановления и воскрешения человека. В «Идиоте» наблюдается несовпадение внешнего, «рыцарского» сюжета, в который Мышкина вовлекают другие герои, и внутреннего, потаенного, который он создает сам.
В их несовпадении — источник драматизма романа. Однако греза Мышкина, в отличие от грезы новгородского князя Вадима, героя Жуковского, совершенно лишена страстнолюбовного порыва. Аглая «выпала» из мышкинского потаенного сюжета, Настасья Филипповна изменила ему. Образу Аглаи сопутствуют устойчивые античные ассоциации шаловливый амур со стрелкой, стремительная амазонка, одна из «трех граций» , образу Настасьи Филипповны — и античные статуя Венеры, стоящая в ее гостиной, несомненно, ассоциируется с хозяйкой , и богородичные Лебедев ее называет «Матушка! Аглая так и осталась шаловливым амуром: не случайна ее устойчивая ревнивая завистливость к Венере — Настасье Филипповне.
Мышкин — герой инициации не в узком «ритуальном», а в широком смысле: он приобщен к «высшему бытию». И не просто приобщен, а знает о его существовании. Эпилептические припадки героя, его швейцарские видения — путь инициатив, вхождения в «высшее бытие». В эпилептических переживаниях героя психиатрический момент второстепенен специалисты отмечают, что типы Мышкина и Кириллова не соответствуют клиническим примерам эпилепсии. Главное же — открывающаяся за ними и через них реальность высшего порядка, где «времени больше не будет».
В «главном сюжете» «Идиота» ощущается проявление идеи «русского Христа». Авторская мифологема «Князь Христос» может быть прочитана именно так. В мире Достоевского «князь» — символ «почвенности», «русскости» героя. Возможность прочтения «Князь Христос» как «русский Христос» косвенно подтверждается временем появления этой записи в блоке набросков, датируемых с 21 марта по 10 апреля 1868 г. Именно в это время сформировалась реализованная в трех последних частях романа тема «Мышкин и Россия», именно в них тема Мессии преображается в тему русской Мессии и национального мессианства.
Образ Мышкина соотносим и с «русским архетипом» князей-страстотерпцев, конкретнее — с фигурой убиенного в Угличе царевича Димитрия. Вторая и третья части «Идиота» развиваются в русле и ритме евангельского гефсиманского сюжета. Эта особенность «неисследимого» сюжета романа имеет тонкую как национально-народную, так и богословскую в русском ее изводе нюансировку, которая раскрывается в параллелях с народно-поэтической христологией, с одной стороны, и с новым, «русским каппадокийством» — с другой. По авторитетному мнению еп. Василия Родзянко , Достоевский — под влиянием оптинских старцев — был не чужд каппадокийских идей о первозданном таинственном соединении людей, о единстве человеческой природы, расколотой в результате грехопадения на части в черновиках к «Идиоту» упоминаются имена отцов-каппадокийцев св.
Василия Великого, св. Григория Богослова. Смысл мессианского служения Мышкина — «с людьми сойтись», найти между ними общие точки. Истинно религиозную мысль князь вынес из разговора с простой бабой с младенцем на руках, а она состоит в понятии «о Боге как о нашем родном Отце и о радости Бога на человека, как отца на свое дитя». Путь апофатического постижения Непостижимого открыла ему та же простая женщина; Мышкин формулирует это так: «...
В продолжение двух срединных частей романа князь Мышкин слышит нашептывания соблазняющего его демона: «странный и ужасный демон привязался к нему», «демон шепнул ему в Летнем саду». Мрачные воспоминания и предчувствия наполняют его перед покушением Рогожина. Те же настроения — в конце второй части, после безобразной истории с «сыном Павлищева» и дерзкой выходки Настасьи Филипповны. И в том и в другом случае князь обвиняет себя в «мрачной, низкой» мнительности. И в том и в другом случае — два кульминационных эпизода: один — в Летнем саду, второй — в Павловском парке.
Оба они, что особенно очевидно в динамическом их сцеплении, походят на князево «моление о чаше», оба совершаются вечером, оба несут настроение грозной эсхатологии, конечного кризиса. Этого разворота событий князь не может себе простить, поступок Рогожина воспринимается им как собственный смертный грех. Мышкин не то чтобы не видит изнанки человеческой души, ее поврежденности грехом и одержимости злым духом, но не придает всему этому должного значения, в первую очередь рассчитывая на доброе начало, на возрождение человека. Исповедь Ипполита Терентьева — кульминационная в чрезвычайно важных «рождественских» сценах — актуализирует каппадокийскую идею таинственной единоприродной сущности людей и таинственного «неисследимого» воздействия одной человеческой воли на другую. В своем объективном пафосе исповедь Ипполита — как и поэма Ивана Карамазова «Великий Инквизитор» — не хула, а хвала Христу.
Ибо единственная христианская идея, которую Ипполит знает и чувствует, — идея о «добром семени», брошенном в «почву» человеческой души. Его исповедь — подтверждение того, что «доброе семя», брошенное в его душу «князем Христом», дало свои всходы. Его исповедь — диалог с князем. Всем другим слушателям он бросает вызов, с Мышкиным он говорит. Вместе с тем бунт Ипполита с его логическим итогом — попыткой самоистребления — есть это он сам сознает неминуемое следствие неприятия им правды князя.
Мышкина он воспринимает как Христа: знает правду его правды, но не любит его, хотя и желает ему довериться. Три последние части романа вобрали в себя содержательную динамику Страстной седмицы. Впервые запись «Князь Христос» появилась в черновиках 9 апреля, в Страстной четверг, две идентичные — днем позже, в Страстную пятницу. В финале происходит уплотнение, сгущение эсхатологического ряда, который, однако, присутствует во всем тексте «Идиота». Подлинная неожиданность финала — в композиционной постановке образов героев.
У трупа Настасьи Филипповны рядом друг с другом Мышкин и Рогожин. Это единственный случай их пространственно-визуального уподобления. Целый ряд деталей композиционная постановка образов, семантика жеста, единственное в своем роде обращение Рогожина к Мышкину: «парень» говорит об одном: в мире Рогожина и для Рогожина князь стал своим. Языческая стихия русского мира втянула в себя князя, уравняла героев финала в акте жертвенного заклания. В «бесцветном» лице Мышкина первой части есть некая недовоплощенность.
Русская жизнь дорисовала его лик. Финальная сцена разыграна в скопческом доме Рогожина, визуальном воплощении ада; в его архитектурных сочетаниях Мышкину видится «своя тайна». Настасье Филипповне в «мрачном, скучном» доме Рогожина тоже мерещится «тайна», ей кажется, что в нем «где-нибудь, под половицей, еще отцом его, может быть, спрятан мертвый и накрыт клеенкой». На его стенах «мертвые», темные, закоптелые картины, создающие в сочетании с красным сафьяновым диваном и окрашенной красной краской лестницей впечатление адского мерцания. Строение дома напоминает лабиринт: маленькие клетушки, «крючки и зигзаги», подъемы вверх на три ступени с последующим спуском вниз ровно на столько же — все вызывает устойчивое ощущение тупика, механисточности, бессмыслицы.
В этом доме царит ужас дурной бесконечности. Венчает царство мрака копия с «Мертвого Христа» Г. Гольбейна, занимающая не подобающее ей место — над дверью, где должны бы висеть икона или крест. В царстве сатаны, «обезьяны Бога», виртуозного имитатора, нет и не может быть креста. Суть скопчества составляет вера в непрерывное телесное пребывание Христа на земле, в Его постоянное воплощение.
Он — подлинный царь рогожинского дома, в нем его тайна. В финале «Идиота» особенно ощутимо «дыхание» апокрифической народной эсхатологии скопчество — один из ее проводников. Напрашивающиеся параллели с погребенным в скопческом аду Мышкиным «Ни в живых Он и ни в мертвых» — из народного стиха , в провиденциальность прихода которого верят персонажи «Идиота» «Точно Бог послал! В апокалиптических пророчествах «профессора антихриста» Лебедева различима та же народная эсхатология, только в интеллектуально-гностическом варианте. Созданная им картина мира завершается приходом «коня бледного», «коему имя Смерть, а за ним уже ад...
Лебедевская эсхатология усилена одной деталью. Апокалипсис он, по его признанию, толковал его высокопревосходительству Нилу Алексеевичу «перед Святой», т. Апокалипсис без Воскресения Христова — вот, в сущности, его «символ веры», его проповедует он Настасье Филипповне, в нем находит она мрачное утешение, выстраивая свою судьбу вопреки своему имени Анастасия — воскресшая, греч. Гольбейновский «Мертвый Христос», копия которого, вместо распятия, висит в мрачном доме Рогожина, — метасимвол всякого рода еретических вивисекций. Финал «Идиота» — потрясающее «многоточие» русской культуры.
В его круговой свершенности и завершенной открытости — манящая метафизическая тайна русской души с присущим ей спором полярных возможностей. Поэтическая метафизика финала романа не исчерпывается народной эсхатологией и христологией. Страстная пятница и есть метафизическое время финала. Пафос воскресения через крестные муки и смерть, составляющий сущность великопостного богослужения, проникновенно уловлен автором. Единство страдания и воскресения особенно подчеркивается совмещением в финале «Идиота» Пасхи Распятия и Пасхи Воскресения, причем первая, несомненно, главенствует.
Сошествие Мышкина в ад скопческого дома может восприниматься и как погружение в еретическую полуязыческую меональность, и как ее просветление, преодоление. В опыте соборного соумирания героев финальной сцены «Идиота» есть глубочайшая онтологическая и экзистенциальная подлинность: не только вне опыта рая, но и вне опыта ада невозможно духовное становление человека; без и вне этого опыта нет Воскресения. Булгаков , приближения к Нему, ощущения Его в себе. В «понижении» Мышкина — не только его падение в языческой стихии русского мира, но и христианский кенозис, восстанавливающий этот мир. Рогожин все-таки выведен из ада скопческого дома, пасхальный финал «Преступления и наказания» для него почти реален, он все-таки освободился от власти «мертвого Христа», демонического соблазна его рода.
Образ «мертвого Христа» становится в «Идиоте» инициатичным символом рождения через смерть. Только в рамках большого художественного целого романа малое целое главного героя получает качественную определенность, обнаруживает свою эстетическую функцию. Художественное целое романа — это поле трагедии. Еще в черновых набросках сформулировано: «лучше одну воскресить, чем подвиги Александра Македонского», там же появляется слово «реабилитация». В готовом тексте поведение героя определяется одним чувством: «Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества».
Хрупкий, невинный герой этот закон своими поступками выражает, так что сострадание в его случае становится равно роковой, чрезмерной трагической страсти. С осуществлением этого закона связан и личностный выбор героя, могущего покинуть поле трагедии, но остающегося во власти гибельных обстоятельств. Он предчувствовал, что если только останется здесь хоть еще на несколько дней, то непременно втянется в этот мир безвозвратно, и этот же мир и выпадет ему впредь на долю. Но он не рассуждал и десяти минут и тотчас решил, что бежать "невозможно", что это будет почти малодушие... В силу своих огранических возможностей он тем не менее пытается повлиять на ход событий, остается с людьми, с которыми его связали обстоятельства.
Затем перипетии отношений с Аглаей как будто ставят под сомнение решимость Мышкина жертвовать собой ради счастья и спокойствия Настасьи Филипповны. Младшая Епанчина провоцирует его на подвиг жертвы: «Вы ведь такой великий благотворитель», — толкая его к выбору между двумя женщинами. Но в решающие моменты во время встречи двух соперниц, например срабатывает то, что для князя сильнее всех разумных доводов, — его «доброе сердце», — все перекрывает закон сострадания. Эта беззащитность героя перед чужим страданием ясна окружающим и даже эксплуатируется ими. И тогда мы действительно видим «сюжет Христа вне изображения его образа» — сюжет самопожертвования, самоотдачи Поддубная.
Любовь Мышкина к людям и миру приобретает качество универсальности, при всех его человечески понятных метаниях: ведь «любовь его объемлет весь мир» Обломиевский. Достаточно перечитать «Эдипа», «Гамлета», «Отелло». Это присуще трагедии. Но перед нами именно христианская трагедия — христианская по утверждаемым ценностям, по духу, но не букве, по сущностной подоплеке действия. Ведь «сострадание — всё христианство».
А «явленной истиной» становится герой — подвижник и чудак, абсолютными ценностями через его поведение утверждаются добро, любовь, жалость, уважение к достоинству другого. Его позиция опережающего результат доверия, щедрого душевного аванса любому человеку, как бы ни был он ничтожен или плох, — выражение принципиальной культуры человечности. Именно в пространстве трагедии герой обретает свое полное значение, так же как получают объяснение отдельные его черты, в частности его безбытность и буквальная бездомность. Со своей страстью-жалостью к людям, жаждой участвовать в их жизни, невниманием к ценности своей личности «Свою собственную судьбу он слишком дешево ценил» он не в состоянии обрасти бытом. Его аскетическое странничество приближает его к идеалу христианского подвижничества, ставит в ряд с другими странниками русской литературы.
Вместе с тем в поле трагедии он выходит из притяжения быта и социума, здесь-то его образ получает бытийную полнозвучность, метафизический смысл. С Настасьей Филипповной и Рогожиным, с Ипполитом у Мышкина устанавливаются изначально отношения сущностные, идеальные. Даже Аглая не входит в этот круг. Главный герой же, несмотря на свою физическую и душевную хрупкость, бытовую неустроенность, беззащитность перед интригами «ординарностей», тем не менее естественно чувствует себя на горней высоте трагедии, способен быть героем трагедии. В «странный и беспокойный век», «век пороков и железных дорог», когда везде «безобразие и хаос» и «связующей мысли не стало», Мышкину открывается то сверхзнание, которое недоступно большинству.
В этом тоже свидетельство избранности князя на трагический жребий. Но тем более недопустимо мерить такого высокого героя бытовыми мерками, сводить его поведение к плоской психологии. Вера в то, что Настасья Филипповна «воскреснет в достоинстве» и обретет душевную гармонию, что «сострадание осмыслит и научит самого Рогожина», что гордец Ипполит усмирит свою гордость и найдет согласие с жизнью и людьми, — не утопия, хотя и может в контексте целого толковаться как трагическое и прекрасное заблуждение героя. Его бессилие всех примирить и успокоить меньше всего должно ставиться ему в вину. Трагический герой — заложник своей правды, мученик принципа, не признанного всеми.
Его трагическая вина не совпадает с виной моральной или юридической. Христианская трагедия это обозначение употреблялось С. Булгаковым, Е. Флоровским; по мнению последнего, «только Достоевский создал трагедию христианскую... Из прошлого русской мысли.
Мережковский пытался проанализировать роман «Идиот» с точки зрения трагедии, поставил в ряд античную трагедию и Голгофу Христа, но был непоследователен в своем подходе и вину Мышкина понял отнюдь не в эстетическом плане. Отношения с «ординарностями», клубок их интриг вокруг князя составляют неизбежную данность и фон основной трагедии в романе. Но в судьбе главного героя — «положительно прекрасного человека» — прежде всего показана трагическая участь добра в дисгармоничном современном мире. В ней этика смыкается с метафизикой бытия, и раскрываемое качество жизни, противоречия реальности приобретают онтологический характер. Самые общие законы осуществления добра в действительной жизни раскрываются через сюжетную линию Мышкина, линию его появления и пребывания в России 1860-х гг.
Достоевский объяснял в письме А.
Люди, о которых они знают всю подноготную, конечно, не придумали бы, какие интересы руководствуют ими, а между тем многие из них этим знанием, равняющимся целой науке, положительно утешены, достигают самоуважения и даже высшего духовного довольства. Да и наука соблазнительная. Я видал ученых, литераторов, поэтов, политических деятелей, обретавших и обретших в этой же науке свои высшие примирения и цели, даже положительно только этим сделавших карьеру.
В продолжение всего этого разговора черномазый молодой человек зевал, смотрел без цели в окно и с нетерпением ждал конца путешествия. Он был как-то рассеян, что-то очень рассеян, чуть ли не встревожен, даже становился как-то странен: иной раз слушал и не слушал, глядел и не глядел, смеялся и подчас сам не знал и не понимал, чему смеялся. Лев Николаевич? Не знаю-с.
Так что даже и не слыхивал-с, — отвечал в раздумье чиновник, — то есть я не об имени, имя историческое, в Карамзина «Истории» найти можно и должно, я об лице-с, да и князей Мышкиных уж что-то нигде не встречается, даже и слух затих-с. А что касается до отцов и дедов, то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде… — Хе-хе-хе!
Последняя в своем роде! Как это вы оборотили, — захихикал чиновник. Усмехнулся тоже и черномазый. Белокурый несколько удивился, что ему удалось сказать довольно, впрочем, плохой каламбур.
Я ведь в России очень мало кого знаю. Это вы-то Рогожин?
Майков при этом не мог не понимать, что автор к фантастике нисколько не стремился: «некоторые характеры просто портреты», — писал Федор Михайлович в ответ доброжелательному критику. Известный критик Николай Страхов собирался написать об «Идиоте» статью, но так и не осуществил этот замысел. В письме к Достоевскому от 12 апреля 1871 года он нахваливал выходивших тогда «Бесов» и ругал роман про князя Мышкина: «…Вы загромождаете Ваши произведения, слишком их усложняете. Если бы ткань Ваших рассказов была проще, они бы действовали сильнее.
Согласно жене Достоевского, Анне Григорьевне, Виктора Буренина он считал самым отзывчивым своим критиком, который «наиболее понимал его мысли и намерения», однако «Идиот» Буренину пришелся совсем не по вкусу: «Лица, группирующиеся вокруг князя Мышкина, тоже если не идиоты, то как будто тронувшиеся субъекты. Тринадцатилетние мальчики у г. Достоевского говорят не только как взрослые люди, но даже на манер публицистов, пишущих газетные статьи, а взрослые люди, женщины и мужчины, беседуют и поступают, как десятилетние ребята. Не знаем, насколько такой взгляд верен, потому что роман еще далеко не кончен; из того, что напечатано, подобное заключение вывести довольно смело ». Несмотря на лучезарность подобной задачи, поглощающей в себе все переходные формы прогресса, г.
Эта троица Рогожин — Мышкин — Н. Мышкин — посередине как посредник между ними не могут друг без друга, но и не сходятся друг с другом навечно. Важно, что пребывание этой троицы в Москве Достоевский описывает как-бы со стороны, с чужих слов, будто пересказывает услышанное. Это обстоятельство исследователями толкуется по-разному, я же предполагаю, что здесь обозначается отказ подробно описывать процесс акт оформления, то есть конституирования ego — центра. Почему так, сказать определенно трудно, но, скорее всего, Федор Михайлович просто не видит механики этого процесса и заключает в черный ящик то, что во время него происходит. Он как-бы говорит: вот в некотором состоянии сознания в Москве каким-то образом происходит оформление своего чистого Я ego — центра ; как это происходит — неизвестно; известно лишь, что это самоконституирование осуществляется на фоне присутствия внешнего полюса бытия и сущего, — присутствия в такой форме, в какой иначе и невозможно. Другим возможным объяснением мимолетности взгляда писателя на события в Москве может быть его нежелание излишне затягивать повествование второстепенными сценами, напрямую не связанными с основной идеей произведения. Дело в том, что ego — центр в Швейцарии не обладал свойством субстанциональности, он был чисто вымышленный, нафантазированный: князь в то время принял существование некотого ego — центра, но у него не было никаких оснований для этого. Теперь же, после обращения взора в реальную жизнь, он получил такое основание наследство и уже на этой основе направился схватывать новый, субстанциональный ego — центр. Надо сказать, что этот акт глубоко рефлексивен, и его выполнение должно означать постепенное вхождение князя в феноменологическую установку сознания. Со своей стороны, это движение, строго говоря, невозможно без наличия ego — центра, который его и обеспечивает. Достоевский, судя по всему, решил разбить этот замкнутый круг, предположив, что вначале ego — центр выдвигается в качестве гипотезы как фантазия. Далее, происходит обращение к реальности этого Мира, где эта гипотеза обосновывается и берется уже в качестве постулата, пока без протыкания оболочки рефлексии. И только имея постулированный ego — центр субъект решается к приближению к самому себе, к рефлексии. Сразу же по прибытию из Москвы в Питер, при выходе из вагона поезда он будто бы увидел «горячий взгляд чьих-то двух глаз», однако «поглядев повнимательнее, он уже ничего более не различил» гл. Здесь мы видим, что у Мышкина возникает своего рода галлюцинация, когда ему начинают мерещиться некие явления, которые то ли существуют, то ли нет. Это похоже на то рефлексивное состояние, в котором сомневаешься в увиденном: то ли видел саму реальность, то ли ее блик. Далее, через некоторое время князь приходит в дом Рогожина, который он нашел чуть ли не по наитию; этот дом он почти что угадал. В этом месте сразу же возникает ассоциация с действиями во сне, когда вдруг приобретаются почти сверхестественные возможности и начинаешь совершать вещи, казалось бы, невозможные в состоянии бодрствования, нисколько не подозревая в их неестественности. Подобно этому представляется и угадывание дома Рогожина среди многочисленных строений Петербурга как нечто неестественное, точно Мышкин стал немного волшебником или, точнее, будто он оказался в некоем сне, в котором наблюдаемая реальность теряет свою материальность и превращается в феноменальный поток сознания. Этот поток начал довлеть уже на вокзале, когда князю привиделась пара глаз, смотрящих на него, но в полной мере он стал выражаться по мере того, как наш герой приближался к дому Рогожина. Присутствие в реальном сознании с флуктуационными прыжками внутрь рефлексии постепенно сменяется ситуацией, когда эти флуктуации усиливаются, увеличиваются по времени и, наконец, когда князь очутился внутри дома, прыжок вдруг разросся до такой степени, что стал устойчивым, и, наряду с реальностью, обозначился как самостоятельный факт мышкинского существа. Это еще не значит, что князь полностью погрузился в рефлексию; он еще отдает себе отчет в том, что реальность не зависит от него, самостоятельна как субстанциональная сила, но он уже знает о существовании Мира с точки зрения «феноменологических скобок» и вынужден принимать это вместе с самой реальностью. Это выразилось в первую очередь в том, что прежние неясные, мимолетные галлюцинации теперь, в доме Рогожина, приобрели достаточно ясные очертания, и он увидел те же глаза, которые причудились ему на вокзале, — глаза Рогожина. Конечно, сам Рогожин не стал признаваться, что он и вправду подсматривал за князем, и поэтому у читателя остается некоторое ощущение, что тот на вокзале действительно галлюцинировал, но сейчас фантомные глаза материализовались и перестали быть мистически-потусторонними. Проще и последовательнее рассматривать этот эпизод как результат того, что именно князь изменился в своем сознании и повествователь, излагающий события от третьего лица, просто без комментариев выдает поток событий в новом ракурсе видения. Далее, князь перестает контролировать то, что сам осуществляет. Это показано на примере темы с ножом гл. Здесь объект нож появляется в поле зрения субъекта князя неожиданно, без его усилий и намерений. Создается впечатление, что субъект перестает контролировать ситуацию и теряет свою активность, теряет себя. И тут же получает предупреждение не увлекаться этим делом, предупреждение в форме картины с убиенным Христом. Эту картину Гольбейна Мышкин видел еще заграницей, а здесь, у Рогожина, он встретился с ее копией. В этом месте, наверное, можно было бы поспекулировать насчет того, что в Базеле находился подлинник картины, а в России — ее копия. Но думается, что Достоевский этому обстоятельству не уделял большого значения, ему важнее было еще раз показать герою что-то существенное, имеющее непосредственное отношение к ходу действия. Более того, все его истерзанное тело вселяет великое сомнение, а сможет ли он воскреснуть через три дня, как того требует Писание. Я позволю себе воспользоваться этой идеей, поскольку именно она, видимо, и является здесь главной для Достоевского, поскольку, по сути, является напоминанием о существовании природы, реального Мира, законы которого настолько сильны, что удерживают в своих рамках даже того, кто призван из них вырваться. И тем более все это относится к простому смертному Мышкину. Для него эта картина появляется после приобретения рефлексивной установки сознания и призывает не углубляться в свое бездонство, не отрываться от реальности, не входить в солипсизм. Она как-бы говорит: «князь, бди! Эта линия еще более усиливается на фоне того, что тема смерти в романе, как это было выяснено выше, должна показать ограниченность человеческого существа и должна удерживать его от представления себя как всеобъятной и всемогущей бесконечности. Действительно, выйдя из дома Рогожина с рефлексивным видением Мира и предостережением об опасности, таящейся в этом, князь побрел по городу почти что не как плотский человек, а как тень и уподобился нематериальному фантому, который есть чистый феномен чьего-то сознания. Очевидно, он превратился в феномен собственного сознания, в свое собственное отображение. Он уже не он, а иной, перестающий давать отчет о своих действиях, будто кто невидимый водит его за руку. При этом дается его представление о последних секундах перед эпилепсией, наступление которой он вдруг стал ожидать: в эти секунды «ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось». Фактически здесь речь идет о дотрагивании до своего чистого Я, так что в момент эпилепсии по мнению князя происходит отождествление со своим чистым бытием, когда «времени больше не будет», поскольку оно, чистое бытие, или, другими словами, чистое Я, трансцендентальное ego, ego — центр все это одно , временит самое себя и уже только поэтому не может находиться во временном потоке как не может нечто находиться в самом себе, то есть обозначать место своего присутствия относительно самого себя. Позднее Гуссерль и Хайдеггер придут к тому же, рассматривая бытие человека как самоовременение [8]. Перед эпилепсией, то есть в пограничном состоянии, с позиции которого чистое Я уже виднеется, хотя и не кажится в явном виде, Мышкин приходит к выводу: «Что же в том, что это болезнь? Иными словами, здесь герой приходит к утверждению высшего момента жизни в самоотождествлении со своим чистым бытием; смыслом жизни оказывается обращение на самого себя, своеобразная медитация; такая рефлексия, в которой происходит бесконечнократное отображение себя в себе, когда теряется дифференция между самоидентифицирующим центром и тем, что этот центр призван сравнивать с собой; трансцендентальные субъект и объект у него сливаются в одну точку и превращаются в Абсолют. Получается, что Мышкин перед эпилепсией склонен стать центром конституирования всего этого Мира, он забыл или не понял, или не воспринял предупреждение картины Гольбейна. Но как же тогда быть с Н. Этот внешний полюс как некая значимость, достойная познавания, грозит ускользнуть от него, и весь его проект оказывается под угрозой срыва. Иными словами, перед ним встает задача выхода из сложившейся ситуации, то есть задача обоснования бытийной значимости Н. Всматриваясь в эту фразу повнимательнее, легко заметить удивительную вещь: у бытия заметьте, не существования! Как это может быть такое, что бытие не сущее , предельная смысловая обобщенность, обладает законом, то есть правилом, которому оно подчиняется. Ведь такое правило есть не что иное, как некая осмысленность, и тогда получается, что предельный смысл подчиняется осмысленности. Если даже допустить, что эта осмысленность предельная, то все равно выходит абсурд: предельность подчиняется самой себе, то есть обозначает себя как низшее относительно самой себя. Все эти противоречия снимаются, если «закон бытия» рассматривать как «закон привхождения бытия в сознание», иными словами, «закон познавания бытия», которое сразу отсылает к «способу познания бытия». Последнее уже лишено всяких противоречий и нелепостей. В этом случае все становится ясным и понятным: сострадание, или жаление представляет собой ввергание в чужую душу, принятие ее переживаний как своих собственных. Сострадание предполагает сливание человеческих эмоций в одно целое, в единый живой организм и именно через него, по замыслу Мышкина-феноменолога, происходит снятие различия между каждым индивидуальным ego-центром для всех людей, так что внутреннее и внешнее бытие для каждого субъекта и для князя тоже сливаются в одно целое. Нахождение в состоянии рефлексии перестает угрожать общему проекту. Необходимо лишь откорректировать ближайшие цели: теперь следует познавать не внешний мир, а внутренний, и только затем, через операцию жаления, перейти к обобщению на людское сообщество, то есть на все мироздание. По большому счету, все это есть выражение фихтеанства князя, с той лишь только разницей, что у Фихте задача трансценденции разрешалась с помощью свободы воли, а у Мышкина как это представлено Достоевским — с помощью экзистенциала жаления, который у Хайдеггера в XX в. Перейдет в экзистенциал заботы. В целом, мы имеем следующее: князь Мышкин придумал решил , что надо улучшить Мир. Это улучшение он стал осуществлять путем его познавания. Закономерно этот процесс сменился на стремление в первую очередь увидеть познать свое чистое Я, с позиции которого по замыслу князя только и можно корректно и последовательно осуществить свою миссию. И вот в этом состоянии он двигается за знакомой парой глаз гл. II , пока они не материализуются в Рогожина, который занес над ним нож, видимо — тот самый, который «прыгал» и в его, мышкинские, руки и который ассоциируется у нас, читателей, с неподчинением воли субъекта. Эта независимость как что-то неотвратимое нависло над князем и готово было доказать свое всевластие над ним, но он воскликнул «Парфен, не верю! Князь находился в глубокой рефлексии это мы выяснили выше и в этом состоянии он отказался воспринять как реальность нависшую над ним опасность. Для него весь Мир стал представляться как феноменологический поток чистого сознания, лишенный материальной субстанциональности. Поэтому он и не поверил в реальность попытки Рогожина его убить: он не тому не поверил, что Парфен настроен серьезно и не шутит, а тому не поверил, что Парфен с ножом реальный, не вымышленный. Его предварительные ощущения, что Рогожин хочет его убить, усилились до представления о том, что Рогожин — результат только лишь его собственных ощущений и восприятия этих ощущений его собственным сознанием. Как только это произошло, как только он обозначил свою безнадежную погруженность в себя, так сразу же Достоевский ввергает его в эпилептический припадок. Непосредственно перед этим сознанию Мышкина предстает «необычайный внутренний свет», а затем «сознание его угасло мгновенно, и наступил полный мрак». Получается, что хотя князь перед припадком стремился к центру конституирования, к чистому Я, и во время эпилепсии в первый ее момент он, судя по всему, его достигает когда он видит «необычайный внутренний свет» , но сразу же после этого уходят все мысли и образы, так что достигнутый центр перестает быть центром. Следовательно, в движении к самому себе существует момент потери всего, в том числе и потери самого себя; при этом этот момент приходит сам, без желания субъекта, обозначая тем самым потерю любой активности субъектом, отрицание субъектом самого себя, так что движение к ego-центру заканчивается полным обвалом, потерей цели и потому оно, это движение, является ложным, ошибочным. Иными словами, Достоевский показывает, что выбранный Мышкиным способ гармонизации улучшения Мира оказывается негодным, приводящим в никуда, в ничто. Познавание своего ego-центра ничего не дает и для достижения поставленной цели требуется новая попытка в новом направлении. Павловск — это какое-то новое состояние сознания, отличающееся от питерского, но стоящее недалеко от него. А поскольку в петербургский период мы видели Мышкина и в естественной установке сознания первая часть романа и в состоянии солипсизма гл. II , то павловское состояние должно несколько отличаться и от того, и от другого, то есть должно находиться между ними. Иными словами, в Павловске наш герой в равной мере принимает существование внешнего и внутреннего, не становясь в какую-то одностороннюю позицию. Мышкин начинает новую попытку реализации своего проекта уже в качестве дуалиста. Для начала заметим, что сумасшедшим, идиотом называют не только Мышкина, страдающего периодическим расстройством рассудка, но и вроде бы психически здоровых Н. В их сторону иногда то один, то другой персонаж кидает что-то вроде «она сумасшедшая» и т. В частности, в отношении Н. Что бы это сумасшествие могло означать? Лаут в [9] склоняется к тому, что у Достоевского во всем его творчестве прослеживается «жестокая формула»: всякое мышление — болезнь, то есть сумасшедший — тот, кто мыслит. Не знаю, как насчет всех вещей Федора Михайловича, но в «Идиоте» ситуация видится несколько иная. Действительно, представляется не случайным, что эпитет «сумасшедший» и т. Епанчин и Мышкин — в сторону Н. И поскольку «сумасшедший», «ненормальный» в нашем сознании автоматически позиционируется как отличный от других, то это отличие должно заключаться в противопоставлении обычной реальности. Сумасшествие в произведении обозначает не столько мышление, как это полагал Лаут, сколько то, что персонаж с таким свойством имеет непосредственное отношение к идеальной стороне Мира, что его плотская форма — это лишь видимость, не отражающая его содержание, а само содержание — не плотское, не вещественное, — в том смысле, что не имеет к этому никакого сущностного отношения. Вот и дуализм Мышкина вылился в его расслоение на два противоположных по духу двойника — Евгения Павловича Радомского и Ипполита. О двойниках в «Идиоте» написано довольно много, и все сходятся на том, что Ипполит — двойник князя. То, что это и в самом деле так, нет никаких сомнений. Ведь он, как и князь, периодически галлюцинирует, пребывает в самом себе и эту свою рефлексию выдает как нечто значительное, так что этот туберкулезник представляется тем двойником, который характеризует рефлексивную сторону Мышкина. В то же время практически никто не отмечал, что двойником является также и Евгений Павлович. Только он уже представляет собой не олицетворение рефлексии, а, напротив, демонстрирует свою устремленность на жизнь как она есть в своей прагматичной правдивости. Евгений Павлович — это тот двойник, который родился от реальной части сознания Мышкина. От сказанного можно поморщиться: уж как-то быстренько и простенько все это выдано. А где доказательства — спросит уважаемый читатель, — и почему это князь стал именно дуалистом, и почему от него «вышли» два двойника а не три, четыре…десять? Вопросы законные, но адресованы они должны быть не к тому, кто расшифровывает, а к тому, кто зашифровывал.
Достоевский Федор - Идиот
Они впервые встретились в ноябре 1845 года и прониклись взаимным уважением друг к другу — Достоевский не стеснялся отмечать талант коллеги. Тургенев любил втягивать в спор Достоевского, насмехался над ним и доводил его до раздражения. На это почве писатели разругались и перестали общаться на 20 лет. Однако окончательно крест на их отношениях был поставлен чуть позже. После многолетней вражды, в начале 1860-х писатели вновь сблизились. Тургенев начал печататься в журнале Достоевского «Эпоха», а тот хвалил его «Отцов и детей». Тем не менее долго перемирие не продлилось.
Но самое главное — это был знак престижа. В 1807 году были установлены особые правила для купцов: чтобы получить такое звание, нужно было 20 лет состоять в первой гильдии, а затем подать особое прошение в Сенат. Последнее подтверждалось и закреплялось буквально оскоплением — как мужским, так и женским. Секта существовала во многом благодаря покровительству со стороны известных купеческих семей, ценивших деловые качества скопцов. Община скопцов в Якутии.
Это не просто потеря богатства, но еще и поступок во имя плотской страсти. Тайна золотых кистей Рогожин в начале романа, рассказывая о том, что случилось с их семьей после смерти отца, ругается на своего брата и грозит ему уголовным преследованием. Да ведь он за это одно в Сибирь пойти может, если я захочу, потому оно есть святотатство. Эй ты, пугало гороховое! Тотчас в Сибирь!
За святотатство ссылали в Сибирь — срок ссылки зависел от характера преступления. Например, за похищение иконы из церкви давали пятнадцать лет, за кражу из церковного хранилища — 6—8 лет, и т. Но гроб отца Рогожина, судя по всему, находился в их доме в Петербурге — поэтому брат смог срезать золотые кисти ночью.
Тут подает голос судебный пристав и говорит, что использование таких слов — это неуважение к суду, то есть само по себе правонарушение. И в последующие два месяца господин Федорко получил по почте где-то около 20 вызовов в суд.
Он поверить не мог в то, что происходит. Но в итоге он решил появиться в суде, и там он во всем обвинил великого российского писателя Достоевского. Он заявил, что книга за его авторством под названием «Идиот» сыграла для него роль подстрекателя к употреблению этого слова в суде. Вы думаете, что суд это сразу отклонил?
Достоевский показывает нам идеального человека, который на фоне "обычных, обыденных, среднестатистических" людей выглядит "идиотом", поскольку не поддается "грешкам и страстишкам", ведет себя хотя согласно общепризнанным идеалам. Достоевский поднимает, как и,….
Величайший роман Достоевского: к 155-летию романа “Идиот”
Книга Федора Достоевского «Идиот» — скачать бесплатно в fb2, txt, epub, pdf или читать онлайн. Об этом он заявил, встречая в прославленном театре потомков русского классика Федора Достоевского. Федор Михайлович Достоевский Идиот. Роман Федора Михайловича Достоевского "Идиот". Читать онлайн, скачать в форматах pdf, epub, mobi, fb2. — Вот еще новости! — опять затревожился генерал, чрезвычайно внимательно выслушавший рассказ, и пытливо поглядел на Ганю.
Театр «Приют комедианта» поставит спектакль «Идиот»
Впервые после школьного травмического опыта знакомства с творчеством Достоевского решил вернуться к его романам. 1980 — премьера балета «Идиот» в Ленинграде балетмейстера Бориса Эйфмана по мотивам одноимённого романа Достоевского на музыку Шестой симфонии П. И. Чайковского[5]. ? Перенести на экран роман Федора Достоевского «Идиот», одно из самых известных и сложных произведений русской литературы, хотели многие режиссёры. Российский литературный критик Александр Гаврилов в разговоре с корреспондентом «Вечерней Москвы» прокомментировал нелестный отзыв американского прозаика Джеймса Эллроя о романе Федора Достоевского «Преступление и наказание».
Федор Достоевский - Идиот
Особенно приметна была в этом лице его мертвая бледность, придававшая всей физиономии молодого человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с тем что-то страстное, до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом. Он был тепло одет, в широкий, мерлушечий, черный, крытый тулуп, и за ночь не зяб, тогда как сосед его принужден был вынести на своей издрогшей спине всю сладость сырой ноябрьской русской ночи, к которой, очевидно, был не приготовлен. На нем был довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромным капюшоном, точь-в-точь как употребляют часто дорожные, по зимам, где-нибудь далеко за границей, в Швейцарии, или, например, в Северной Италии, не рассчитывая, конечно, при этом и на такие концы по дороге, как от Эйдткунена до Петербурга. Но что годилось и вполне удовлетворяло в Италии, то оказалось не совсем пригодным в России. Обладатель плаща с капюшоном был молодой человек, тоже лет двадцати шести или двадцати семи, роста немного повыше среднего, очень белокур, густоволос, со впалыми щеками и с легонькою, востренькою, почти совершенно белою бородкой. Глаза его были большие, голубые и пристальные; во взгляде их было что-то тихое, но тяжелое, что-то полное того странного выражения, по которому некоторые угадывают с первого взгляда в субъекте падучую болезнь. Лицо молодого человека было, впрочем, приятное, тонкое и сухое, но бесцветное, а теперь даже досиня иззябшее.
В руках его болтался тощий узелок из старого, полинялого фуляра, заключавший, кажется, все его дорожное достояние. На ногах его были толстоподошвенные башмаки с штиблетами, — всё не по-русски. Черноволосый сосед в крытом тулупе все это разглядел, частию от нечего делать, и, наконец, спросил с тою неделикатною усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего: — Зябко? И повел плечами. Что ж, если бы мороз?
С тех пор работа классика не раз адаптировалась для театральных постановок и экранизаций. Подробнее о самом произведении и его несомненной важности для нынешних времён мы рассказывали в одном из материалов рубрики «Книги, о которых говорят». Молодой князь Мышкин возвращается на родину из Швейцарии, где лечился от приступов эпилепсии. В поезде до Петербурга герой встречает Рогожина, обеспеченного сына купца. Он рассказывает князю о своих чувствах к некой Настасье Филипповне.
Мышкин останавливается в доме у родственников Епанчиных. Вскоре герой встречается с той самой Настасьей Филипповной, богатой содержанкой. Рогожин при людях предлагает ей баснословные деньги за возможность быть с ней. Мышкин же зовёт женщину замуж ради того, чтобы спасти её душу.
Чего ты, Катя, милая? Я вам с Пашей много оставляю, уже распорядилась, а теперь прощайте! Я тебя, честную девушку, за собой за распутной ухаживать заставляла... Этак-то лучше, князь, право, лучше, потом презирать меня стал бы, и не было бы нам счастья! Не клянись, не верю! Да и как глупо-то было бы!..
Нет, лучше простимся по-доброму, а то ведь я и сама мечтательница, проку бы не было! Разве я сама о тебе не мечтала? Это ты прав, давно мечтала, еще в деревне у него, пять лет прожила одна-одинехонька; думаешь-думаешь, бывало-то, мечтаешь-мечтаешь, - и вот все такого, как ты воображала, доброго, честного, хорошего и такого же глупенького, что вдруг придет да и скажет: "Вы не виноваты, Настасья Филипповна, а я вас обожаю! А тут приедет вот этот: месяца по два гостил в году, опозорит, разобидит, распалит, развратит, уедет, - так тысячу раз в пруд хотела кинуться, да подла была, души не хватало, ну, а теперь...
Это еще не значит, что князь полностью погрузился в рефлексию; он еще отдает себе отчет в том, что реальность не зависит от него, самостоятельна как субстанциональная сила, но он уже знает о существовании Мира с точки зрения «феноменологических скобок» и вынужден принимать это вместе с самой реальностью. Это выразилось в первую очередь в том, что прежние неясные, мимолетные галлюцинации теперь, в доме Рогожина, приобрели достаточно ясные очертания, и он увидел те же глаза, которые причудились ему на вокзале, — глаза Рогожина.
Конечно, сам Рогожин не стал признаваться, что он и вправду подсматривал за князем, и поэтому у читателя остается некоторое ощущение, что тот на вокзале действительно галлюцинировал, но сейчас фантомные глаза материализовались и перестали быть мистически-потусторонними. Проще и последовательнее рассматривать этот эпизод как результат того, что именно князь изменился в своем сознании и повествователь, излагающий события от третьего лица, просто без комментариев выдает поток событий в новом ракурсе видения. Далее, князь перестает контролировать то, что сам осуществляет. Это показано на примере темы с ножом гл. Здесь объект нож появляется в поле зрения субъекта князя неожиданно, без его усилий и намерений. Создается впечатление, что субъект перестает контролировать ситуацию и теряет свою активность, теряет себя.
И тут же получает предупреждение не увлекаться этим делом, предупреждение в форме картины с убиенным Христом. Эту картину Гольбейна Мышкин видел еще заграницей, а здесь, у Рогожина, он встретился с ее копией. В этом месте, наверное, можно было бы поспекулировать насчет того, что в Базеле находился подлинник картины, а в России — ее копия. Но думается, что Достоевский этому обстоятельству не уделял большого значения, ему важнее было еще раз показать герою что-то существенное, имеющее непосредственное отношение к ходу действия. Более того, все его истерзанное тело вселяет великое сомнение, а сможет ли он воскреснуть через три дня, как того требует Писание. Я позволю себе воспользоваться этой идеей, поскольку именно она, видимо, и является здесь главной для Достоевского, поскольку, по сути, является напоминанием о существовании природы, реального Мира, законы которого настолько сильны, что удерживают в своих рамках даже того, кто призван из них вырваться.
И тем более все это относится к простому смертному Мышкину. Для него эта картина появляется после приобретения рефлексивной установки сознания и призывает не углубляться в свое бездонство, не отрываться от реальности, не входить в солипсизм. Она как-бы говорит: «князь, бди! Эта линия еще более усиливается на фоне того, что тема смерти в романе, как это было выяснено выше, должна показать ограниченность человеческого существа и должна удерживать его от представления себя как всеобъятной и всемогущей бесконечности. Действительно, выйдя из дома Рогожина с рефлексивным видением Мира и предостережением об опасности, таящейся в этом, князь побрел по городу почти что не как плотский человек, а как тень и уподобился нематериальному фантому, который есть чистый феномен чьего-то сознания. Очевидно, он превратился в феномен собственного сознания, в свое собственное отображение.
Он уже не он, а иной, перестающий давать отчет о своих действиях, будто кто невидимый водит его за руку. При этом дается его представление о последних секундах перед эпилепсией, наступление которой он вдруг стал ожидать: в эти секунды «ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось». Фактически здесь речь идет о дотрагивании до своего чистого Я, так что в момент эпилепсии по мнению князя происходит отождествление со своим чистым бытием, когда «времени больше не будет», поскольку оно, чистое бытие, или, другими словами, чистое Я, трансцендентальное ego, ego — центр все это одно , временит самое себя и уже только поэтому не может находиться во временном потоке как не может нечто находиться в самом себе, то есть обозначать место своего присутствия относительно самого себя. Позднее Гуссерль и Хайдеггер придут к тому же, рассматривая бытие человека как самоовременение [8]. Перед эпилепсией, то есть в пограничном состоянии, с позиции которого чистое Я уже виднеется, хотя и не кажится в явном виде, Мышкин приходит к выводу: «Что же в том, что это болезнь? Иными словами, здесь герой приходит к утверждению высшего момента жизни в самоотождествлении со своим чистым бытием; смыслом жизни оказывается обращение на самого себя, своеобразная медитация; такая рефлексия, в которой происходит бесконечнократное отображение себя в себе, когда теряется дифференция между самоидентифицирующим центром и тем, что этот центр призван сравнивать с собой; трансцендентальные субъект и объект у него сливаются в одну точку и превращаются в Абсолют.
Получается, что Мышкин перед эпилепсией склонен стать центром конституирования всего этого Мира, он забыл или не понял, или не воспринял предупреждение картины Гольбейна. Но как же тогда быть с Н. Этот внешний полюс как некая значимость, достойная познавания, грозит ускользнуть от него, и весь его проект оказывается под угрозой срыва. Иными словами, перед ним встает задача выхода из сложившейся ситуации, то есть задача обоснования бытийной значимости Н. Всматриваясь в эту фразу повнимательнее, легко заметить удивительную вещь: у бытия заметьте, не существования! Как это может быть такое, что бытие не сущее , предельная смысловая обобщенность, обладает законом, то есть правилом, которому оно подчиняется.
Ведь такое правило есть не что иное, как некая осмысленность, и тогда получается, что предельный смысл подчиняется осмысленности. Если даже допустить, что эта осмысленность предельная, то все равно выходит абсурд: предельность подчиняется самой себе, то есть обозначает себя как низшее относительно самой себя. Все эти противоречия снимаются, если «закон бытия» рассматривать как «закон привхождения бытия в сознание», иными словами, «закон познавания бытия», которое сразу отсылает к «способу познания бытия». Последнее уже лишено всяких противоречий и нелепостей. В этом случае все становится ясным и понятным: сострадание, или жаление представляет собой ввергание в чужую душу, принятие ее переживаний как своих собственных. Сострадание предполагает сливание человеческих эмоций в одно целое, в единый живой организм и именно через него, по замыслу Мышкина-феноменолога, происходит снятие различия между каждым индивидуальным ego-центром для всех людей, так что внутреннее и внешнее бытие для каждого субъекта и для князя тоже сливаются в одно целое.
Нахождение в состоянии рефлексии перестает угрожать общему проекту. Необходимо лишь откорректировать ближайшие цели: теперь следует познавать не внешний мир, а внутренний, и только затем, через операцию жаления, перейти к обобщению на людское сообщество, то есть на все мироздание. По большому счету, все это есть выражение фихтеанства князя, с той лишь только разницей, что у Фихте задача трансценденции разрешалась с помощью свободы воли, а у Мышкина как это представлено Достоевским — с помощью экзистенциала жаления, который у Хайдеггера в XX в. Перейдет в экзистенциал заботы. В целом, мы имеем следующее: князь Мышкин придумал решил , что надо улучшить Мир. Это улучшение он стал осуществлять путем его познавания.
Закономерно этот процесс сменился на стремление в первую очередь увидеть познать свое чистое Я, с позиции которого по замыслу князя только и можно корректно и последовательно осуществить свою миссию. И вот в этом состоянии он двигается за знакомой парой глаз гл. II , пока они не материализуются в Рогожина, который занес над ним нож, видимо — тот самый, который «прыгал» и в его, мышкинские, руки и который ассоциируется у нас, читателей, с неподчинением воли субъекта. Эта независимость как что-то неотвратимое нависло над князем и готово было доказать свое всевластие над ним, но он воскликнул «Парфен, не верю! Князь находился в глубокой рефлексии это мы выяснили выше и в этом состоянии он отказался воспринять как реальность нависшую над ним опасность. Для него весь Мир стал представляться как феноменологический поток чистого сознания, лишенный материальной субстанциональности.
Поэтому он и не поверил в реальность попытки Рогожина его убить: он не тому не поверил, что Парфен настроен серьезно и не шутит, а тому не поверил, что Парфен с ножом реальный, не вымышленный. Его предварительные ощущения, что Рогожин хочет его убить, усилились до представления о том, что Рогожин — результат только лишь его собственных ощущений и восприятия этих ощущений его собственным сознанием. Как только это произошло, как только он обозначил свою безнадежную погруженность в себя, так сразу же Достоевский ввергает его в эпилептический припадок. Непосредственно перед этим сознанию Мышкина предстает «необычайный внутренний свет», а затем «сознание его угасло мгновенно, и наступил полный мрак». Получается, что хотя князь перед припадком стремился к центру конституирования, к чистому Я, и во время эпилепсии в первый ее момент он, судя по всему, его достигает когда он видит «необычайный внутренний свет» , но сразу же после этого уходят все мысли и образы, так что достигнутый центр перестает быть центром. Следовательно, в движении к самому себе существует момент потери всего, в том числе и потери самого себя; при этом этот момент приходит сам, без желания субъекта, обозначая тем самым потерю любой активности субъектом, отрицание субъектом самого себя, так что движение к ego-центру заканчивается полным обвалом, потерей цели и потому оно, это движение, является ложным, ошибочным.
Иными словами, Достоевский показывает, что выбранный Мышкиным способ гармонизации улучшения Мира оказывается негодным, приводящим в никуда, в ничто. Познавание своего ego-центра ничего не дает и для достижения поставленной цели требуется новая попытка в новом направлении. Павловск — это какое-то новое состояние сознания, отличающееся от питерского, но стоящее недалеко от него. А поскольку в петербургский период мы видели Мышкина и в естественной установке сознания первая часть романа и в состоянии солипсизма гл. II , то павловское состояние должно несколько отличаться и от того, и от другого, то есть должно находиться между ними. Иными словами, в Павловске наш герой в равной мере принимает существование внешнего и внутреннего, не становясь в какую-то одностороннюю позицию.
Мышкин начинает новую попытку реализации своего проекта уже в качестве дуалиста. Для начала заметим, что сумасшедшим, идиотом называют не только Мышкина, страдающего периодическим расстройством рассудка, но и вроде бы психически здоровых Н. В их сторону иногда то один, то другой персонаж кидает что-то вроде «она сумасшедшая» и т. В частности, в отношении Н. Что бы это сумасшествие могло означать? Лаут в [9] склоняется к тому, что у Достоевского во всем его творчестве прослеживается «жестокая формула»: всякое мышление — болезнь, то есть сумасшедший — тот, кто мыслит.
Не знаю, как насчет всех вещей Федора Михайловича, но в «Идиоте» ситуация видится несколько иная. Действительно, представляется не случайным, что эпитет «сумасшедший» и т. Епанчин и Мышкин — в сторону Н. И поскольку «сумасшедший», «ненормальный» в нашем сознании автоматически позиционируется как отличный от других, то это отличие должно заключаться в противопоставлении обычной реальности. Сумасшествие в произведении обозначает не столько мышление, как это полагал Лаут, сколько то, что персонаж с таким свойством имеет непосредственное отношение к идеальной стороне Мира, что его плотская форма — это лишь видимость, не отражающая его содержание, а само содержание — не плотское, не вещественное, — в том смысле, что не имеет к этому никакого сущностного отношения. Вот и дуализм Мышкина вылился в его расслоение на два противоположных по духу двойника — Евгения Павловича Радомского и Ипполита.
О двойниках в «Идиоте» написано довольно много, и все сходятся на том, что Ипполит — двойник князя. То, что это и в самом деле так, нет никаких сомнений. Ведь он, как и князь, периодически галлюцинирует, пребывает в самом себе и эту свою рефлексию выдает как нечто значительное, так что этот туберкулезник представляется тем двойником, который характеризует рефлексивную сторону Мышкина. В то же время практически никто не отмечал, что двойником является также и Евгений Павлович. Только он уже представляет собой не олицетворение рефлексии, а, напротив, демонстрирует свою устремленность на жизнь как она есть в своей прагматичной правдивости. Евгений Павлович — это тот двойник, который родился от реальной части сознания Мышкина.
От сказанного можно поморщиться: уж как-то быстренько и простенько все это выдано. А где доказательства — спросит уважаемый читатель, — и почему это князь стал именно дуалистом, и почему от него «вышли» два двойника а не три, четыре…десять? Вопросы законные, но адресованы они должны быть не к тому, кто расшифровывает, а к тому, кто зашифровывал. Я же просто констатирую факты, которые сводятся к тому, что после впадения героя в эпилепсию и отъезда его в Павловск, на сцене повествования рядом с Мышкиным появляются два героя с противоположными устремлениями и характерами, напоминающими самого Мышкина в разные периоды времени: Евгений Павлович напоминает его в первой части романа, когда он хорошо и здраво говорит о совершенно разных, но безусловно реальных вещах, касающихся и характеров людей, и взаимоотношений между ними, и российских порядков; Ипполит же напоминает князя в первых пяти главах второй части романа с его тенями и стремлением воспринимать весь мир в феноменологических скобках. Можно предположить, что Достоевский ввергает героя вначале в глубокую рефлексию, а затем в дуализм для того, чтобы показать общую его позицию с разных сторон, причем показать с тем, чтобы ни у кого не осталось сомнений в ее ложности. Иными словами, Федор Михайлович, судя по всему, стремился к формированию наибольшей убедительности ошибки Мышкина, которая заключается в его стремлении логическим путем гармонизировать Мир, то есть в стремлении улучшить Мир, в конечном счете, не деланием чего-то путного в этой жизни, а простым и никчемным познаванием.
А жизнь, как ее не познавай, все равно останется тайной и ничего другого, как достойно прожить ее, делая свое дело, не остается. Но Мышкин это не принял, пошел другим путем и пришел в никуда. К этому легко прийти следующим путем. Мы видели двух явных двойников Мышкина. Физически они исполнены в качестве независимых друг от друга героев, и вот эта их независимость и позволяет заключить, что князь теперь нам представляется как тот, кто видит два разных мира, каждый из которых наполнен своим сущностным содержанием и, в пределе, имеет в своей основе свою собственную субстанцию: один — субстанцию не-Я, другой — Я. Отметим, что иногда см.
Иволгин, Лебедев, Фердыщенко, Келлер. Но все это не более, чем недоразумение. Неужели гнусности Лебедева и Фердыщенко имеют какие-то основания в одухотворенности Мышкина? А ведь двойник по своему статусу должен быть продолжением своего первоисточника по какому-нибудь, пусть даже по одному, свойству. В противном случае двойниковость если мне позволят так выразиться обнуляется, перестает быть онтологически обусловленной, а становится простой игрой воображения исследователя. Герой должен как-бы продолжаться в своих двойниках, а сам ход с двойниками имеет смысл лишь как способ более выпукло отразить интересующую его сторону.
Какие же сущностные, имеющие отношения к делу, качества переходят от Мышкина к ген. Иволгину, Лебедеву, Фердыщенко, Келлеру? Да никаких. Нет ничего такого существенного в этих, в общем-то, второстепенных героях, что связывало бы их с главным героем. Они служат лишь для того, чтобы или наполнить повествование нужными красками, или для того, чтобы обеспечивать связь князя со всем Миром как это есть в случае с Лебедевым. Пожалуй, исключением в степени важности здесь является ген.
Иволгин, однако и он не может считаться двойником Мышкина, поскольку не он перенял на себя чего-то мышкинского, а, наоборот, Мышкин перенял от него отождествление реальных и чисто фантазийных мыслей.
Федор Достоевский: Идиот [litres]
Роман «Идиот» — не только крайне известное произведение классика русской литературы Федора Достоевского, но и одна из его любимых работ. В этом году исполняется 155 лет с начала публикации романа Федора Михайловича Достоевского “Идиот”. 8 После свидания с князем Аглая была в большой тревоге Иннокентий Смоктуновский, Ефим Копелян, Евгений Лебедев, Инна Кондратьевна, Нина Ольхина, (Фёдор Достоевский, Георгий Товстоногов, Роза Сирота) 08:09. роман выдающегося русского писателя, мыслителя и философа Федора Михайловича Достоевского (1821-1881). В ноябре исполняется 150 лет "Идиоту" Фёдора Достоевского. 155 лет назад прозаик, критик, публицист Фёдор Михайлович Достоевский написал роман «Идиот» (1868).
Читать книгу: «Идиот»
Федор Михайлович Достоевский right away. Федор Достоевский Идиот. Фёдор Михайлович Достоевский — великий русский писатель и невероятный психолог. Книга Федора Достоевского «Идиот» — скачать бесплатно в fb2, txt, epub, pdf или читать онлайн.