Новости на даче его ждали длинный теплый вечер

Весна - 26 апреля 2024 - Новости Иркутска -

Объявления по запросу «доисторический мир росмэн» в Санкт-Петербурге

В течение месяца в игре проходил первый этап: было доступно 30 уровней, после их прохождения в сюжетном режиме можно было выбрать один из двух вариантов концовки. На основе выбора игроки делились на два клана — Спасители Колонии и Жрецы Кека — и соревновались в количестве собранной Звёздной пыли. В инфографике собрали несколько занимательных показателей: как, сколько и на чём вы играли в Арканоид до его обновления — в первый месяц после релиза. Спасители Колонии с запасом выиграли клановую войну, так что в продолжении сюжета мы приняли их концовку в качестве каноничной.

Одни кузнечики таинственно шептались в знойные летние дни у порога избушки, мирно дремлющей на солнце. Он уже представлял себе, как Каменский начнет поучать его, спасать его душу, и заранее вооружился враждебной холодностью. Однако Каменский только показал ему, как надо распиливать доски; и это даже обидело Гришу: «Не хочет снизойти до меня», - думал он, искоса поглядывая на работающего учителя и стараясь подавить в себе чувство невольного почтения к нему.

Сегодня он подходил к этой келье в девятом часу. Обыкновенно Каменский в это время работал. Но теперь в сенцах, где стоял верстак, никого не было. Но и в мельнице было пусто. Только воробьи стаей снялись с пола, да ласка таинственно, как змейка, шмыгнула по стояку в развалившийся мучной ларь. В сенцах, обращенных дверями к северу, было прохладно от глиняного пола; в сумраке стоял уксусный залах стружек и столярного клея.

Грише нравился этот запах, и он долго сидел на пороге, помахивая на себя картузом и глядя в поле, где дрожало и убегало дрожащими волнами марево жаркого майского дня. Дачные сады казались в нем мутными, серыми набросками на стекле. Грачи, как всегда в жару, кричали где-то в степи тонкими томными голосами. А на дворе мельницы не было ни малейшего дуновения ветерка, на глазах сохла трава... Разгоняя дремоту, Гриша поднялся с порога. Близ порога валялся топор.

На верстаке, среди инструментов, в белой пыли пиленого дерева, лежали две обгорелые печеные картошки и книга в покоробленном переплете. Гриша развернул ее: Евангелие. На заглавном листе его было написано: «Боже мой! Я стыжусь и боюсь поднять лицо мое к тебе, боже мой, ибо беззакония наши стали выше головы и вина наша возросла до небес... На одной было начало стихотворения: Долго я бога искал в городах и селениях шумных, Долго на небо глядел - не увижу ли бога... На другой опять тексты: «Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности...

Гриша вздрогнул и долго следил за ней в небе. Вспомнилось нынешнее утро, купальня, балкон, теплица - и все это вдруг показалось чужим и далеким... Он постоял перед дверью в избу, тихо отворил ее. В передней узкой комнате загудели мухи; воздух в ней был душный, обстановка мрачная, почти нищенская: почерневшие бревенчатые стены, развалившаяся кирпичная печка, маленькое, тусклое окошечко. Постель была сделано ил обрубков полей и досок, прикрытых только попоной; в головах лежал свернутый полушубок, а вместо одеяла - старое драповое пальто. На столе, среди истрепанных книг, валялись странные для этой обстановки предметы - бронзовый позеленевший подсвечник, большой нож из слоновой кости, головная щетка и фотографический портрет молодой женщины с худощавым грустным лицом.

Из деликатности Гриша отвел глаза от стола - и сердце его сжалось при взгляде на эти старые, засиженные мухами, уже давно не бывшие в употреблении вещи и на этот портрет. Зачем это самоистязание? Он смотрел на бревенчатые стены, на нищенское ложе, стараясь понять душу того странного человека, который одиноко спал на нем. Были, значит, и у него другие дни, был и он когда-то другим человеком... Что же заставило его надеть мужицкие вериги? Это было жестокое изображение крестной смерти, написанное резко, с болью сердца, почти с озлоблением.

Все, что вынесло человеческое тело, пригвожденное по рукам и ногам к грубому тяжелому кресту, было передано в лице почившего Христа, исхудалого, измученного допросами, пытками и страданием медленной кончины. И тяжело было глядеть на стриженую, уродливую голову привязанного к другому кресту и порывающегося вперед разбойника, на его лицо с безумными глазами и раскрытым ртом, испустившим дикий крик ужаса и изумления перед смертью того, кто назвал себя сыном божиим... Морщась, Гриша отворил дверь в другую комнату. Тут было очень светло от солнца, совершенно пусто и пахло закромом. По полу когда-то прошелся широкими полукругами веник, но не докончил своего дела, и мучная пыль белела в углах и на карнизах. У одного окна, на котором грудами лежали литографированные тетрадки, учебник «Эсперанто», изречения Эпиктета, Марка Аврелия и Паскаля, стоял стул.

На нем Каменский, должно быть, отдыхал и читал. На простенке были приклеены хлебом печатные рассуждения под разными заглавиями: «О Слове», «О Любви», «О плотской жизни». Среди же них еще стихотворение, крупно написанное на белом листе бумаги: Боже! Жизнь возьми — она Дни возьми - пусть каждый час Слышишь ты хвалебный глас! А ниже - из псалмов Давида: «Ты дал мне познать путь жизни; ты исполнишь меня радостью перед лицом твоим! Он с изумлением смотрел кругом, прислушивался к тишине этого заглохшего поместья и к тому, что пробуждалось в его сердце, долго ходил из угла в угол...

Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие… «Дети! Недолго уже быть мне с вами... Отняв глаза от книги, Гриша долго и напряженно глядел в угол, ничего не видя перед собою. И он, этот странный человек, терпит скорбь, «ибо беззакония наши стали выше головы! Запах избы от ветхого переплета книги напомнил Грише тяжелую работу, кусок корявого хлеба, жесткое деревянное ложе, черные бревенчатые стены. А пустая, безмолвная и вся озаренная солнцем комната - светлое одиночество в минуты отдыха и созерцательной, тихой жизни.

Пришел час, прославь сына твоего, да и сын твой прославит тебя... Я открыл имя твое человекам... Соблюди их во имя твое!..

Задание 14. Раскройте скобки и выпишите эти два слова. Задание 15. Укажите все цифры, на месте которых пишется НН. Безвреме 1 ая кончина молодого поэта Д. Веневитинова, имя которого было окруже 2 о возвыше 3 ым романтическим ореолом, поразила его многочисле 4 ых пркло 5 иков. Задание 16.

Расставьте знаки препинания. Укажите предложения, в которых нужно поставить ОДНУ запятую. Запишите номера этих предложений. На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. Интеллектуальное и духовное развитие поэтов золотого века базировалось как на идеологии французских просветителей так и на традициях русской литературы XVIII века. Была ранняя осень и радовали солнечные дни и напоминали о лете яркие клумбы оранжевых бархоток и пёстрых петуний. Изредка мы устраивали на чердаке раскопки и находили то ящик от масляных красок то сломанный веер то большую книгу с красивыми иллюстрациями. Дул с моря бриз и месяц чистым рогом стоял за длинной сельской улицей. Задание 17.

Укажите варианты ответов, в которых во всех словах одного ряда пропущена одна и та же буква. Запишите номера ответов. Укажите варианты ответов, в которых в обоих словах одного ряда пропущена одна и та же буква. Раскройте скобки и выпишите это слово. Задание 14. Раскройте скобки и выпишите эти два слова. Задание 15. Укажите все цифры, на месте которых пишется НН. Безвреме 1 ая кончина молодого поэта Д. Веневитинова, имя которого было окруже 2 о возвыше 3 ым романтическим ореолом, поразила его многочисле 4 ых пркло 5 иков. Задание 16. Расставьте знаки препинания. Укажите предложения, в которых нужно поставить ОДНУ запятую. Запишите номера этих предложений. На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. Интеллектуальное и духовное развитие поэтов золотого века базировалось как на идеологии французских просветителей так и на традициях русской литературы XVIII века.

На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде егэ

Отправив жену с сыном на три недели во Францию, на Лазурный берег, Аякс все это время приезжал каждый день к матери на дачу, где его ждал горячий вкусный ужин, длинный теплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишневым. Диктант теплый вечер. Тёплый безветренный день угас. Только далеко на горизонте, где зашло солнце, небо|нёбо ещё рдело багровыми полосами, точно оно было вымазано широкими ударами огромной кисти, омоченной в кровь. Свежие новости Москвы на сегодня и завтра. Какое метро откроют, какими будут «Лужники». Был тёплый летний вечер, Зонтик сидел в своей комнате и пил чай смотря на красивый вечерний пейзаж в окне. Был тёплый летний вечер, Зонтик сидел в своей комнате и пил чай смотря на красивый вечерний пейзаж в окне. На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде егэ.

Разобрать предложение по членам

Или, в крайнем случае, прочитает именно эпизод с сонатой. Этот эпизод, быть может, лучшее, что написано о музыке в европейской культуре. Мы общались очень долго в этот вечер. Никто из них никуда не спешил. И когда я понял, что никому из них не хочется уходить, то испытал невероятное ощущение радости. А когда я начал играть вторую часть Тридцать второй сонаты Бетховена, то мгновенно почувствовал, что музыку и слушателей объединяет ток высочайшего напряжения. Затем мы создали полумрак: погасили свет и зажгли свечи. А потом в записи великого Святослава Рихтера слушали эту длиннейшую часть — музыку бетховенского прощания с миром.

И произошло чудо. Тот просто стучал по клавишам. И что то было громко и скучно. Иногда — тихо и скучно. А музыка, которую они услышали сегодня, — просто прекрасна. Что же случилось? Почему не подтвердились слова великого музыканта о «хорошей музыке в хорошем исполнении»?

Казиник Михаил. Текст 16 Я не мог заставить себя спрыгнуть с мусорного ящика, и мама сказала, что я трус. Возможно, что это было действительно так. Входя в темную комнату, я кричал на всякий случай: «Дурак! Еще больше я боялся петухов, в особенности после того, как один из них сел мне на голову и чуть не клюнул, как царя Додона. Я боялся, что кучера, приходившие с нянькиным Павлом, начнут ругаться, и когда они действительно начинали, мне — очевидно, тоже от трусости — хотелось заплакать. Правда, в Черняковицах я переплыл речку, но храбро ли я ее переплыл?

Я так боялся утонуть, что потом целый день еле ворочал языком и совершенно не хвастался, что в общем было на меня непохоже. Значит, это была храбрость от трусости? Странно, но тем не менее я, по-видимому, был способен на храбрость. Прочитав, например, о Муции Сцеволе, положившем руку на пылающий жертвенник, чтобы показать свое презрение к пыткам и смерти, я сунул в кипяток палец и продержал почти десять секунд. Но я все-таки испугался, потому что палец стал похож на рыбий пузырь, и нянька закричала, что у меня огневица. Потом палец вылез из пузыря, красный, точно обиженный, и на нем долго, чуть не целый год, росла тоненькая, заворачивающаяся, как на березовой коре, розовая шкурка. Словом, похоже было, что я все-таки трус.

А «от трусости до подлости один шаг», как сказала мама. Она была строгая и однажды за обедом хлопнула Пашку суповой ложкой по лбу. Отца мы называли на «ты», а ее — на «вы». Она была сторонницей спартанского воспитания. Она считала, что мы должны спать на голых досках, колоть дрова и каждое утро обливаться до пояса холодной водой. Мы обливались. Но Пашка утверждал, что мать непоследовательна, потому что в Спарте еще и бросали новорожденных девочек с Тарпейской скалы, а мама не только не сделала этого, а, наоборот, высылала Лизе двадцать рублей в месяц, чтобы она могла заниматься в Петербургской консерватории.

Когда она заметила, что я не спрыгнул с мусорного ящика, у нас произошел разговор. Она посоветовала мне сознаться, что я струсил, потому что человек, который способен сознаться, еще может впоследствии стать храбрецом. Но я не сознался, очевидно сделав тот шаг, о котором сказала мама. Интересно, что мне ужасно не нравилась мысль, будто я трус, и хотелось как-нибудь забыть о ней. Но оказалось, что это трудно. Читая Густава Эмара «Арканзасские трапперы», я сразу же догадывался, что эти трапперы не пустили бы меня даже на порог своего Арканзаса. Роберт — один из детей капитана Гранта — вдвоем с Талькавом отбился от волчьей стаи, а между тем он был на год моложе меня.

В каждой книге на трусов просто плевали, как будто они были виноваты в том, что родились нехрабрыми, или как будто им нравилось бояться и дрожать, вызывая всеобщее презрение. Мне тоже хотелось плевать на них, и Пашка сказал, что это характерно. Иначе они могут зачахнуть. В нашем дворе красили сарай, и для начала он предложил мне пройти по лестнице, которую маляры перебросили с одной крыши на другую. Я прошел, и Пашка сказал, что я молодец, но не потому, что прошел, — это ерунда, — а потому, что не побледнел, а, наоборот, покраснел. Он объяснил, что Юлий Цезарь таким образом выбирал солдат для своих легионов: если от сильного чувства солдат бледнел, значит, он может струсить в бою, а если краснел, значит, можно было на него положиться. Потом Пашка посоветовал мне спрыгнуть с берега на сосну и тут как раз усомнился в том, что Цезарь пригласил бы меня в свои легионы, потому что я побледнел, едва взглянул на эту сосну с толстыми, выгнутыми, как лиры, суками, которая росла на крутом склоне берега.

Сам он не стал прыгать, сказав небрежно, что это для него пустяки. Главное, объяснил он, прыгать сразу, не задумываясь, потому что любая мысль, даже самая незначительная, может расслабить тело, которое должно разогнуться, как пружина. Я сказал, что, может быть, лучше отложить прыжок, потому что одна мысль, и довольно значительная, все-таки промелькнула в моей голове. Он презрительно усмехнулся, и тогда я разбежался и прыгнул. Забавно, что в это мгновение как будто не я, а кто-то другой во мне не только рассчитал расстояние, но заставил низко наклонить голову, чтобы не попасть лицом в сухие торчавшие ветки. Я метил на самый толстый сук и попал, но не удержался, соскользнул и повис, вцепившись в гущу хвои, исколовшей лицо и руки. Потом подлец Пашка, хохоча, изображал, с каким лицом я висел на этой проклятой сосне.

Но все-таки он снова похвалил меня, сказав, что зачатки храбрости, безусловно, разовьются, если время от времени я буду повторять эти прыжки, по возможности увеличивая расстояние. На Великой стояли плоты, и Пашка посоветовал мне проплыть под одним из них, тем более что в то лето я научился нырять с открытыми глазами. Это было жутковато — открыть глаза под водой: сразу становилось ясно, что она существует не для того, чтобы через нее смотреть, и что для этого есть воздух, стекло и другие прозрачные вещи. Но она тоже была тяжело-прозрачна, и все сквозь нее казалось зеленовато-колеблющимся — слоистый песок, как бы с важностью лежавший на дне, пугающиеся стайки пескарей, пузыри, удивительно непохожие на выходящий из человека воздух. Плотов было много. Но Пашке хотелось, чтобы я проплыл под большим, на котором стоял домик с трубой, сушилось на протянутых веревках белье и жила целая семья — огромный плотовщик с бородой, крепкая, поворотливая жена и девчонка с висячими красными щеками, всегда что-то жевавшая и относившаяся к нашим приготовлениям с большим интересом. Мне, наоборот, казалось, что зачатки храбрости продолжали бы развиваться, если бы я проплыл под другим, небольшим плотом, но Пашка доказал, что небольшой может годиться только для тренировки.

Ведь это только кажется, что дышать необходимо. Йоги, например, могут по два-три месяца обходиться без воздуха. Я согласился и три дня с утра до обеда просидел под водой, вылезая только, чтобы отдохнуть и поговорить с Пашкой, который лежал на берегу голый, уткнувшись в записную книжку: он отмечал, сколько максимально времени человеческая особь может провести под водой. Не помню, когда еще испытывал я такую гнетущую тоску, как в эти минуты, сидя на дне с открытыми глазами и чувствуя, как из меня медленно уходит жизнь. Я выходил синим, а Пашка почему-то считал, что нырять нельзя, пока я не стану выходить красным. Наконец однажды я вышел не очень синим, и Пашка разрешил нырять. Он велел мне углубляться постепенно, под углом в двадцать пять — тридцать градусов, но я сразу ушел глубоко, потому что боялся напороться на бревно с гвоздями.

Но поздно было думать о гвоздях, потому что плот уже показался над моей головой — неузнаваемый, темный, с колеблющимися водяными мхами. По-видимому, я заметил эти мхи прежде, чем стал тонуть, потому что сразу же мне стало не до них и захотелось схватиться за бревна, чтобы как-нибудь раздвинуть их и поскорее вздохнуть. Но и эта мысль только мелькнула, а потом слабый свет показался где-то слева, совсем не там, куда я плыл, крепко сжимая губы. Нужно было повернуть туда, где был этот свет, эта зеленоватая вода, колеблющаяся под солнцем. И я повернул. Теперь уже я не плыл, а перебирал бревна руками, а потом уже и не перебирал, потому что все кончилось, свет погас… Я очнулся на плоту и еще с закрытыми глазами услышал те самые слова, за которые не любил друзей нянькиного Петра. Слова говорил плотовщик, а Пашка сидел подле меня на корточках, похудевший, с виноватым лицом.

Я утонул, но не совсем. Щекастая девочка, сидевшая на краю плота, болтая в воде ногами, услышала бульканье, и плотовщик схватил меня за голову, высунувшуюся из-под бревен. Лето кончилось, и начались занятия, довольно интересные. В третьем классе мы уже проходили алгебру и латынь. Юрка Марковский нагрубил Бороде — это был наш классный наставник, — и тот велел ему стоять всю большую перемену у стенки в коридоре, а нам — не разговаривать с ним и даже не подходить. Это было возмутительно. Юрка стоял, как у позорного столба, и растерянно улыбался.

Он окликнул Таубе и Плескачевского, но те прошли, разговаривая, — притворились, подлецы, что не слышат. Мне стало жарко, и я вдруг подошел к нему, заговорив как ни в чем не бывало. Мы немного поболтали о гимнастике: правда ли, что к нам приехал чех, который будет преподавать сокольскую гимнастику с третьего класса? Борода стоял близко, под портретом царя. Он покосился на меня своими глазками, но ничего не сказал, а после урока вызвал в учительскую и вручил «Извещение». Ничего более неприятного нельзя было вообразить, и, идя домой с этой аккуратной, великолепно написанной бумагой, я думал, что лучше бы Борода трижды записал меня в кондуит. Отец будет долго мыться и бриться, мазать усы каким-то черным салом, чтобы они стояли, как у Вильгельма II, а потом наденет свой парадный мундир с медалями — и все это сердито покряхтывая, не укоряя меня ни словом.

Лучше бы уж пошла мать, которая прочтет «Извещение», сняв пенсне, так что станут видны покрасневшие вдавленные полоски на переносице, а потом накричит на меня сердито, но как-то беспомощно. Ужасная неприятность! Пошла мать и пробыла в гимназии долго, часа полтора. Должно быть, Борода выложил ей все мои прегрешения. Их было у меня немало. Географ запнулся, перечисляя правые притоки Амура, и я спросил: «Подсказать? Все ему было ясно, все он объяснял тоненьким уверенным голосом, так что я от души удивился, узнав, что он не понимает, как происходит размножение в природе, которое мы как раз проходили.

Я объяснил, и он в тот же день изложил своей бонне это поразившее его естественно-историческое явление. Бонна упала в обморок, хотя в общем я держался в границах урока. Словом, были причины, по которым я бледнел и краснел, ожидая маму и нарочно громко твердя латынь в столовой. Она пришла расстроенная, но чем-то довольная, как мне показалось. Больше всего ее возмутило, что я хотел подсказать географу притоки Амура. Это был позор, тем более что еще утром Пашка рассказал мне о спартанском мальчике, который запрятал за пазуху украденную лису и не заплакал, хотя она его истерзала. Но я не заревел, а просто вдруг закапали слезы.

Мама села на диван, а меня посадила рядом. Пенсне на тонком шелковом шнурке упало, вдавленные красные полоски на переносице подобрели. Она стала длинно объяснять, как, по ее мнению, должен был в данном случае поступить классный наставник. Я не слушал ее. Неужели это правда? Я не трус? Целое лето я старался доказать себе, что я не трус, и, даже сидя под водой, мучился, думая, что лучше умереть, чем бояться всю жизнь, может быть, полстолетия.

А оказалось, что для этого нужно было только поступить так, чтобы потом не было стыдно. Вениамин Каверин. Текст 17 Часы бьют восемь — поворачивается начищенная до блеска ручка двери, Павел Михайлович Третьяков, первый посетитель, вступает из внутренних комнат дома в зал своей галереи. Всегда ровно в восемь, после всегдашнего утреннего кофея, и если бы часы вдруг перестали отсчитывать и отбивать время, можно, заведя их, поставить стрелки по этому бесшумному, но мгновенно улавливаемому служителями повороту медной ручки. Всегда в костюме одинакового цвета и покроя будто всю жизнь носит один и тот же , прямой, суховатый, даже как бы несколько скованный в движениях, он шествует размеренной, чуть деревянной походкой вдоль густо завешанных картинами стен — служители следом, — останавливается, сосредоточенно, будто впервые, рассматривает до последнего мазка знакомое полотно — и неожиданно: «Перова — во второй ряд возле угла». Из-под кустистой брови взглянет быстро жгучим глазом в удивленное лицо служителя: «Я во сне видел, что картина там висит, — хорошо... И там же, за окном, на широкий, устланный камнем двор въезжают ломовики, груженные льняными товарами с Костромской мануфактуры Третьяковых, — плотные кипы складывают в амбары.

В девять Павел Михайлович покидает галерею и, пройдя по двору, скрывается за дверью с маленькой вывеской «Контора». Девять конторщиков, увидя его, громче и старательнее щелкают костяшками счетов: «Доставлено товаров... С двенадцати до часу — завтрак, к трем — в Купеческий банк, оттуда в магазин на Ильинке, к шести его ждут обедать. В экипаже Павел Михайлович открывает журнал — он любит читать дорогою, — но часто книга отложена в сторону: возле Третьякова, на сиденье или стоймя у ног его, нежно придерживаемая им, свернутая рулоном или натянутая на подрамник картина — «самое дорогое» он говаривал. Родные и служащие поздравляют с покупкой, когда он, передавая полотно в их бережные руки, вылезает из коляски; все радостно возбуждены, и по серьезному лицу Павла Михайловича домашние называют его «неулыба» пробегает тень улыбки, и за обедом, который у него тоже почти всегда один и тот же «А мне щи да кашу» , он объявляет, что сегодня все едут в театр или в концерт, слушать музыку. Если же в такой вечер нагрянут гости, Павел Михайлович без сожаления покидает свой молчаливый кабинет, заваленный книгами и журналами, свой излюбленный маленький, почти квадратный диванчик, на котором длинноногий хозяин притуливается, свернувшись калачиком, и радушно идет навстречу гостю. С художником Павел Михайлович троекратно целуется, ведет показывать бесценное приобретение, обычно молчаливый, занимает его беседой и просит супругу, Веру Николаевну, сыграть для дорогого гостя на рояле, и угощает хлебосольно — только вина в доме почти не подают: Павел Михайлович вина не пьет.

А на следующее утро, ровно в восемь, выйдя из внутреннего покоя в зал галереи, Павел Михайлович отдает служащим распоряжение насчет рамы для новой картины, указывает, куда ее повесить: «Я всю ночь думал... Сосредоточенный h молчаливый, он появляется на открытии выставок, в Москве, в Петербурге, на лице ничего не прочитаешь; кажется — пока лишь прислушивается к расхожим мнениям, но решение уже принято, неуклонное: картины еще не развесили в выставочных залах, а он успел побывать в мастерских, узнал, кто чем занят, взял на заметку, приценился и, еще раньше, из писем знакомых художников, действовавших по его просьбе или самостоятельно, вычитал необходимые сведения и мысленно составил для себя некий чертеж того, что творится ныне в российском искусстве. Он всех обгоняет и от своего не отступает никогда; даже царь, подойдя на выставке к облюбованному полотну, узнает подчас, что «куплено г-ном Третьяковым». Когда речь о «самом дорогом», для Третьякова собственная цель — наивысшая, собственные желания — закон; но цель его величественна — собрать для общества лучшие творения отечественной живописи, а желания необыкновенно удачны: «Это человек с каким-то, должно быть, дьявольским чутьем», — почти в сердцах обронил как-то про Третьякова Крамской. Крамской понадобился Третьякову в конце шестидесятых годов. Лично они еще незнакомы: Третьяков через своего приятеля и частного поверенного, художника Риццони, просит Крамского написать для галереи портрет Гончарова. Обращение к Крамскому понятно: он уже известный портретист, многие его работы высоко отмечены любителями искусства, критикой, портреты Крамского более, чем другие чьи, отвечают требованиям времени; Третьяков не мог о нем не знать.

Возможно свидетельство — характер просьбы , Третьякову также известно, что Крамским несколькими годами раньше исполнен монохромный соусом портрет Гончарова. Первые письма, которыми они обмениваются, сдержанные, немногословно-деловые — характеры: купец, предприниматель, привыкший добиваться задуманного, и художник, который себе цену знает и не намерен задохнуться от счастья, что дождался выгодного заказа; оба внутренне тянутся друг к другу, обстоятельствами историческими! Крамской спешит за границу Гончаров же предпочел отложить работу до его возвращения, «потому, как он сказал, что надеется к тому времени сделаться еще лучше» ; попутно Крамской сообщает без примечаний, что его цена за такой портрет — пятьсот рублей серебром. Третьяков просит отложить поездку «Мне очень хочется поскорей иметь портрет» ; Перову он платит за такой триста пятьдесят рублей, но согласен и на пятьсот. Но Крамской покорнейше просит потерпеть до его возвращения, он обещает приложить все старания, чтобы портрет был достоин галереи. Оба выдержали характер, оба, кажется, довольны собой и друг другом, оба надеются вскоре познакомиться лично. Они знакомятся в конце 1869-го или в начале 1870 года.

Несколько писем 1870 года — все еще о портрете Гончарова: Иван Александрович отлынивает, ссылается на нездоровье, на дурную погоду, успокаивает Крамского, что сам будет нести ответственность перед Третьяковым, убеждает Третьякова, что деятельность его «не так замечательна, чтобы стоило помещать его портрет в галерее», наконец вроде бы соглашается, назначает художнику день и час, но накануне спешно извещает, что не совсем здоров «и в будущем не обещает». Крамской огорчен: «Мне очень жаль, что упущен случай для меня сделать что-нибудь для вашей галереи... Нет, не приятельские оба не из тех «ларчиков», что просто открываются — деловые пока: Крамской выполняет некоторые поручения Третьякова. Скоро, убедившись, что лучшего советчика и посредника не найти, Третьяков предложит без обиняков: открывается выставка в Академии, а я в Петербург не поспею, буду очень благодарен вам, Иван Николаевич, если сообщите, не явилось ли на ней чего-либо замечательного — в устах Третьякова доверие необычайное!.. С этих пор и на целое десятилетие весь незаурядный дар критика — глубину анализа, точность характеристик, определенность суждений — Крамской охотно отдает Третьякову, как горячо отдает его делу свою энергию, деловитость, время: разве сбросишь со счета многочисленные советы, которые Третьяков при всей своей самостоятельности считал нужным принимать, всякого рода «смотрины», которые по просьбе Павла Михайловича устраивал Крамской картинам, намеченным для покупки, разве сбросишь со счета участие Крамского в приобретении новых полотен — в частности «туркестанской коллекции» Верещагина дело складывалось хитро и сложно: «Москва. Павлу Михайловичу Третьякову. Мы вовремя успели.

Обстоятельства переменились. Боткин везет к вам письмо от уполномоченного и будет предлагать то, что вы ему уже предлагали. Вы однако ж ничего не знаете. Крамской» — одна такая телеграмма чего стоит! В пору их сближения по-своему неизбежного Крамской отвечает существеннейшим требованиям Третьякова. Год 1871-й: создается и сплачивается Товарищество, готовится Первая передвижная выставка, идеи Товарищества, идеи передвижничества определяют направление русского искусства, Крамской во главе дела, это его идеи, выношенные, прочувствованные, осмысленные, — может ли Крамской, человек прежде всего идейный, движимый мыслью о высоком развитии национального, отечественного искусства, не откликнуться на затеянное Третьяковым собирание творений этого искусства, а откликнувшись, может ли он, человек общественный, горячо не побуждать себя и своих сотоварищей художников всячески способствовать деятельности Третьякова, может ли он, удостоенный доверия Третьякова, не побуждать горячо и самого собирателя к укреплению и развитию его деятельности? Со всяким новым замыслом он устремляется в «единственный адрес мне, да и всем мало-мальски думающим русским художникам известный...

Никола Толмачи»1. Общепризнанный портретист и портретист по преимуществу, портретист идейный, ищущий запечатлеть характернейшие черты современников, — может ли Крамской не сочувствовать желанию Третьякова иметь в галерее собрание портретов выдающихся русских деятелей, именно деятелей, людей, отмеченных деяниями, а не «положением», и может ли сочувствие и, более того, непосредственное участие Крамского в создании такого собрания не воодушевлять Третьякова? Третьяков учитывал, конечно, и то обстоятельство, что Крамской к тому же — художник «заказной», «управляемый»: для собирателя, тем более собирателя портретов, крайне необходимо иметь «управляемого» и притом первоклассного портретиста, который тоже не всякого уговоришь пишет вдобавок и с фотографий... Пока тянется дело с портретом Гончарова а тянуться ему долго — пять лет целых , Крамской исполняет для Третьякова по фотографии тепло принятый современниками портрет Тараса Шевченко знаменитый — в смушковой шубе и шапке ; довольный Третьяков тотчас заказывает ему портреты Фонвизина, Грибоедова и Кольцова. Фонвизин как-то сразу отпадает, Крамской недавно писал его для галереи великих людей Дашкова — должно быть, не хочет повторения да и Павел Михайлович их не любит ; заказ на портреты Кольцова и Грибоедова принимает легко и уверенно — задачка, дескать, не из сложных, было бы время: «Портрет Кольцова на святой неделе кончу. Портрет Грибоедова начал только что». Но Грибоедов решительно «обогнал» Кольцова: несколько свиданий со старым актёром Каратыгиным, хорошо знавшим автора «Горя от ума», изучение акварельного портрета Грибоедова, исполненного Каратыгиным, его рисунков, и — «чем я несказанно доволен, так это Грибоедовым...

Каратыгин находит его совершенно похожим». Но Третьякову хочется Кольцова. Надо же — казалось, он в руках почти: щепетильный Крамской настолько не сомневался в успехе, что едва принял заказ, тотчас взял деньги «в счет уплаты за портрет Кольцова». И в письмах сперва так уверенно — начал, пишу, кончаю, привезу. Но словно машинка какая-то испортилась, застопорилось что-то — и цвет лица не тот, и наклон головы, и одежда. Третьяков с настойчивостью исследователя собирает сведения о внешности и характере Кольцова, посылает «добычу» художнику, но портрет все не задается, нет. Уж и Гончаров будет написан, станет податливым Иван Александрович перед непреклонной настойчивостью Крамского, будет написано бесконечное множество портретов, заказных и незаказных, с натуры и с фотографий, будут прочитаны десятки строк описаний Кольцова, выслушаны десятки замечаний людей, помнив-тих его, будут просмотрены все, наверное, сохранившиеся изображения поэта, будут испробованы бесчисленные повороты головы, корпуса, будет бесчисленно изменяться тон, цвет — жизнь художника Крамского пройдет, но Кольцова он так и не напишет: «Заколдованный портрет!..

Невероятный срыв! Крамской-то гордится, что не ждет вдохновения, «управляет» своими способностями... Но вдохновение нужно! Особенно трудно одушевить лицо, когда пишешь его с фотографии, чужого рисунка, акварели; человека не видишь, не слышишь, глаз не схватывает его жестов, выражений лица, пластики тела, ухо не слышит интонаций голоса; вне бесед, высказанных суждений трудно понять характер человека, его пристрастия: нужно догадываться, домысливать... И все-таки странно, что «заколдованным» оказался для Крамского именно портрет Кольцова, чье творчество, народное по духу своему, как бы оживилось «вторым дыханием» в начале семидесятых годов, в пору пробуждения невиданного прежде интереса к народу, странно, что «лицом неодушевленным» оказался для Крамского именно Кольцов — воронежский прасол, который проезжал следом за своими стадами по тем самым селам и степям, где прошли детство и отрочество Вани Крамского... Еще одна неисполненная просьба Третьякова — портрет Ивана Сергеевича Тургенева. Но не потому, что Крамской и на этот раз не сумел, а потому, что не захотел.

Наверно, Крамской более других художников умел «властвовать собой»; наверно, вдохновение реже, чем к другим художникам, приходило к нему как увлечение, но, как бы там ни было, взяться за серьезную работу, рассчитывая лишь на постоянное биение сердца, на привычную верность глаза и руки, подойти «пустой» к мольберту он не мог. Третьяков предлагает Крамскому сделать портрет Тургенева, когда того уже написали Ге, К. Маковский, Перов; последний портрет Репин написал тоже для галереи , но, по мнению Павла Михайловича, «не совсем удачно».

Поздравление с пятницей прикольные в картинках. С пятницей вас. Пятница день недели. Доброе утро пятницы прикольные смешные. Пятница день недели картинки.

Пятница открытки красивые. Поздравления с пятницей открытки. Поздравление с пятницей прикольные. Добрые пожелания с собачками. Пожелания хорошего дня с собаками. Открытки с добрым днём с собаками. С пятницей хороших выходных. Прекрасной пятницы.

С пятницей дорогие друзья. Классной пятницы гиф. Классной пятницы коллегам. Открытки с пятницей и хороших выходных прикольные. С пятницей друзья. Открытки пятница выходные. Пятница открытки красивые прикольные. Веселые поздравления с пятницей.

Отличной пятницы. Доброй пятницы. Отличного дня пятницы. Пожелания по дням недели. Отличного настроения в пятницу. Открытки хорошего дня пятницы. С пятницей музыкальные открытки. Прелестной пятницы.

Открытка очаровательной пятницы. Интерактивная открытка удачной пятницы. Доброе утро пятницы. Доброе утро хорошего дня пятница. Открытки хорошей пятницы. С пятницей цветы. Открытки с пятницы цветы. Открытки с пятницей с цветами.

Позитивной пятницы. Добрый день пятница прикольные.

С горы открывался обширный вид на восток, на живописную низменность.

Теперь все сверкало чистыми, яркими красками раннего утра. Синеватые леса темнели по долине; светлой, местами алой сталью блестела река в камышах и высокой луговой зелени; кое-где с зеркальной воды снимались и таяли полосы серебряного пара. А вдали широко и ясно разливался по небу оранжевый свет зари: солнце приближалось… Легко и сильно шагая, Гриша спустился с горы и дошел по мокрой, глянцевитой и резко пахнущей сыростью траве до купальни.

Там, в дощатом номере, странно озаренном матовым отсветом воды, он разделся и долго разглядывал свое стройное тело и гордо ставил свою красивую голову, чтобы походить на статуи римских юношей. Потом, слегка прищуривая серые глаза и посвистывая, вошел в свежую воду, выплыл из купальни и сильно взмахнул руками, увидав, что на горизонте чуть-чуть показавшееся солнце задрожало тонкой огнистой полоской. Белые гуси с металлически-звонкими криками, распустив крылья и шумно бороздя воду, тяжело шарахнулись в тростники.

Широкие круги, плавно перекатываясь, закачались и пошли к реке… — Григорий Петрович! Гриша перевернулся и увидал на берегу высокого мужика с русой бородою, с открытым лицом и ясным взглядом больших голубых глаз навыкате. Это был Каменский, «толстовец», как его называли на дачах.

Приду, — отозвался Гриша. Каменский с улыбкой взглянул исподлобья. Гриша подплыл к берегу и, стоя и качаясь по горло в воде, пробормотал: — Ну, если хотите, не секрет… Я просто полюбопытствовал, почему вы меня спросили?

Только я не понимаю… — Вот это верно. Я сказал, что буду и в городе и у знакомых — вот тут недалеко — на огородах. На реке еще было прохладно и тихо.

За лугами, в синеющей роще, куковала кукушка. У берега зашуршали камыши, и из них медленно выплыла лодка. Седенький старичок в очках и поломанной соломенной шляпе сидел в ней, рассматривая удочку.

Он поднял ее и соображал что-то, лодка остановилась и вместе с ним, с его белой рубашкой и шляпой, отразилась в воде. А из купальни слышались крики, плеск и хохот. По гнущимся доскам бежали с берега, стуча сапогами, гимназисты, студенты в белых кителях, чиновники в парусинных рубашках… Грише не хотелось возвращаться туда, и он стал нырять, раскрывать глаза в темно-зеленой воде, и его тело казалось ему чужим и странным, словно он глядел сквозь стекло.

Караси и гольцы с удивленными глазками останавливались против него и вдруг таинственно юркали куда-то в темную и холодную глубину. Вода мягко, упруго сжимала и качала тело, и приятно было чувствовать под ногами жесткий песок и раковины… А наверху уже припекало. Теплая, неподвижная вода блестела кругом, как зеркало.

С зеленых прибрежных лозин в серых сережках тихо плыл белый пух и тянуло запахом тины и рыбы. II[ править ] Ровно час после купанья Гриша посвятил гимнастике. Сперва он подтягивался по канату и висел на трапеции в саду, потом в своей комнате становился в львиные позы, играя двухпудовыми гирями.

Со двора звонко и весело раздавалось кудахтанье кур. В доме еще стояла тишина светлого летнего утра. Гостиная соединялась со столовой аркой, а к столовой примыкала еще небольшая комната, вся наполненная пальмами и олеандрами в кадках и ярко озаренная янтарным солнечным светом.

Канарейка возилась там в покачивающейся клетке, и слышно было, как иногда сыпались, четко падали на пол зерна семени. В большом трюмо, перед которым Гриша ворочал тяжестями, вся эта комната отражалась в усиленно-золотистом освещении с неестественно прозрачной зеленью широкой цветочной листвы. Когда же Гриша вышел на балкон, сел за накрытый стол и, покачиваясь на передних ножках стула, стал, слегка расширяя ноздри, медленно пить молоко, в тишине дома раздался томный голос Натальи Борисовны: — Гарпина!

Гриша лениво поднялся с места. Наталья Борисовна, полная женщина лет сорока, сидела на постели и, подняв руки, подкалывала темные густые волосы. Увидав сына, она недовольно повела плечом.

Гриша молча ждал. В комнате с опущенными шторами стоял пахучий полусумрак. На ночном столике возле свечки тикали часики и лежала развернутая книжка «Вестника Европы», — Да как же, право!

И она попросила достать из столика деньги, посмотреть, где записка — что впять в библиотеке, собрать журналы и позвать Гарпину. Нынче приедет отец и, вероятно, с ним Игнатий. Кроме как о шкапе, мы двух слов не сказали.

Ты знаешь, это будет интересно Игнатию. Только позови, голубчик, как-нибудь потоньше, а то ведь откажется! Гриша кивнул головой и вышел.

III[ править ] «Опять день, опять долгий день!

Потом начались нудные, надоедливые хлопоты на городской квартире: вешали драпировки и гардины, стлали ковры, расставляли мебель, ссорились с управляющим по поводу дымящих печей и неисправного водопровода. Радостное лето осталось позади. Среди всяких хлопот и домашних волнений Вера Ивановна похудела и осунулась. Ей было жутко при мысли, что минувшее может не вернуться, что новая любовь, вместе с летом, не возродится больше. Заботило, как устроить свидания здесь, в городе. Об этом обещал похлопотать Кулаковский, но за первые две недели жизни в городе ничего не предпринял. Там было особенное, а здесь все опять сведется к обыкновенной интрижке. Да и толстый идиот не перестает подозревать и подсматривать.

Придется подождать немного. Дважды в неделю играли в стуколку. Кроме Кулаковского приходили и другие знакомые, по большей части банковские служащие. С тех пор, как Непенин получил наследство, эти гости относились к нему с большим почтением, чем прежде, и усерднее закусывали, потому что Непенины держали теперь хорошую кухарку. А горничная ходила в маленьком белом чепчике и в разглаженном мелкими складочками кружевном переднике. Непенин был очень доволен всеми этими радостными мелочами, усердно угощал, сидя на своем хозяйском месте за ужином, и хвастался своей жизнью. Выпивать начал больше и чаще, чем прошлой зимой. Зато у Кулаковского городская жизнь ладилась плохо. В банке не дали давно обещанного повышения.

Одолевали кредиторы. Раза три-четыре он занимал по мелочам у Веры Ивановны, которая экономила для этого выдававшиеся ей мужем хозяйственные деньги. Ходил сгорбившись и часто забывал смывать с выхоленных рук чернильные пятна. Даже сам Непенин заметил однажды: — Грустишь? И истолковал это по-своему. Очевидно, с женой у него ничего не вышло, и он страдает неразделенной любовью. Поэтому говорил с Кулаковским снисходительно и ласково, и в то же время, из маленькой мести, часто целовал жену в его присутствии. Как будто хотел сказать этим: «Видишь, я — ее собственник. И моя собственность — неотъемлема, потому что не захотела изменить мне, хотя ты красивее».

И корень его ревности заключался не в боязни потерять любовь жены, а в боязни утратить привычную собственность. В проявлениях ее любви он особенно и не нуждался. Лишь бы не нарушала установленного порядка жизни. Не жалел денег на ее туалеты. Я люблю, когда ты одета лучше других. Любил ее кружева, шуршанье шелковых юбок, атлас и перья модных шляпок. И часто спрашивал даже совсем не близких знакомых: — А ведь недурная бабенка моя жена, как вы находите? Некоторые, поощренные этими вопросами, пытались ухаживать, но Вера Ивановна держала себя с ними очень холодно. И это выходило у нее как-то само собой, без всяких усилий воли, хотя она и любила поклонение.

Привязанность к Кулаковскому вытеснила все другие чувства, и теперь, когда переезд в город поставил неожиданные препятствия продолжению их связи, эта привязанность сказывалась еще острее. Раз встретилась с Кулаковским на улице и сказала ему: — Я не могу больше. Я не ручаюсь за себя… Мы должны видеться, как прежде, или я во всем признаюсь мужу и открыто уйду к тебе. Кулаковский был бледен, кусал губы. Я не вижу пока никакого исхода. А насчет открытого разрыва — конечно, глупости. Ты сама понимаешь, и я уже говорил тебе не раз, что я не гожусь в мужья. Но ждать больше я не могу тоже. Квартира Кулаковского для свиданий не подходила, потому что он снимал для себя две комнаты у сослуживца.

И если даже переменить квартиру, то все-таки слишком опасно. Найдется доброхотный шпион, который выследит и направит мужа по верным следам. Оставалось одно — меблированные комнаты, второсортные номера для приезжающих, с продавленными диванами и сомнительными простынями на жестких кроватях. Это был слишком резкий переход после тенистой лесной глуши, после яркого солнца и теплого песчаного берега, — и Кулаковский долго колебался, прежде чем в первый раз передал Вере Ивановне условленный адрес. Она явилась в назначенный час сияющая и радостная, со сбившейся набок густой вуалью. Быстро, мельком, взглянула на незнакомую обстановку и бросилась на грудь к Кулаковскому. Кулаковский ответил почти злобно: — Я не могу предоставить тебе дворец с мраморными колоннами и золотым ложем. Ты должна была знать это. Но ведь я не сержусь.

Для меня достаточно, что ты, наконец, со мною, что я могу, как прежде, целовать тебя. И, уже собираясь уходить, сказала задумчиво и с непривычной сдержанностью: — И все-таки летом было лучше. Ты не виноват в этом, но летом было лучше. Может быть, в такие же номера ты водил когда-то других, а тогда я была единственная и знала это. И мне кажется еще, что здесь ты можешь меня разлюбить. А теперь — нет. После первого свидания встречались редко, каждый раз меняя из осторожности — и из отвращения — адреса меблированных комнат, но все они были одинаковы, как их дешевая мебель, сделанная по одному и тому же, давно установленному шаблону. И каждый раз к радости свидания примешивалась тоска и злобная ненависть к кому-то, кто упрямо становился поперек жизни и отнимал яркие краски от ее радостей. И, под влиянием этой ненависти, их объятия были теперь не так страстны, не так поглощали мысли и волю, как летом.

Словно больше нравилось вспоминать о прошлом, а не переживать настоящее, которое было только бледной тенью этого прошлого. Вера Ивановна все чаще говорила о том, как хорошо жилось бы, если бы совсем не было на свете Непенина и Кулаковский всецело занимал его место. Он говорит, что не годится в мужья. Но пусть. Совсем и не нужно быть мужем. Они и без Непенина жили бы, как любовники, — но не здесь, в загаженных меблированных комнатах, а там, на свободе зеленой лесной жизни. Тому, Непенину, ничего этого не нужно. Он умеет любить только в положенные часы, и плохо приготовленный обед заставляет страдать его больше, чем слишком холодные ласки жены. Ему ничего не нужно, — и он имеет все.

А Кулаковский побирается у его стола по крохам, как нищий. С грубоватой откровенностью она говорила все, что думала, не замечая, что иногда слишком больно задевает своего возлюбленного. А тот бледнел от ее слов и дышал тяжело, как загнанный зверь. Один раз неожиданно сорвалось с его губ: — Ну, если так… если так — убью его, вот и все… Она испуганно схватила его за руки, словно он держал уже оружие. Не говори так… Я боюсь. Но скоро и сама уже, незаметно для себя самой, развивала эту мысль. Конечно, это только шутка, — говорить об убийстве. Но если бы он просто умер, сам умер, — это было бы хорошо. У него не такое уже отличное здоровье: слабое сердце, одышки, а за последнее время и желудок начинает плохо варить.

Какой-нибудь серьезной болезни, вроде тифа или воспаления легких, он ни за что не перенесет. Тогда они не женятся. Останутся в таких же отношениях, как и сейчас. А если женятся — «ведь можем же мы тогда и жениться, милый? Я не буду стеснять тебя! Кулаковский останавливал ее, — иногда очень резко. Болтаешь, как всякая глупая баба. Что толку в этих дурацких мечтах? Она смущенно останавливалась, но скоро возвращалась к тому же.

Если муж умрет, новая дача будет принадлежать ей одной, — а она подарит ее Кулаковскому. Ведь он так любит природу, лес, солнце. Если захочет, то бросит проклятую службу в банке. Денег хватит, чтобы прожить вдвоем, не следует только расходоваться по пустякам. А ей самой так мало будет нужно. Она обойдется без туалетов, без самого необходимого, если этого захочет Кулаковский. Тот сжимал кулаки. По вечерам, после обычных карт, он часто ссорился с Непениным, бессильный сдерживать свою неукротимую ненависть. Ссорились из-за пустяков, — и со стороны эти ссоры звучали почти смешно, но Непенин пугался и всячески старался как-нибудь загладить недоразумение.

Мне ведь все равно. И переводил разговор на политику, в которой Кулаковский ничего не понимал и о которой терпеть не мог разговаривать. Вера Ивановна смотрела на него любовными глазами и, улучив минуту, торопливо и страстно шептала: — Дорогой мой, не волнуйся так. Из-за него, этой гадины… Стоит ли? Ради меня… Ну, я прошу, ради меня… Во второй половине зимы, когда начались частые гнилые оттепели, заглянула в дом смерть, как будто названная разговорами в меблированных комнатах. Но миновала Непенина, который чувствовал себя теперь вполне здоровым, и остановилась у изголовья Ниночки. Девочка простудилась на прогулке, заболела инфлюэнцей. Родители беспокоились мало, потому что редкий месяц проходил без Ниночкиной болезни. Позвали, как всегда, дешевого врача, старого и полуглухого.

Тот не нашел ничего особенного. Дурное питание и, может быть, наследственность. Но через неделю встанет… Благодарю вас. Через неделю Ниночка металась в жару, никого не узнавала. Инфлюэнца осложнилась воспалением брюшины. Приехал важный профессор, развел руками и, уезжая, неторопливо спрятал в жилетный карман крупную бумажку, обещая побывать завтра, но на другой день Ниночка умерла. Вера Ивановна раза два падала в обморок, а Непенин ходил потерянный, осунувшийся, с расстегнутым жилетом, из-под которого выглядывала смятая манишка, и с табачным пеплом на отворотах пиджака. В доме все вдруг оказалось не на месте, как после переезда на новую квартиру. Ниночку одели в парадное платьице, украсили цветами.

Батюшка отслужил панихиду, выпил в соседней комнате три стакана чаю с вареньем и громким, сочным голосом говорил складывавшиеся в привычные фразы слова утешения. Все было как следует: словно весь дом, действительно, погрузился в печаль. Похоронили тоже как следует, — с митрофорным протоиереем, который издали совсем был похож на епископа, но за похороны брал дешевле. Кулаковский шагал на кладбище рядом с Непениным. Поддерживал его под руку, хотя Непенин уже успокоился и шагал твердо, в свежем сюртуке и застегнутом на все пуговицы жилете. Обратную дорогу с кладбища все трое, — муж, жена и Кулаковский — сделали в наемной карете. Было холодно, но Непенин вытирал платком лоб и несколько раз сказал, слезливо сморкаясь в тот же платок: — Что делать… Когда умрем, все опять будем вместе с Ниночкой. Может быть, и правда лучше, что недолго мучилась… Вечером Вера Ивановна с облегчением подумала, что не надо больше возиться с клизмами и лекарствами, заботиться о кашке и молоке, а Непенин ходил взад и вперед по кабинету и радовался трусливой, скрытной радостью, что не слышно больше детского плача, который был так надоедлив и мешал по вечерам сидеть над срочными банковскими ведомостями или играть в стуколку. Девочку при ее жизни он, все-таки, насколько мог и умел, любил, но эта чахлая любовь легко и спокойно умерла вместе с самой Ниночкой.

Через два дня после похорон Вера Ивановна была на свиданье в меблированных комнатах. И, так как похороны были еще слишком живы в воспоминаниях, то много говорили о них в промежутках между поцелуями и объятиями. Вера Ивановна думала вслух: — Вот, она умерла и для всех это лучше, даже для нее самой. Зачем есть на свете такие бесполезные жизни, которые только мешают другим? Конечно, он живет не так, как жила Ниночка, доволен своей жизнью и совсем не хочет умирать, но все-таки было бы хорошо, если бы его тоже не стало больше. Кулаковский оттолкнул ее от себя так грубо, что она посмотрела на него с недоумением и гримасой боли на лице. VI Тоскливые дни тянутся долго, но в памяти оставляют мало следов. И когда прошла зима, то воспоминание о ней было смутно и далеко, а давно минувшее лето все еще было ближе мыслям и сердцу. Все напоминало о нем и только о нем, едва дворники успели собрать в кучи последний грязный снег, а меховые шубы отправились на покой в пропитанные вонью нафталина сундуки.

Непенин получил на две недели отпуск из банка. Необходимо присмотреть лично за окончанием работ на собственной даче. Оставил пока жену в городе, а сам отправился туда, нагруженный всякими хозяйственными принадлежностями, образцами красок и дверных приборов. Дача сияла свежей окраской. Только что вымытые стекла блестели, и, конечно, вертелся флюгер над остроконечной крышей. Спешно нанятый садовник с двумя подручными чухонцами проводил дорожки, разбивал клумбы, сажал цветы и кустарники. Непенин суетился, командовал, путаясь в собственных распоряжениях и сбивая с толку рабочих. Весь был исполнен сознанием, что он полновластный хозяин этого зеленого уголка, и гордился этим сознанием, как маленький гимназистик круглой пятеркой в аттестате. Казалось, что и вся прежняя жизнь была прожита только для того, чтобы приобрести, в конце концов, этот дачный участок, ходить по только что проложенным дорожкам, усыпанным скрипучим крупным песком, взбегать в верхний этаж по чистенькой лестнице с лакированными перилами и видеть, что все эти чужие, нанятые люди трудятся для него одного, для его счастья и удобства.

Мечтал о дне новоселья, хотел, чтобы он наступил возможно скорее и для этого торопил рабочих, — и в то же время намеренно тянул лишние дни, чтобы продлить именно это острое удовольствие ожидания. Наконец, все было готово: последний гвоздь заколочен и посажен последний куст в цветнике. Тогда рассчитал рабочих и поехал в город, чтобы пригласить знакомых, сделать закупки и, вообще, приготовиться к торжеству. Торжество состоялось пышное. За обедом сидело больше двадцати человек, в том числе и банковское начальство. Дамы помоложе были в открытых туалетах, а на Вере Ивановне шуршало платье из тяжелого муара. У Непенина топорщился на круглом животе новый сюртук, и лысина лоснилась от пота, хотя день был холодный и пасмурный. К вечеру тучи разошлись, показалось бледно-голубое небо. Настроение у гостей повысилось, потому что было выпито много шампанского, а за десертом — ликеров.

Только Кулаковский был сумрачен и неразговорчив и слишком много пил, не пьянея. За обеденном столом Непенин — должно быть, нарочно, — поместил его подальше от Веры Ивановны, И до самого десерта они, среди общего шума, не могли перекинуться двумя словами. А под конец, за рюмкой зеленого шартреза, хозяйка оставила свою сдержанность, громко переговаривалась через весь стол со своим любовником и улыбалась ему открыто и вызывающе. Когда стемнело настолько, насколько вообще темнеет в белые северные ночи, Непенин пригласил гостей на веранду, а сам отправился в сад — зажигать фейерверк. Шипели отсыревшие ракеты, хлопали римские свечи, выкидывая тусклые разноцветные горошинки, трещало и нелепо разбрасывало во все стороны красные искры китайское колесо, которое никак не хотело вертеться. Гости снисходительно аплодировали стараниям хозяина, который возился со своими пиротехническими принадлежностями весь в поту и со сбившимся набок галстуком. Кулаковский смотрел издали на это скучное веселье и беззвучно шевелил губами, как человек, который о чем-то сосредоточенно думает. Потом сжал крепкий, тяжелый кулак и погрозил им в ту строну, откуда доносился голос хозяина. После фейерверка гости торопливо разъехались, чтобы не опоздать к последнему поезду.

Китайское колесо еще дымилось и чадило, а площадка перед цветником уже опустела. Слышались у калитки садика прощальные приветствия и мокро шлепали дамские поцелуи. Когда разъезд кончился, Кулаковский вышел из своего убежища, отыскал запыхавшегося Непенина и протянул ему руку, — ту же самую, которою только что грозил: — До свиданья, брат… Пора и мне. Верочка, не пускай его, пусть остается. Показал товарищу прожженную полу сюртука. И все это проклятое колесо. Не горело, не горело, а потом разом и пыхнуло. Хорошо еще, в глаза не попало. Пойдем на балкон, там, кажется, есть бутылочка красного.

Кулаковский машинально пошел за хозяином. Вспышка злобы уже погасла и, вместе с нею, ушла вся энергия. И было приятно, что можно молчать и слушать, потому что Непенин болтал все время счастливо и беззаботно, хвастался тем, что уже сделано, и обещал в ближайшем будущем устроиться еще лучше. Вера Ивановна была тут же и жала под столом ногу гостя. Спать уложили Кулаковского на кушетке в гостиной. Спальня супругов была поблизости, отделенная от кушетки только дощатой стеной, которую не хотели штукатурить до будущего года, пока не сядет сруб. Сквозь эту стену гость долго слышал возню Непенина, его шепот, шорох снимаемого платья и шелковых юбок. Зажал уши, чтобы не слышать, — но все-таки угадывал звуки поцелуев. Когда все затихло, долго еще метался на неудобной, слишком короткой кушетке и беззвучно шевелил губами… Утром Кулаковский отправился в город вместе с Непениным, у которого было там какое-то дело по расчету с подрядчиками.

Вера Ивановна одна осталась на даче. Всю дорогу в душном, провонявшем дезинфекцией, вагоне Кулаковский думал все о том же, что давно уже не давало ему покоя. Сегодня вечером Непенин, все такой же счастливый и довольный собою, вернется к жене и домашнему уюту, будет наслаждаться всем тем счастьем, глубины которого он не способен даже понимать. А он — Кулаковский — будет по-прежнему тянуть давно надоевшую лямку своей жизни через чопорно-тоскливые банковские залы, через грязные меблированные комнаты и дешевые рестораны. И в его жизни никогда не будет ничего, похожего на счастье, потому что связь с Верой Ивановной, вместо долгожданных радостей, приносила только обиду и горькую ненависть. О том же самом думал и за своей конторкой на службе, был невнимателен и рассеян, и получил лишний выговор от начальника, — сухопарого аккуратного немца с геморроидальным лицом, который ненавидел своего подчиненного обычной ненавистью больных уродов к здоровым и сильным. После службы обедал в ресторане: три блюда и кофе — пятьдесят копеек. Потом — все одна и та же чуждая суета большого города, партия на биллиарде с маркером, от которого пахло чесноком и селедкой, — и пьяный угар перед сном. В следующую свободную субботу, незадолго до полудня, Кулаковский поехал, как всегда, на вокзал, и остановился уже перед кассой, чтобы получить билет, но вдруг передумал, вышел на улицу и вскочил в первый попавшийся трамвай.

Хотелось хотя бы этим неожиданным поступком нарушить цепь жизни. Там, на даче, будут ждать, недоумевать о причине. И, конечно, сам Непенин в глубине души образуется отсутствию обычного гостя, а Вера Ивановна будет беспокоиться и строить тысячи разных предположений, которые все сведутся к одному: разлюбил, изменяет. Впрочем, будет ли рад Непенин? Конечно, он ревнует, но привык уже к своей ревности, как к досадному, но необходимому неудобству, вроде слишком крутой лестницы у квартиры. А без постоянного воскресного гостя ему будет скучно, потому что без него весь день придется распределять иначе. Или завтра, под каким-нибудь предлогом, сам прикатит в город, чтобы узнать, в чем дело. Шевельнулась неожиданная, злорадная мысль: «А вот как-нибудь под сердитую руку возьму и скажу ему все. Скажу прямо, что его жена — моя любовница».

Но и это глупости. Просто тот сделает вид, что не верит, — и тесный круг нисколько не сделается от этого шире. Все будет по-старому. Вышел из трамвая на ближайшей остановке, заметив вывеску знакомого ресторана. Там еще не кончили утреннюю уборку, пахло сырыми опилками, и венские стулья были нагорожены кверху ножками на столиках. Спросил водки и жадно выпил несколько рюмок, не закусывая. А если разорвать все? Сказать ей, что разлюбил, что нашел другую? Это будет тяжело, но характера, может быть, хватит.

И кроме того, можно ведь для того, чтобы отвлечься, завести какую-нибудь новую интрижку. Женщин так много. К чему это приведет? Лишнее страдание себе и лишняя радость ему, лишняя ступень к лестнице его счастья. Нет, и это нелепо. Спросил еще водки, и невыспавшийся лакей смотрел на него подозрительно и сурово, принося новый маленький графинчик. A там, на новой даче, его ждали, и даже отложили на целый час обед, в надежде, что гость еще приедет. Поэтому перестоялся слоеный пирог и пережарилось жаркое. Кухарка в третий раз пришла с жалобой, и тогда сели обедать вдвоем, оба недовольные и злые.

Вера Ивановна побледнела, и от тревожного ожидания у нее заболел висок, но за все время обеда, словно по уговору, ни словом не обмолвилась о Кулаковском. Хозяин копался вилкой на блюде и жаловался на неудачные кушанья. Настоящая кухарка не должна пересушивать. Что из того, что немножко запоздали? Можно было отставить к сторонке, а не толкать в самый жар. Искоса поглядывал на жену, на ее нервное побледневшее лицо с темными подглазицами. Хорошо знал, что когда она такая, то нужно быть осторожным. Вот тут есть сочный кусочек. Дай, я положу тебе.

Вера Ивановна порывисто отодвинула тарелку. Я не нуждаюсь в твоих заботах. Лучше постарался бы не изводить меня своим дурацким брюзжаньем. Непенин обиделся. Сейчас упадет что-нибудь на пол, — вернее всего дорогой стаканчик для вина из только что купленной дюжины, — потом поднимутся к лицу дрожащие пальцы, и придется бежать за холодной водой, за нашатырным спиртом. И, не дожидаясь ответа, так как Непенин уже трусил и извинялся, а, между тем, так хотелось помучить этого противного надоевшего человека, заговорила, не стесняясь прислуги, громким, надорванным голосом: — Они, наконец, выведут меня из терпения, эти твои намеки и подозрения. Я тебе говорила уже, если хочешь, откажи ему от дома или сделай еще что-нибудь в этом роде. Все равно, ты постоянно унижаешь меня, а это будет только лишним унижением. И я не понимаю, чего ты добиваешься… Да, он нравится мне, очень нравится, потому что ты — безобразный дурак, а он — красив и умен, и как бы ты ни старался, ты никогда не будешь похож на него.

Это ты хотел знать, да? А когда его нет, мне скучно, и это тоже правда. Чего же ты еще хочешь? Непенин был сбит с толку и растерянно мигал. Он все-таки еще надеялся, что жена только ценит и любит Кулаковского, как старого знакомого и друга. И он не понимал, как следует теперь принять эти ее слова: как полное признание в вине или, наоборот, как подтверждение его собственных оптимистических предположений. Меня даже очень радует, что тебе так нравится Кулаковский. Право, меня очень радует. Я и сам его люблю, и прекрасно, что он развлекает тебя, когда приезжает.

Я, конечно, немножко устарел, тяжел на подъем, а он — молодец. Хочешь, я пошлю ему телеграмму с уплаченным ответом? Вера Ивановна бросила на пол, вместо стаканчика, только салфетку. Проговорила медленно, с расстановкой: — Ах, какая же ты гадина. Тогда, наконец, и он, как будто бы что-то понял, но ничего не ответил, а только смотрел на жену, широко открыв глаза. Та подождала с минуту и ушла из-за стола к себе в будуар. Заперлась там на замок, теребила зубами кружево платка и плакала. И ей казалось, так же, как и Кулаковскому, который в это время скандалил с лакеем в городском ресторане, что жить на свете, в конце концов, очень скучно и скверно, потому что мелких неприятностей гораздо больше, чем маленьких радостей, и слишком тесен тот круг, по которому приходится ходить изо дня в день, как одиночному заключенному на тюремной прогулке. Непенин, докончив обед, лег отдохнуть, но спал плохо и поднялся с постели раньше обычного.

Алексей толстой летом на даче. На даче

1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с Ееспешными разговорами на открытоЙ веранде и чай с неизменЕым вишнёвым вареньем. Диктант теплый вечер. Тёплый безветренный день угас. Только далеко на горизонте, где зашло солнце, небо|нёбо ещё рдело багровыми полосами, точно оно было вымазано широкими ударами огромной кисти, омоченной в кровь. Россиян ждут еще одни длинные выходные. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с Ееспешными разговорами на открытоЙ веранде и чай с неизменЕым вишнёвым вареньем.

Россияне кипят от злости: с 1 мая будут штрафовать за забор на даче или огороде

Ежедневная аудитория портала Стихи. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей. Портал работает под эгидой Российского союза писателей.

Дул с моря бриз и месяц чистым рогом стоял за длинной улицей села. Русский язык. Под редакцией И.

Хвойный мед: кн. Я другой не искала судьбы: избр. Боже, В. Никифоров гл.

Поэзия высокого накала: о творчестве Л. Цветы сквозь камень: о стихах Л. По ступеням времени: к 60-летию Л. Гроссман отв. Дочь России: [памяти Л. Судьба — это мы: очерк творчества поэтессы Л. Редкостный дар: [о Л. Незабываемым цветком проросла: памяти Л. Горбачев отв.

О жизни и творчестве Л. Присягаю Уралу: три лит. Татьяничевой, М. Львове, В. О творчестве поэтессы. К 85-летию уральской поэтессы Л. Творческий путь поэтессы. Челябинская область. Пережогина [и др.

Третий путь: судьба и творчество Людмилы Татьяничевой. О творчестве Л. И мужество, как знамя, пронесли… : о жизни и творчестве писателей Юж. Урал в ее сердце. Дом печати, 2011. Годовые кольца бытия. Ваганова Н. Апухтина Н. Литературное краеведение.

Челябинская область: [учеб. Сборник стихов Л. Татищев и культурное наследие Урала в исторической динамике: докл. О поэтессе Л. Каменская, А. Воспоминания русской поэтессы. Прогулка по литературному Челябинску: [воспоминания о писателях Л. Татьяничевой, Ю. Либединском, С.

Власовой и др. Воспоминания внука Л. Воспоминания уральского поэта о Л. Она не была человеком трибуны. Вспоминая Л. О праздничных мероприятиях, посвященных 100-летию Л. Татьяничевой, на Южном Урале. Планета под номером 3517: биогр. Экспозиция в Магнитогорском историко-краеведческом музее — дань памяти уральской поэтессе.

Статья написана на основе записок Н. В Магнитогорске прошли праздничные мероприятия, посвященные 100-летнему юбилею уральской поэтессы Людмилы Татьяничевой, на которых в качестве гостя присутствовал сын писательницы Юрий Смелянский. О встрече с семьей старшего сына Л. Татьяничевой Ю. На одном из коттеджей, предоставляемых гостям города, расположенном в поселке «Березки», обнаружена табличка с надписью: «здесь работала в 1934—1944 гг. Биографии южноуральских писателей, в честь которых названы улицы Челябинска, в т. Мемориальная доска Л.

Данные пользователей обрабатываются на основании Политики обработки персональных данных. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией. Ежедневная аудитория портала Проза.

Урок по музыке на тему «уноси мое сердце в звенящую даль»

На дачу выезжали в конце апреля – начале мая и возвращались в город в конце сентября. 1) На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами на. Главные новости к вечеру 26 апреля. Главная» Новости» На даче его ждали длинный теплый вечер с неспешными разговорами егэ. Шаланду ждали со стороны Ланжерона, а она подходила со стороны Люстдорфа. Вероятно, из предосторожности Аким Перепелицкий сначала провел ее далеко морем до самого Люстдорфа, а уже там повернул назад, к даче Ковалевского. Новости Гисметео.

«живые мощи» и. тургенева — краткое содержание

Вода мягко, упруго сжимала и качала тело, и приятно было чувствовать под ногами жесткий песок и раковины... А наверху уже припекало. Теплая, неподвижная вода блестела кругом, как зеркало. С зеленых прибрежных лозин в серых сережках тихо плыл белый пух и тянуло запахом тины и рыбы. Ровно час после купанья Гриша посвятил гимнастике. Сперва он подтягивался по канату и висел на трапеции в саду, потом в своей комнате становился в львиные позы, играя двухпудовыми гирями. Со двора звонко и весело раздавалось кудахтанье кур. В доме еще стояла тишина светлого летнего утра. Гостиная соединялась со столовой аркой, а к столовой примыкала еще небольшая комната, вся наполненная пальмами и олеандрами в кадках и ярко озаренная янтарным солнечным светом. Канарейка возилась там в покачивающейся клетке, и слышно было, как иногда сыпались, четко падали на пол зерна семени.

В большом трюмо, перед которым Гриша ворочал тяжестями, вся эта комната отражалась в усиленно-золотистом освещении с неестественно прозрачной зеленью широкой цветочной листвы. Когда же Гриша вышел на балкон, сел за накрытый стол и, покачиваясь на передних ножках стула, стал, слегка расширяя ноздри, медленно пить молоко, в тишине дома раздался томный голос Натальи Борисовны: Гарпина! Гриша лениво поднялся с места. Ну, что тебе? Наталья Борисовна, полная женщина лет сорока, сидела на постели и, подняв руки, подкалывала темные густые волосы. Увидав сына, она недовольно повела плечом. Ах, какой ты, брат, невежа! Гриша молча ждал. В комнате с опущенными шторами стоял пахучий полусумрак.

На ночном столике возле свечки тикали часики и лежала развернутая книжка «Вестника Европы», И она попросила достать из столика деньги, посмотреть, где записка - что впять в библиотеке, собрать журналы и позвать Гарпину. Гарпина сейчас: едет в город, - сказала она, - не нужно ли тебе чего?.. Нынче приедет отец и, вероятно, с ним Игнатий. Будь добра, поскорее! Ну, ты невозможен, наконец! Ты, например, даже ничего не сообщил мне о нем... Ты сама его видела. Что же я могла видеть в десять минут, когда человек брал заказ? Кроме как о шкапе, мы двух слов не сказали.

Но ведь и я хожу к нему только третий день. Но все-таки? Обыкновенный толстовец. Ну, словом, позови его, пожалуйста, к нам сегодня вечером. Ты знаешь, это будет интересно Игнатию. Только позови, голубчик, как-нибудь потоньше, а то ведь откажется! Гриша кивнул головой и вышел. И тотчас же ласково крикнула им слабым голосом: Откуда бог несет? Профессор, грубоватый на вид, рыжий и курносый, двигался не спеша, и его толстые очки блестели очень строго; в петличке у него краснел цветок, в руках была корзина.

Профессорша, маленькая еврейка, похожая на гитару, приклоняла свою черную головку к его плечу. Как всегда, в ее меланхолических глазах и во всем птичьем личике; было что-то надменное и брезгливое: никто не должен был забывать, что профессорша - марксистка, жила в Париже, была знакома с знаменитыми эмигрантами. Что это вы так рано? По грибы, - ответила профессорша, а профессор, силясь улыбнуться, прибавил: Дачей нужно пользоваться. Ах, какие скучные! На обширной поляне парка стояли одни темно-зеленые, широковетвистые дубы. Тут обыкновенно собирались дачники. Теперь большинство их, чиновники, шли по дороге, пролегающей между дубами, к железнодорожной станции. Барышни в пестрых легких платьях и мужчины в чесуче, в мягкой обуви, проходили мимо Натальи Борисовны и углублялись по узкой дороге в лес, где от листвы орешника стоял зеленоватый полусвет, сверкали в тени золотые лучи, а воздух был еще легкий и чистый, напоенный резким запахом грибов и молодой лесной поросли.

И Наталья Борисовна снова почувствовала себя хорошо и покойно на этой дачной поляне, раскланиваясь с знакомыми и садясь на скамейку под свой любимый дуб. Она откинулась на ее спинку, развернула книгу и, еще раз оправив складки платья, принялась за чтение. Иногда она тихо подымала голову, улыбалась и переговаривалась с дачницами, расположившимися под другими дубами, и опять не спеша опускала глаза на статью по переселенческому вопросу. А поляна оживлялась. Подходили дамы и барышни с работой и книгами, няньки и важные кормилицы в сарафанах и кокошниках. Изредка, но все-таки без надобности щелкая, прокатывались велосипедисты в своих детских костюмах. Худые проносились с форсированной быстротой, согнувшись и работая ногами, как водяные пауки. Коренастые, у которых узкий костюм плотно обтягивал широкие зады, ехали тише, уверенно и весело оглядываясь. Блестящие спицы велосипедов трепетали на солнце частыми золотыми лучами.

А дети взапуски бегали, звонко перекликались и прятались друг от друга за дубами. Золотистый, чуть заметный туман стоял вдали в знойном воздухе. На местах солнечных золотисто-зеленые мухи словно прилипали к дорожкам и деревьям. Вверху, над вершинами дубов, где ровно синела глубина неба, собирались облака с причудливо округляющимися краями. Веселый и томный голос иволги мягкими переливами звучал в чаще леса. Гриша шел к Каменскому, сбивая молотком цветы по дороге. Каменский занимался столярной работой, и Гриша брал у него уроки. Ему давно хотелось узнать какое-нибудь ремесло и потому, что это полезно для здоровья, и потому, что когда-нибудь будет приятно показать, что вот он образованный человек, умеет работать и простую работу. По дороге он, между прочим, думал, что, выучившись, он сам сделает себе идеальные шары и молотки для крокета, да, пожалуй, и всю мебель для своей комнаты...

Занимало и то, что теперь он может похвалиться, что знает «живого толстовца». В доме отца Гриша с детства видел самых разнохарактерных людей: тузов разных служб и профессий, имеющих всегда такой вид, словно они только что плотно пообедали, богатых толстых евреев, которые важно, по-гусиному, переваливались на ходу, известных докторов и адвокатов, профессоров и бывших радикалов. И отец называл за глаза тузов мошенниками, евреев - «жидовскими мордами», остальных - болтунами, ничтожеством. Когда Гриша только что начал читать серьезные книги, знакомиться со студентами, ему часто приходилось удивляться: вдруг оказывалось, что какой-нибудь писатель или знаменитый профессор, который представлялся человеком необыкновенным - ни больше ни меньше, как «идиот», «посредственность», вся известность которой основывается на энциклопедических иностранных словарях да на приятельстве с людьми влиятельными. И говорил это не кто-нибудь иной, а сам Петр Алексеич, которому было достаточно рассказать в шутливом тоне, что такая-то знаменитость затыкает уши вагой, любит чернослив и, как огня, боится жены, чтобы авторитет этой знаменитости навсегда померк и глазах Гриши. Такие же новости привозил из столицы и Игнатий, а он, как человек крайне нервный, был еще более резок в мнениях. Что ж, и терпентин на что-нибудь полезен, - сказал он однажды словами Пруткова, когда зашел разговор о толстовцах и толстовском учении, - этой «доморощенной философии самоучки с недисциплинированной головой». И Гриша, робея Каменского, усвоил себе манеру насмешливо щуриться, думая о нем. Жил Каменский на мельнице, в версте от деревни.

Мельница стояла на зеленом выгоне, к югу от дачных садов , там, где местность еще более возвышалась над долиной. Хозяин почему-то забросил ее: маленькое поместье с высоким тополем над соломенной крышей избушки, с бурьяном на огороде, медленно приходило в запустение. Внизу, в широкой долине, темным бархатом синели и, сливаясь, округлялись вершины лесов. Мельница, как объятья, простирала над долиной свои изломанные крылья дикого цвета. Она, казалось, все глядела туда, где горизонт терялся в меланхолической дымке, а хлеба со степи все ближе подступали к ней; двор зарос высокой травою; старые серые жернова, как могильные камни, уходили в землю и скрывались в глухой крапиве; голуби покинули крыши. Одни кузнечики таинственно шептались в знойные летние дни у порога избушки, мирно дремлющей на солнце. Вот и келья под елью! Он уже представлял себе, как Каменский начнет поучать его, спасать его душу, и заранее вооружился враждебной холодностью. Однако Каменский только показал ему, как надо распиливать доски; и это даже обидело Гришу: «Не хочет снизойти до меня», - думал он, искоса поглядывая на работающего учителя и стараясь подавить в себе чувство невольного почтения к нему.

Сегодня он подходил к этой келье в девятом часу. Обыкновенно Каменский в это время работал. Но теперь в сенцах, где стоял верстак, никого не было. Алексей Александрович! Но и в мельнице было пусто. Только воробьи стаей снялись с пола, да ласка таинственно, как змейка, шмыгнула по стояку в развалившийся мучной ларь. В сенцах, обращенных дверями к северу, было прохладно от глиняного пола; в сумраке стоял уксусный залах стружек и столярного клея. Грише нравился этот запах, и он долго сидел на пороге, помахивая на себя картузом и глядя в поле, где дрожало и убегало дрожащими волнами марево жаркого майского дня. Дачные сады казались в нем мутными, серыми набросками на стекле.

Грачи, как всегда в жару, кричали где-то в степи тонкими томными голосами. А на дворе мельницы не было ни малейшего дуновения ветерка, на глазах сохла трава... Разгоняя дремоту, Гриша поднялся с порога. Близ порога валялся топор. На верстаке, среди инструментов, в белой пыли пиленого дерева, лежали две обгорелые печеные картошки и книга в покоробленном переплете. Гриша развернул ее: Евангелие. На заглавном листе его было написано: «Боже мой! Я стыжусь и боюсь поднять лицо мое к тебе, боже мой, ибо беззакония наши стали выше головы и вина наша возросла до небес... Странный человек!

На одной было начало стихотворения: Долго я бога искал в городах и селениях шумных, Долго на небо глядел - не увижу ли бога... На другой опять тексты: «Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности... Гриша вздрогнул и долго следил за ней в небе. Вспомнилось нынешнее утро, купальня, балкон, теплица - и все это вдруг показалось чужим и далеким... Он постоял перед дверью в избу, тихо отворил ее. В передней узкой комнате загудели мухи; воздух в ней был душный, обстановка мрачная, почти нищенская: почерневшие бревенчатые стены, развалившаяся кирпичная печка, маленькое, тусклое окошечко. Постель была сделано ил обрубков полей и досок, прикрытых только попоной; в головах лежал свернутый полушубок, а вместо одеяла - старое драповое пальто. На столе, среди истрепанных книг, валялись странные для этой обстановки предметы - бронзовый позеленевший подсвечник, большой нож из слоновой кости, головная щетка и фотографический портрет молодой женщины с худощавым грустным лицом. Из деликатности Гриша отвел глаза от стола - и сердце его сжалось при взгляде на эти старые, засиженные мухами, уже давно не бывшие в употреблении вещи и на этот портрет.

Зачем это самоистязание? Он смотрел на бревенчатые стены, на нищенское ложе, стараясь понять душу того странного человека, который одиноко спал на нем. Были, значит, и у него другие дни, был и он когда-то другим человеком... Что же заставило его надеть мужицкие вериги? Это было жестокое изображение крестной смерти, написанное резко, с болью сердца, почти с озлоблением. Все, что вынесло человеческое тело , пригвожденное по рукам и ногам к грубому тяжелому кресту, было передано в лице почившего Христа, исхудалого, измученного допросами, пытками и страданием медленной кончины. И тяжело было глядеть на стриженую, уродливую голову привязанного к другому кресту и порывающегося вперед разбойника, на его лицо с безумными глазами и раскрытым ртом, испустившим дикий крик ужаса и изумления перед смертью того, кто назвал себя сыном божиим... Морщась, Гриша отворил дверь в другую комнату. Тут было очень светло от солнца, совершенно пусто и пахло закромом.

По полу когда-то прошелся широкими полукругами веник, но не докончил своего дела, и мучная пыль белела в углах и на карнизах. У одного окна, на котором грудами лежали литографированные тетрадки, учебник «Эсперанто», изречения Эпиктета, Марка Аврелия и Паскаля, стоял стул. На нем Каменский, должно быть, отдыхал и читал. На простенке были приклеены хлебом печатные рассуждения под разными заглавиями: «О Слове», «О Любви», «О плотской жизни». Среди же них еще стихотворение, крупно написанное на белом листе бумаги: Боже! Жизнь возьми — она Дни возьми - пусть каждый час Слышишь ты хвалебный глас! А ниже - из псалмов Давида: «Ты дал мне познать путь жизни; ты исполнишь меня радостью перед лицом твоим! Он с изумлением смотрел кругом, прислушивался к тишине этого заглохшего поместья и к тому, что пробуждалось в его сердце, долго ходил из угла в угол... Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие… «Дети!

Недолго уже быть мне с вами...

Прости, прости в последний раз! Прости, листков твоих приятное шептанье, И вы простите, имена, На твердой сей коре рукой любви сплетенны. Пугает только птиц; все мимо пролетают; Пастушки с песнями нейдут к тебе под сень, Но встречи тщательно с тобою избегают. Лишь горлица одна, в отчаяньи, в тоске, Лишась подруги сердцу милой, С печалию твоей сливает глас унылой; И эхо вдаль несет ее протяжный тон… Я сам, величие твое воображая И дни счастливые протекши вспоминая, Со вздохом испускаю стон.

У одного окна, на котором грудами лежали литографированные тетрадки, учебник «Эсперанто», изречения Эпиктета, Марка Аврелия и Паскаля, стоял стул. На нем Каменский, должно быть, отдыхал и читал. На простенке были приклеены хлебом печатные рассуждения под разными заглавиями: «О Слове», «О Любви», «О плотской жизни». Среди же них еще стихотворение, крупно написанное на белом листе бумаги: Боже! Жизнь возьми — она Дни возьми — пусть каждый час Слышишь ты хвалебный глас! А ниже — из псалмов Давида: «Ты дал мне познать путь жизни; ты исполнишь меня радостью перед лицом твоим!

Он с изумлением смотрел кругом, прислушивался к тишине этого заглохшего поместья и к тому, что пробуждалось в его сердце, долго ходил из угла в угол… Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие… «Дети! Недолго уже быть мне с вами…» — читал он отмеченные карандашом слова последней вечери Христа с учениками. И он, этот странный человек, терпит скорбь, «ибо беззакония наши стали выше головы! Запах избы от ветхого переплета книги напомнил Грише тяжелую работу, кусок корявого хлеба, жесткое деревянное ложе, черные бревенчатые стены. А пустая, безмолвная и вся озаренная солнцем комната — светлое одиночество в минуты отдыха и созерцательной, тихой жизни. Пришел час, прославь сына твоего, да и сын твой прославит тебя… Я открыл имя твое человекам… Соблюди их во имя твое!..

Гриша смущенно захлопнул книгу. Что это значит? Зачем вы все такие слова употребляете? Они стояли друг против друга, и Гриша чувствовал, что пристальный взгляд улыбающихся глаз Каменского все более подчиняет его себе. Гриша встрепенулся. Гриша с преувеличенным вниманием стал слушать, как надо работать фуганком, и помогать заправлять доску в верстак.

Гриша взял фуганок и с такой силой зашаркал им по доске, что в два-три взмаха испортил ее. Он ушел в избу, вынес оттуда чугунчик с водой, поставил его на таган около порога и развел огонь. Синий дымок поплыл по двору. Поглядывая на него, Каменский взял из-за верстака кадушку, сел на порог и стал набивать обручи. Стук молотка звонко отдавался в пустой кадке. Подлаживая под этот стук, Гриша пристально шмыгал фуганком по доске.

Стружки кремового цвета, красиво загибаясь, падали на пол. Созидает Вавилон? И, положив в воду картофелю и луку, поправив огонь, опять сел на порог за работу. Гриша помолчал. Каменский тоже помолчал. Но и египтяне — люди, а не бог, и кони их — плоть, а не дух.

И, подняв глаза на Гришу, прибавил: — И вы будете также… также несчастны и одиноки, если будете не жить, а служить. Вы скоро забудете людей, будете знать только отношения вместо людей, и вам будет очень тяжело… Гриша вспомнил свою семью и опустил глаза. И когда я приехал в деревню к своим, где думал начать новую жизнь, я ясно увидел, как велика эта пропасть. Я мог только с крыльца слушать говор и весь этот смутный шум деревни, наблюдать жизнь простых и добрых людей, которых я прежде намеревался учить злым и ненужным делам, думая, что эти дела добрые и нужные дела, — только наблюдать: между нами была пропасть. Я был как человек, стоящий у ручья, которому хотелось пить, но которому сказали, что, прежде чем пить, надо взмутить воду, и он стал пить мутную воду, хотя и знал, что мутить воду было не нужно… Гриша слушал, стараясь не проронить ни одного слова. Но, боясь сказать это невпопад, неумело, боясь, что Каменский заговорит с ним как с мальчиком, молчал.

Вы не читали? Если хотите, приходите, и мы почитаем вместе. Хоть часов в десять. Раньше нельзя, так как я пойду в город на почту. Он помолчал и вдруг с трудом выговорил: — А вы не будете ли добры пожаловать к нам сегодня вечером?.. Мама будет очень рада вас видеть… — С удовольствием, — ответил Каменский.

Он попробовал палочкой картошки в чугуне, встал и ушел в избу. Гриша торопливо схватил картуз. Очевидно, Каменский сейчас будет обедать и пригласит его… и выйдет неловкость, неприятность, которая испортит все настроение. Есть Грише не хотелось, но отказаться неловко… да даже если бы и хотелось и он сел, вышло бы все-таки что-то фальшивое. За мельницей Гриша вздохнул свободнее.

Китайское колесо еще дымилось и чадило, а площадка перед цветником уже опустела. Слышались у калитки садика прощальные приветствия и мокро шлепали дамские поцелуи. Когда разъезд кончился, Кулаковский вышел из своего убежища, отыскал запыхавшегося Непенина и протянул ему руку, — ту же самую, которою только что грозил: — До свиданья, брат… Пора и мне. Верочка, не пускай его, пусть остается. Показал товарищу прожженную полу сюртука.

И все это проклятое колесо. Не горело, не горело, а потом разом и пыхнуло. Хорошо еще, в глаза не попало. Пойдем на балкон, там, кажется, есть бутылочка красного. Кулаковский машинально пошел за хозяином. Вспышка злобы уже погасла и, вместе с нею, ушла вся энергия. И было приятно, что можно молчать и слушать, потому что Непенин болтал все время счастливо и беззаботно, хвастался тем, что уже сделано, и обещал в ближайшем будущем устроиться еще лучше. Вера Ивановна была тут же и жала под столом ногу гостя. Спать уложили Кулаковского на кушетке в гостиной. Спальня супругов была поблизости, отделенная от кушетки только дощатой стеной, которую не хотели штукатурить до будущего года, пока не сядет сруб.

Сквозь эту стену гость долго слышал возню Непенина, его шепот, шорох снимаемого платья и шелковых юбок. Зажал уши, чтобы не слышать, — но все-таки угадывал звуки поцелуев. Когда все затихло, долго еще метался на неудобной, слишком короткой кушетке и беззвучно шевелил губами… Утром Кулаковский отправился в город вместе с Непениным, у которого было там какое-то дело по расчету с подрядчиками. Вера Ивановна одна осталась на даче. Всю дорогу в душном, провонявшем дезинфекцией, вагоне Кулаковский думал все о том же, что давно уже не давало ему покоя. Сегодня вечером Непенин, все такой же счастливый и довольный собою, вернется к жене и домашнему уюту, будет наслаждаться всем тем счастьем, глубины которого он не способен даже понимать. А он — Кулаковский — будет по-прежнему тянуть давно надоевшую лямку своей жизни через чопорно-тоскливые банковские залы, через грязные меблированные комнаты и дешевые рестораны. И в его жизни никогда не будет ничего, похожего на счастье, потому что связь с Верой Ивановной, вместо долгожданных радостей, приносила только обиду и горькую ненависть. О том же самом думал и за своей конторкой на службе, был невнимателен и рассеян, и получил лишний выговор от начальника, — сухопарого аккуратного немца с геморроидальным лицом, который ненавидел своего подчиненного обычной ненавистью больных уродов к здоровым и сильным. После службы обедал в ресторане: три блюда и кофе — пятьдесят копеек.

Потом — все одна и та же чуждая суета большого города, партия на биллиарде с маркером, от которого пахло чесноком и селедкой, — и пьяный угар перед сном. В следующую свободную субботу, незадолго до полудня, Кулаковский поехал, как всегда, на вокзал, и остановился уже перед кассой, чтобы получить билет, но вдруг передумал, вышел на улицу и вскочил в первый попавшийся трамвай. Хотелось хотя бы этим неожиданным поступком нарушить цепь жизни. Там, на даче, будут ждать, недоумевать о причине. И, конечно, сам Непенин в глубине души образуется отсутствию обычного гостя, а Вера Ивановна будет беспокоиться и строить тысячи разных предположений, которые все сведутся к одному: разлюбил, изменяет. Впрочем, будет ли рад Непенин? Конечно, он ревнует, но привык уже к своей ревности, как к досадному, но необходимому неудобству, вроде слишком крутой лестницы у квартиры. А без постоянного воскресного гостя ему будет скучно, потому что без него весь день придется распределять иначе. Или завтра, под каким-нибудь предлогом, сам прикатит в город, чтобы узнать, в чем дело. Шевельнулась неожиданная, злорадная мысль: «А вот как-нибудь под сердитую руку возьму и скажу ему все.

Скажу прямо, что его жена — моя любовница». Но и это глупости. Просто тот сделает вид, что не верит, — и тесный круг нисколько не сделается от этого шире. Все будет по-старому. Вышел из трамвая на ближайшей остановке, заметив вывеску знакомого ресторана. Там еще не кончили утреннюю уборку, пахло сырыми опилками, и венские стулья были нагорожены кверху ножками на столиках. Спросил водки и жадно выпил несколько рюмок, не закусывая. А если разорвать все? Сказать ей, что разлюбил, что нашел другую? Это будет тяжело, но характера, может быть, хватит.

И кроме того, можно ведь для того, чтобы отвлечься, завести какую-нибудь новую интрижку. Женщин так много. К чему это приведет? Лишнее страдание себе и лишняя радость ему, лишняя ступень к лестнице его счастья. Нет, и это нелепо. Спросил еще водки, и невыспавшийся лакей смотрел на него подозрительно и сурово, принося новый маленький графинчик. A там, на новой даче, его ждали, и даже отложили на целый час обед, в надежде, что гость еще приедет. Поэтому перестоялся слоеный пирог и пережарилось жаркое. Кухарка в третий раз пришла с жалобой, и тогда сели обедать вдвоем, оба недовольные и злые. Вера Ивановна побледнела, и от тревожного ожидания у нее заболел висок, но за все время обеда, словно по уговору, ни словом не обмолвилась о Кулаковском.

Хозяин копался вилкой на блюде и жаловался на неудачные кушанья. Настоящая кухарка не должна пересушивать. Что из того, что немножко запоздали? Можно было отставить к сторонке, а не толкать в самый жар. Искоса поглядывал на жену, на ее нервное побледневшее лицо с темными подглазицами. Хорошо знал, что когда она такая, то нужно быть осторожным. Вот тут есть сочный кусочек. Дай, я положу тебе. Вера Ивановна порывисто отодвинула тарелку. Я не нуждаюсь в твоих заботах.

Лучше постарался бы не изводить меня своим дурацким брюзжаньем. Непенин обиделся. Сейчас упадет что-нибудь на пол, — вернее всего дорогой стаканчик для вина из только что купленной дюжины, — потом поднимутся к лицу дрожащие пальцы, и придется бежать за холодной водой, за нашатырным спиртом. И, не дожидаясь ответа, так как Непенин уже трусил и извинялся, а, между тем, так хотелось помучить этого противного надоевшего человека, заговорила, не стесняясь прислуги, громким, надорванным голосом: — Они, наконец, выведут меня из терпения, эти твои намеки и подозрения. Я тебе говорила уже, если хочешь, откажи ему от дома или сделай еще что-нибудь в этом роде. Все равно, ты постоянно унижаешь меня, а это будет только лишним унижением. И я не понимаю, чего ты добиваешься… Да, он нравится мне, очень нравится, потому что ты — безобразный дурак, а он — красив и умен, и как бы ты ни старался, ты никогда не будешь похож на него. Это ты хотел знать, да? А когда его нет, мне скучно, и это тоже правда. Чего же ты еще хочешь?

Непенин был сбит с толку и растерянно мигал. Он все-таки еще надеялся, что жена только ценит и любит Кулаковского, как старого знакомого и друга. И он не понимал, как следует теперь принять эти ее слова: как полное признание в вине или, наоборот, как подтверждение его собственных оптимистических предположений. Меня даже очень радует, что тебе так нравится Кулаковский. Право, меня очень радует. Я и сам его люблю, и прекрасно, что он развлекает тебя, когда приезжает. Я, конечно, немножко устарел, тяжел на подъем, а он — молодец. Хочешь, я пошлю ему телеграмму с уплаченным ответом? Вера Ивановна бросила на пол, вместо стаканчика, только салфетку. Проговорила медленно, с расстановкой: — Ах, какая же ты гадина.

Тогда, наконец, и он, как будто бы что-то понял, но ничего не ответил, а только смотрел на жену, широко открыв глаза. Та подождала с минуту и ушла из-за стола к себе в будуар. Заперлась там на замок, теребила зубами кружево платка и плакала. И ей казалось, так же, как и Кулаковскому, который в это время скандалил с лакеем в городском ресторане, что жить на свете, в конце концов, очень скучно и скверно, потому что мелких неприятностей гораздо больше, чем маленьких радостей, и слишком тесен тот круг, по которому приходится ходить изо дня в день, как одиночному заключенному на тюремной прогулке. Непенин, докончив обед, лег отдохнуть, но спал плохо и поднялся с постели раньше обычного. Чтобы заполнить время до вечернего чаю, совершил прогулку по своим владениям, попробовал прочность недавно поставленного решетчатого забора, выполол грядку с земляникой «королева Виктория», обругал дворника за то, что не закрывает помойную яму. Осталось до чаю еще около получаса. Постучался к жене в будуар. Из-за двери женский голос ответил грубо: — Отвяжись… Но Непенин терпеливо топтался у двери, прильнул глазом к замочной скважине, потом постучал еще раз. Непенин сел рядом с женой на диван, обнял ее и начал целовать заплаканные глаза.

Ни слова не сказал о том, что случилось за обедом. А она покорно подставляла лицо его поцелуям и думала, что муж, несмотря на ее слезы и истерики, всегда одерживает над нею верх, и она, в сущности, только его раба, бунт которой против властелина смешон и нелеп. Кулаковский приехал на другой день, в воскресенье, когда хозяева потеряли уже всякую надежду его увидеть. Непенин встретил его с распростертыми объятиями, долго жал руку гостя и повторял убедительно, словно это была не самая настоящая правда, а хитрая ложь, в которой во что бы то ни стало следовало уверить: — А мы-то заждались тебя, совсем заждались. Ей Богу, так-таки и заждались… Даже обед вчера испортили, — и все из-за тебя… У Кулаковского опухло от пьянства лицо, и голова болела после вчерашнего разгула. Глаза смотрели сумрачно и дико, и Непенин вздохнул облегченно, когда к гостю вышла Вера Ивановна. Вы тут займитесь чем-нибудь, а мне нужно еще кое-что обделать по хозяйству. Ушел, торопливо семеня коротенькими ножками, а гость и хозяйка остались вдвоем. Вера Ивановна дулась. Думала уже, что ты заболел, или, еще хуже, увлекся кем-нибудь, а ты, кажется, просто кутил.

Ты разлюбил меня. Просто скучно и… и досадно на многое… Посмотри, что я купил вчера. Достал по случаю, очень дешево, у какого-то пьянчужки. Вынул из кармана револьвер, черный, словно траурный. Вера Ивановна отшатнулась и растерянно посмотрела по сторонам, — не подслушивает ли кто. Кулаковский заметил это и, усмехнувшись, спрятал револьвер. Не для кого-нибудь другого, понимаешь? Просто на тот случай, если станет слишком скучно. С деланной усмешкой заговорил о каких-то пустяках и с такою же деланной грубостью обнял свою любовницу, так что та слегка застонала от боли. Но ей нравилась эта грубость, и, прижимаясь к нему, она шептала испуганная и в то же время, счастливая: — Ведь ты не сделаешь этого, нет?

А если уже так, то — вместе? И в эту минуту ей казалось, что умереть вместе с этим грубым и сильным человеком, у которого такая мускулистая грудь и горячие губы, радостно, очень радостно, радостнее, чем жить. VII До половины лета все шло по-прежнему. Топтались по давно проторенной сомкнутой в круг тропинке. Воровали поцелуи и ласки и, как будто, притворялись, что эти ласки приносят настоящее счастье, а Непенин тоже притворялся, что ничего не видит и не знает, вкусно ел и каждую неделю расставлял жилеты. В конце июня по какому-то вздорному поводу вздумали слегка покутить. Из банка Непенин вместе с товарищем отправились по магазинам. Кулаковский выбирал вина и закуски, а Непенин расплачивался. Приехали на дачу нагруженные кульками и свертками. После обеда хорошо будет погулять.

Я, пожалуй, даже и спать не лягу. Кулаковский хмуро поздоровался с хозяйкой. Вера Ивановна опять испугалась, как тогда, с револьвером. Выбрав минуту, когда муж ушел на кухню отдавать хозяйственные распоряжения, торопливо спросила: — Что это ты такой? Не нужно, милый, не нужно… — Да ничего и не будет. Просто напьемся — и только. А где же омары? Тут была большая коробка… Непенин посмеивался и с довольным видом потирал руки. Со временем из тебя выработается порядочный гурман. И меня, брат, за пояс заткнешь.

Как ты думаешь, Верочка? За последнее время ей становилось все тяжелее переносить постоянную близость мужа. Прежде она думала, что все войдет, наконец, в привычку, сгладится. А на самом деле то, что прежде было совсем легко и просто, теперь тяготило и делало длинные летние дни невыносимо томительными. Непенин чувствовал это и угодничал перед женой, как лакей перед взыскательным барином, и это угодничество делало его еще противнее. И сейчас он робко отошел в сторону и заговорил уже из другого конца комнаты: — Все ты сердишься, Верочка, все сердишься… Ты бы полечилась немножко… Право же, у тебя печень больная. Кулаковский привык к этим маленьким семейным сценам в его присутствии настолько же, насколько супруги привыкли ссориться. И эти сцены доставляли ему злобное наслаждение, потому что видно было, что Непенин страдает от них и теряет почву под ногами. Фамильярно хлопнул по плечу хозяина. Ничего, терпи.

Это, друг мой, неизбежные тернии у супружеских роз. Сели обедать. Пили много и за закуской, и за жарким и за десертом. У Веры Ивановны зрачки расширились, и глаза от этого казались темнее и глубже. Хозяин распьянел, по несколько раз повторял одни и те же фразы и обтирал лоб салфеткой. Кулаковский выпил значительно больше, но держался за столом прямо, говорил мало и сдержанно и твердой рукой наливал новые рюмки. Только лицо у него сильно покраснело и усы топорщились над вздрагивающими губами. В конце обеда, очищая от кожицы апельсин, Непенин, прищурив один глаз, посмотрел на гостя, потом перевел взгляд на свою тарелку и сказал тягучим, пьяным голосом: — А ты, брат, ловкий человек… Да. Ловкий и все тут. И насчет роз это ты хорошо сказал, хотя и не оригинально.

Только нехорошо, брат, что ты все шипы оставляешь другим. Это не по-товарищески. Старательно отделил от апельсина одну дольку, засунул ее в рот и обсосал, причмокивая жирными, мягкими губами. Над столом на несколько мгновений повисло неловкое, недоумевающее молчание. Кулаковский насторожился, отставил рюмку, сквозь которую смотрел, как сквозь лорнет, на Веру Ивановну, и потом ответил глухим, сдержанным голосом: — Может быть. Но ты вот, пьешь, пьянеешь и начинаешь говорить глупости. Это уже нехорошо. Все хорошо. Только не беспокой меня, пожалуйста. Не люблю я все эти неприятности.

У меня за последнее время жена ведет себя, как ведьма, а это пищеварение портит. Ты бы повлиял на нее. Вера Ивановна встала. Сам треплется в городе по ночам, черт знает где, и еще смеет… Непенин испугался и выплюнул апельсинную дольку. С внезапно обострившейся наблюдательностью всматривался в лицо жены и гостя, и ему показалось, что они искренно возмущены его намеком, и что, стало быть, между ними все-таки нет ничего серьезного. Это обрадовало его, даже отрезвило немного. Он потянулся к жене, поймал ее за руку и почти насильно усадил на прежнее место. Ведь я же шутя… Неужели я мог бы подумать? Ну, извини же, пожалуйста… Хочешь еще шартрезу? И до тех пор, пока не встали, наконец, из-за стола, он все шутил и смеялся, ласково трепал по плечу Кулаковского и пытался целовать руки Веры Ивановны.

Но гость и жена молчали, и жена часто прикладывала руку к груди, потому что сердце у нее билось тревожно и болезненно. Должно быть, она тоже слишком много выпила. И в то же время близость Кулаковского возбуждала ее, и временами горячая волна приливала к вискам, путая мысли. Воспользовавшись тем, что Непенин опять было потянулся к графинчику с ликером, она встала из-за стола, и вместе с нею поднялся Кулаковский. Строго сказала мужу. Иди спать. До другого раза оставим. Покорно поплелся в спальную. В дверях придержался рукой за притолоку: ноги не совсем твердо ступали, и грузное тело раскачивалось из стороны в сторону. Свободной рукой послал воздушный поцелуй.

Кулаковский подождал, пока муж скрылся за дверью, потом надел шляпу. В нем трепетало остро и настойчиво желание, обостренное вином и ссорой. Но у Веры Ивановны все еще сильно билось сердце и голова кружилась. Позвала гостя к себе в будуар. Там все равно никто их не увидит, даже прислуга, а Непенин уснет теперь, наверное, как мертвый. Непенин улегся, как был, в пиджаке и в высоком крахмальном воротничке. Воротничок давил ему шею, но он никак не мог понять, отчего происходит это неудобство, ворочался и бормотал вполголоса. Потом затошнило от слишком обильного обеда. И мешали мухи, ползали по лысине, щекотали сладкие от ликера губы. Забылся на несколько минут тяжелой пьяной дремотой, но скоро проснулся, как от толчка.

Тошнило все сильнее, и густая слюна набралась во рту. Хорошо было бы теперь выпить сельтерской, — холодной, со льда. Лень было подниматься, но поборол себя и встал. Неровно ступая, выбрался в столовую, оттуда к дверям будуара. Новая дверь с хорошо смазанными петлями подалась без скрипа. Прямо напротив, в голубоватом полумраке, потому что шторы на окнах были плотно опущены, увидел жену и гостя. И смотрел на них долгие мгновения, пока, наконец, жена тоже не увидела и с легким криком оттолкнула от себя Кулаковского. Слюны во рту набралось еще больше, и озноб пробежал по телу. С необыкновенной быстротой заработала сразу отрезвевшая мысль. Так неожиданна была после недавнего успокоения эта полная несомненная очевидность.

Сначала хотел было, сжав кулаки, броситься прямо вперед, топтать, рвать зубами. Доказать этим насилием свое неотъемлемое право, право собственника, так грубо нарушенное. В сумраке вырисовалось лицо любовника, бледное и, как будто, растерянное. Это лицо приближалось. Непенин сделал шаг назад, тяжело перевел дыхание, крепко потер ладонью по лысине. И, глядя, как жена торопливо оправляется, внезапно нашел другое, более удобное и простое решение. Сказал своим обыкновенным, заискивающим голосом, в котором чуть слышно сказывалось что-то надорванное: — Верочка, ты приготовь мне бутылочку сельтерской. А я пойду сейчас, прогуляюсь с полчасика. Не спится что-то… Приготовь, пожалуйста. И торопливо засеменил к выходу, сбежал по лестнице, дробными, неровными шажками, перебежал цветник и лужайку.

Густые кустарники с мягким шумом раздвинулись, пропуская его потное, разгоряченное тело. Вера Ивановна упала лицом в вышитую шелками подушку. Было страшно и стыдно, и поэтому еще сильнее разгоралась ненависть к мужу. Со злобой и болью кусала подушку. Наморщил лоб, как человек, решающий трудную задачу. Ведь не мог же он, в самом деле. Не мог же он не видеть? И в то же время стоял еще в ушах заискивающий голос, нелепо выговаривающий смешную просьбу. Хуже дьявола… — Но я никогда не думала, что он может подстерегать, подсматривать… — Дьявол, говорю я тебе!.. Сбросил с маленького столика какой-то толстый альбом, который с грохотом покатился по полу.

Вера Ивановна вздрогнула и забилась в угол кушетки, как будто и ей сейчас грозили удары. Ведь он хочет опохмелиться, я полагаю. Или ты ничего не слышала? Не дожидаясь ответа, побежал из дому, вслед за Непениным. Вера Ивановна попыталась позвать его, остановить. Он яростно отмахнулся и побежал дальше, натыкаясь, как слепой, на кусты и клумбы. Она осталась одна, забилась в темный уголок и затихла. Голова у нее кружилась, и она тщетно старалась представить себе, что будет дальше. Решила совсем не думать, ничего не ждать и ни на что не надеяться. Может быть, как-нибудь… Как-нибудь все обойдется… Кулаковский нагнал Непенина уже довольно далеко от дома, почти у самой речки.

Хозяин сидел на старом сосновом пне, отдувался после быстрой ходьбы и, должно быть, надеялся никого не встретить в этой части леса, потому что испуганно вскочил, когда по сухому вереску заскрипели шаги гостя. Сначала они молча смотрели друг на друга, и Непенин маленькими шажками отступал назад, а Кулаковский приближался, засунув руки в карманы и кусая губы от едва сдерживаемого волнения. Молчание гостя беспокоило Непенина, и, чтобы нарушить это молчание, он заговорил первый. Должно быть, и в самом деле хватил лишнего за обедом. Надо, так сказать, проветриться. А ты что же один отправился? Кулаковский молчал и кусал губы. Тогда Непенин набрался смелости, подошел ближе и предложил: — Может быть, пройдем вместе на речку? Это трудно было понять так, сразу, еще не остынув от прерванных объятий. Но по мере того, как Непенин говорил, путаясь в тягучих словах, с глаз гостя, как будто, спадала какая-то пелена.

И то, что там, в будуаре, представлялось только неясным намеком, здесь вдруг обрисовалось твердыми, отчетливыми штрихами. Конечно, это так. Не он сам, но его трусость и боязнь за свой покой так дьявольски хитры. Если бы он поступил так, как поступают в таких случаях все обманутые мужья, то дело кончилось бы скандалом. И, конечно, жена уехала бы тогда от Непенина, а Кулаковский, сгоряча, взял бы ее к себе, чтобы делить с нею свою жалкую, нищенскую жизнь. А теперь он делает вид, что ничего не видел, хотя и не мог не видеть.

Задача по теме: "Правила пунктуации в ССП и при однородных членах"

Онлан сервис от Текстовода по бесплатному автоматическому разбору предложений по членам. Бабы на даче. Русские дачи. На даче его ждали длинный. Приколы весенние работы в саду. Приколы о весенних работах на огороде. Вечернее чаепитие на даче. На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем.

Урок по музыке на тему «уноси мое сердце в звенящую даль»

Богатырский стоит с утра до вечера из-за работ 3. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с неспешными разговорами на открытой веранде и чай с неизменным вишнёвым вареньем. 3) В десять часов вечера приходит мама и я ей рассказываю все новости. 1) На даче его ждали длинный тёплый вечер с Ееспешными разговорами на открытоЙ веранде и чай с неизменЕым вишнёвым вареньем. Женщина на даче в огороде. На даче его ждали длинный теплый. Куртка женская зимняя длинная с капюшоном Ecaerst Fashion 739. Удлиненный пуховик с капюшоном acbsw0dc138. Июльским вечером Простая новая дача была ярко освещена лампой и изготовленными вручную канделябрами, расставленными на длинном черном столе.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий