Новости тексты для конкурса живая классика

Я сделаю отдельную папку и назову её ТЕКСТЫ на конкурс ЖИВАЯ КЛАССИКА. «Живая классика». С утра прошёл дождь. Алёшка прыгал через лужи и быстро – быстро шагал. Новости и СМИ. Обучение.

Рассказы для конкурса живая классика 5 класс

Живая классика. Всероссийский конкурс юных чтецов. Тексты с сокращениями для чтения на конкурсах, например, конкурс «Живая классика» 2020. В Тюменской области участники конкурса "Живая классика" могут записать аудиоспектакли для учащихся коррекционных школ III-IV вида, сообщают организаторы конкурса "Живая классика". Тексты для живой классики. Дата.

Тексты для «Живой классики»

Классный этап "Живая классика" Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза) Произведения для живой классики.
Живая классика Полина Яшерицына, ученица восьмого класса Отрадненской гимназии, одержала блистательную победу на региональном этапе Всероссийского конкурса юных чтецов «Живая.
Тексты для конкурса «Живая классика» (стр. 1 ) | Авторская платформа Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "ЖИВАЯ КЛАССИКА".

«Живая классика» живее всех живых

Двое парнишечки. Робята как робята, а эта, как говорится, ни в мать, ни в отца. Еще при Степановой бытности, как вовсе маленькая была, на эту девчонку люди дивовались. Не то что девки-бабы, а и мужики Степану говорили: - Не иначе эта у тебя, Степан, из кистей выпала В кого только зародилась! Сама черненька да бассенька, а глазки зелененьки. На наших девчонок будто и вовсе не походит. Степан пошутит, бывало: - Это не диво, что черненька. Отец-то ведь с малых лет в земле скыркался.

А что глазки зеленые - тоже дивить не приходится. Мало ли я малахиту барину Турчанинову набил. Вот памятка мне и осталась. Так эту девчоночку Памяткой и звал. Вот и росла та девчоночка на примете у людей. Ровно и всамделе гарусинка из праздничного пояса выпала - далеко ее видно. И хоть она не шибко к чужим людям ластилась, а всяк ей - Танюшка да Танюшка.

Самые завидущие бабешки и те любовались. Ну, как, - красота! Всякому мило. Одна мать повздыхивала: - Красота-то - красота, да не наша. Ровно кто подменил мне девчонку. По Степану шибко эта девчоночка убивалась. Чисто уревелась вся, с лица похудела, одни глаза остались.

Мать и придумала дать Танюшке ту шкатулку малахитову - пущай-де позабавится. Хоть маленькая, а девчоночка, - с малых лет им лестно на себя-то навздевать. Танюшка и занялась разбирать эти штучки. И вот диво - которую примеряет, та и по ней. Мать-то иное и не знала к чему, а эта все знает. Да еще говорит: - Мамонька, сколь хорошо тятино-то подаренье! Тепло от него, будто на пригревинке сидишь, да еще кто тебя мягким гладит.

Настасья сама нашивала, помнит, как у нее пальцы затекали, уши болели, шея не могла согреться. Вот и думает: "Неспроста это. Ой, неспроста! Только Танюшка с той поры нет-нет и запросит: - Мамонька, дай поиграть тятиным подареньем! Настасья когда и пристрожит, ну, материнско сердце - пожалеет, достанет шкатулку, только накажет: - Не изломай чего! Потом, когда подросла Танюшка, она и сама стала шкатулку доставать. Уедет мать со старшими парнишечками на покос или еще куда, Танюшка останется домовничать.

Сперва, конечно, управит, что мать наказывала. Ну, чашки-ложки перемыть, скатерку стряхнуть, в избе-сенях веничком подмахнуть, куричешкам корму дать, в печке поглядеть. Справит все поскорее, да и за шкатулку. Из верхних-то сундуков к тому времени один остался, да и тот легонький стал. Танюшка сдвинет его на табуреточку, достанет шкатулку и перебирает камешки, любуется, на себя примеряет. Война и мир В Можайске везде стояли и шли войска. Казаки, пешие, конные солдаты, фуры, ящики, пушки виднелись со всех сторон.

Пьер торопился скорее ехать вперед, и чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевала тревога беспокойства и не испытанное еще им новое радостное чувство. Это было чувство, подобное тому, которое он испытывал и в Слободском дворце во время приезда государя, — чувство необходимости предпринять что то и пожертвовать чем то. Он испытывал теперь приятное чувство сознания того, что все то, что составляет счастье людей, удобства жизни, богатство, даже самая жизнь, есть вздор, который приятно откинуть в сравнении с чем то С чем, Пьер не мог себе дать отчета, да и ее старался уяснить себе, для кого и для чего он находит особенную прелесть пожертвовать всем. Его не занимало то, для чего он хочет жертвовать, но самое жертвование составляло для него новое радостное чувство. На спуске с огромной крутой горы, ведущей из города мимо собора, Пьер вылез из экипажа и пошел пешком. За ним спускался конный полк с песельниками впереди. Навстречу поднимался поезд телег с раненными во вчерашнем деле.

Телеги, на которых лежали и сидели по три и по четыре солдата раненых, прыгали на крутом подъеме. Раненые, обвязанные тряпками, бледные, с поджатыми губами и нахмуренными бровями, держась за грядки, прыгали и толкались в телегах. Все почти с наивным детским любопытством смотрели на белую шляпу и зеленый фрак Пьера. Одна подвода с ранеными остановилась у края дороги подле Пьера. Один раненый старый солдат оглянулся на него. Али до Москвы? Пьер так задумался, что не расслышал вопроса.

Он смотрел то на кавалерийский, повстречавшийся теперь с поездом раненых полк, то на ту телегу, у которой он стоял и на которой сидели двое раненых. Один был, вероятно, ранен в щеку. Вся голова его была обвязана тряпками, и одна щека раздулась с детскую голову. Рот и нос у него были на сторону. Этот солдат глядел на собор и крестился. Другой, молодой мальчик, рекрут, белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком лице, с остановившейся доброй улыбкой смотрел на Пьера. Кавалеристы песельники проходили над самой телегой.

Как бы вторя им, но в другом роде веселья, перебивались в вышине металлические звуки трезвона. Но под откосом, у телеги с ранеными, было сыро, пасмурно и грустно. Солдат с распухшей щекой сердито глядел на песельников кавалеристов. Мужичков и тех гонят, — сказал с грустной улыбкой солдат, стоявший за телегой и обращаясь к Пьеру. Один конец сделать хотят. А из этих всех двадцать тысяч обречены на смерть! Въехав в небольшую улицу деревни, Пьер увидал мужиков ополченцев с крестами на шапках и в белых рубашках, которые что то работали на огромном кургане.

Увидав этих мужиков, Пьер вспомнил раненых солдат в Можайске, и ему понятно стало то, что хотел выразить солдат, говоривший о том, что всем народом навалиться хотят. Он не пропустил ни одной детской болезни. Он болел корью, свинкой, коклюшем. После каждой болезни у него были осложнения. А когда они проходили, маленький папа быстро заболевал новой болезнью. Когда ему нужно было пойти в школу, маленький папа тоже лежал больной. Когда он выздоровел и в первый раз пошёл на занятия, все дети уже давно учились.

Они все уже перезнакомились, и учительница тоже их всех знала. А маленького папу никто не знал. И все на него смотрели. Это было очень неприятно. Тем более, что некоторые даже высовывали язык. А один мальчишка подставил ему ножку. И маленький папа упал.

Но он не заплакал. Он встал и толкнул того мальчишку. Тот тоже упал. Потом он встал и толкнул маленького папу. И маленький папа опять упал. Он опять не заплакал. И опять толкнул мальчишку.

Так они, наверно, толкались бы весь день. Но тут зазвонил звонок. Все пошли в класс и сели на свои места. А у маленького папы не было своего места. И его посадили рядом с девочкой. Весь класс начал смеяться. И даже эта девочка засмеялась.

Тут маленькому папе очень захотелось заплакать. Но вдруг ему стало смешно, и он сам засмеялся. Тогда засмеялась и учительница. Она сказала: Вот это ты молодец! А я уж боялась, что ты заплачешь. Я сам боялся, сказал папа. И все опять засмеялись.

Запомните, дети, сказала учительница. Когда вам хочется плакать, непременно попробуйте засмеяться. Это мой совет вам на всю жизнь! А теперь давайте учиться. Маленький папа узнал в этот день, что он читает лучше всех в классе. Но тут же он узнал, что пишет хуже всех. Когда же выяснилось, что он лучше всех разговаривает на уроке, то учительница погрозила ему пальцем.

Это была очень хорошая учительница. Она была и строгая и весёлая. Учиться у неё было очень интересно. И её совет маленький папа запомнил на всю жизнь. Ведь это был его первый школьный день. А этих дней потом было много. И так много было весёлых и грустных, хороших и плохих историй в школе маленького папы!

По русскому языку «хорошо». По арифметике «удовлетворительно». По чистописанию «неудовлетворительно». По рисованию «плохо» с двумя минусами. И учитель рисования обещал папе третий минус. Но вот однажды в класс вошла новая учительница. Она была очень симпатичная.

Молодая, красивая, весёлая, в каком-то очень нарядном платье. Меня зовут Елена Сергеевна, а вас как? И все закричали: Женя! Елена Сергеевна зажала себе уши, и все умолкли. Тогда она сказала: Я буду вас учить немецкому языку. И вот маленький папа начал учиться немецкому языку. Сначала ему очень понравилось, что стул по-немецки дер штуль, стол дер тыш, книга дас бух, мальчик дер кнабе, девочка дас метхен.

Шолохова «Слово о Родине», А. Шипилова «Правдивая история», В. Драгунскго «Шиворот — навыворот», и другие. Участники конкурса очень долго готовились, волнений было много. Отрывки из произведений читали все замечательно! Каждый чтец был хорош по-своему. В каждом ребёнке, подростке есть своя изюминка, какая-то необычная черта.

Члены жюри отметили высокое мастерство выступающих, их творческое воображение, умение чувствовать текст, рисовать зрительные образы, сопереживать эмоционально.

Димка, а зарплату там платят? Подошел Петров, постоял немного рядом и сказал: - Кого вы слушаете? Мало он вас обманывал? Димка, признайся: лапшу на уши вешаешь! Придешь и все испортишь.

Помечтать не дашь. Иван Якимов «Странная процессия» Осенью на Настасею-овчарницу, когда кормили по дворам пастухов — благодарили за то, что они скот сберегли, - пропал у Митрохи Ванюгина баран. Поискал, поискал Митроха, нет нигде барана, хоть убей. Стал ходить по домам и дворам. У пяти хозяев побывал, а потом направил стопы к Макриде и Епифану. Заходит, а они всей семьёй суп жирный из баранины хлебают, только ложки мелькают.

Садись суп с нами хлебать, - приглашают хозяева. Я своего барана кряду узнаю. Хозяин несёт шкуру. У самых дверей стоял он окоянный, кто ж его знал, что он твой, - пожимают хозяева плечами. Забирай нашего барана и делу конец. Вертайте моего барана!

Через час от дома Макриды и Епифана к дому Митрохи на глазах у всей деревни двигалась странная процессия.. Впереди шёл, припадая на правую ногу, Епифан с бараньей шкурой под мышкой, за ним важно вышагивал Митроха с мешком баранины на плече, а замыкала шествие Макрида. Она семенила с чугуном на вытянутых руках - несла недоеденный суп из Митрохиного барана. Баран, хоть и в разобранном виде, но снова вернулся к хозяину. Бобик в гостях у Барбоса Н. Носов 1028137Бобик увидел на столе - А что это у вас за пила?

Это гребешок. Не знаешь, для чего гребешок? Барбос взял гребешок и стал причесывать у себя на голове шерсть: - Вот смотри, как надо причесываться. Подойди к зеркалу и причешись. Бобик взял гребешок, подошел к зеркалу и увидел в нем свое отражение. Я ведь здесь, а там другая собака.

Барбос тоже подошел к зеркалу. Бобик увидел его отражение и закричал: - Ну вот, теперь их уже двое! Они там, в зеркале, неживые. Видишь, там одна собака на меня похожа! Точь-в-точь как ты! Посадил туда каких-то двух собак и думаешь, я тебе поверю, - сказал Бобик.

Он принялся причесываться перед зеркалом, потом вдруг как засмеется: - Глянь-ка, а этот чудак в зеркале тоже причесывается! Вот умора! Барбос только фыркнул и отошел в сторону. Виктор Драгунский «Шиворот- навыворот» Один раз я сидел, сидел и ни с того ни с сего вдруг такое надумал, что даже сам удивился. Я надумал, что вот как хорошо было бы, если бы все вокруг на свете было устроено наоборот. Ну вот, например, чтобы дети были во всех делах главные и взрослые должны были бы их во всем, во всем слушаться.

В общем, чтобы взрослые были как дети, а дети как взрослые. Вот это было бы замечательно, очень было бы интересно. Во-первых, я представляю себе, как бы маме «понравилась» такая история, что я хожу и командую ею как хочу, да и папе небось тоже бы «понравилось», а о бабушке и говорить нечего. Что и говорить, я все бы им припомнил! Например, вот мама сидела бы за обедом, а я бы ей сказал: «Ты почему это завела моду без хлеба есть? Вот еще новости!

Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: - Мама, здравствуй! Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду.

Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь.

А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские - модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже.

А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове - рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое?

Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру.

Снова миновал день, за ним - другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом.

Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться.

А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке - белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть.

Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что - живая. Я ныне так вдарилась, - пожаловалась она. Где, где… - подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи.

А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… - Мама, - раздался в телефоне далекий голос, - конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка.

А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… - Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это - мобильник, тариф.

Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить , мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся.

А за окном - день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек - внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: - Болят ваши косточки?.. Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: - Болят, моя доча… - Ноют руки и ноги?..

В доярках да в свинарках. А обувка - никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… - Болит ваша спина… - мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче.

И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: - Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась.

Тама, возля этой дулинки… - Она опомнилась: - Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: - Говори, мама, говори… - Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?..

В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась.

Что это у неё шерсть так растет? Отец помолчал, нехотя пояснил: Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина - «с голодухи плешивеет».

Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал - не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки - пусто, без выражения. Иди… Да иди же. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть.

Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал - не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок - и… ни куска, ни собаки. На следующее утро - новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю.

Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения - даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки.

Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища.

Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы...

Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе. Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину.

Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден.

До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной.

Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора.

И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет... Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы.

В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока. Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины... Толпа хуторян брела мимо нее.

Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами.

Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед... Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи!

Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады! Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе. Санечка, чего это ты?

Замолчи, доченька! Прошу тебя, замолчи! Убьют они тебя, деточка моя! Не буду молчать! Мария услышала короткую автоматную очередь. Хрипло заголосили женщины. Лающими голосами закаркали немцы.

Толпа хуторян стала удаляться и скрылась за вершиной холма. На Марию навалился липкий, холодный страх. Она подождала немного, прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в отдалении глуховато постукивали пулеметы. За перелеском, восточное хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли.

Тексты для «Живой классики»

Конкурс "Живая классика" вновь объединил мастеров художественного слова. Тексты для конкурса «Живая классика». Конкурс Живая классика тексты для заучивания и чтения Школа и ВУЗ by Main, released 05 July 2019 Ссылка. Произведения на конкурс "Живая классика" и интересные тексты в прозе и стихах для заучивания и чтения 3 класс. — Новости посмотри, об этом повсюду трубят.

Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза).

Но как убедить их в этом? Гленарван первый попытался это сделать. Взяв за руку Роберта, он спросил его: - Ты слышал голос своего отца, дитя мое? Там, среди волн. Он кричал: "Помогите! О да, клянусь вам! Моя сестра тоже слышала и тоже узнала его. Неужели вы думаете, что мы оба ошиблись? Сэр, едемте скорей на помощь отцу! Гленарван, поняв, что разубедить бедного мальчика невозможно, решил сделать последнюю попытку и позвал рулевого.

Рыдания прервали его голос. Бледный и безмолвный, Роберт тоже лишился чувств. Гленарваи приказал отнести его в каюту и уложить его в постель. Измученный волнением, мальчик впал в тяжелое забытье. Наука не допускает этого. Затем географ, перегнувшись через перила и сделав всем окружающим знак молчать, в свою очередь стал прислушиваться. Кругом царила тишина. Паганель громко крикнул. Никто не ответил.

На следующий день, 8 марта, в пять часов утра, едва стало светать, как пассажиры, в том числе Роберт и Мери, - ибо их невозможно было удержать в каюте, - собрались на палубе "Дункана". Каждому хотелось увидеть землю, которую лишь мельком видели накануне. Подзорные трубы с жадностью направлялись на остров. Яхта шла вдоль острова на расстоянии мили от берегов. Можно было разглядеть мельчайшие подробности. Вдруг раздался крик Роберта. Мальчик уверял, что видит трех людей: двое бегают по берегу, размахивая руками, а третий машет флагом. На коленях умоляю вас, позвольте мне первым высадиться на берег! Александра Бруштейн «Дорога уходит в даль...

С первого взгляда она почему-то кажется мне похожей на плотно забитый ящик. Гладкие стенки, крепко приколоченные планки, что в этом ящике, неизвестно,- может быть, он и вовсе пустой. Ничего не видно в пустых серых глазах. Улыбаться фрейлейн Эмма, по-видимому, не умеет или не любит. Руки у нее неласковые, как палки. Она монотонно, в одну дуду, диктует мне по-немецки: - "Собака лает. Пчела жужжит. Кошка ловит мышей. Роза благоухает...

Единственное, что в первый день немного оживляет диктовку, - это то, что после каждой фразы фрейлейн Эмма говорит непонятное для меня и, по-моему, неприличное! Моего маленького брата зовут Карл. Я иду в сад. Я добросовестно пишу везде немецкими буквами это непонятное "пукт"... Но когда диктовка кончается, то оказывается, что это слово произносится "пунктум" и означает "точка": фрейлейн Эмма диктует фразы вместе со знаками препинания. Вошедшая в комнату мама весело смеется над моей простотой. Но фрейлейн Эмма даже глазом не моргает, бровью не шевелит. Ей ничего не смешно - ящик, заколоченный ящик, а не человек! Но вот через несколько дней ящик спрашивает меня во время урока: - Скажи-ка, когда ты написала в диктовке двадцать раз слово "пукт", ты сделала это нарочно?

Я не знала слово "пунктум" и написала "пукт": мне так послышалось. Правда - это когда говорят то, что есть, а неправда - это когда выдумывают из головы... Ее можно носить в кармане, как носовой платок. А настоящая правда - как солнце!.. И повелительным жестом фрейлейн Эмма показывает мне на небо за окном. Ее нельзя скрыть - она прорвется сквозь все покровы! Она проест железо, как кислота! Она уничтожит, она сожжет все, что посмеет стать на ее пути!.. Вот что такое правда!

Куда девался заколоченный ящик? Он раскрывается - глаза фрейлейн Эммы сверкают, они уже не тускло-серые, а карие. Это баллада Шиллера... В Греции жил поэт Ивик, чудный поэт, его все любили. Но однажды в глухом лесу, где не было ни одного человека - запомни: ни одного человека! Раненый, умирающий Ивик услыхал, как в небе кричат журавли, и позвал их: Вы, журавли под небесами, Я вас в свидетели зову! Да грянет, привлеченный вами, Зевесов гром на их главу! Никто не видел, не слыхал, как его убивали, никто этого не знал, никто не мог назвать убийц. Казалось, правда навеки схоронена в лесу...

Но вот на большом народном празднике, куда стеклись отовсюду тысячи людей, над головами толпы проплыли стаи журавлей. И какой-то человек шутливо подмигнул своему спутнику: "Видишь? Ивиковы журавли! Почему Ивик? Кто назвал это имя? Задержите их! Допросите их! Убийц схватили, их привели к судьям. И тщетный плач был их ответом: И смерть была им приговор.

Правда не осталась скрытой в лесу, - говорит фрейлейн Эмма радостно, с торжеством. И голос у нее уже не скрипит, а звенит, и руку она красиво, мягко подняла вверх. Несколько секунд фрейлейн Эмма молчит, а я смотрю на нее с удивлением, почти с восхищением. В заколоченном ящике оказался человек, живой, правдолюбивый и, наверно, хороший!.. Но тут же фрейлейн Эмма гасит свет в своих глазах - они уже не карие, а свинцово-серые, как шляпки гвоздей, которыми заколочен ящик. Мне даже кажется, что я слышу щелканье захлопнутой крышки... И, заканчивая урок, фрейлейн Эмма говорит прежним, чужим, скрипучим голосом: - Вот - отсюда до сих пор - списать. Просклонять письменно слова: роза, стул, дом... До свиданья!

И ящик уходит. У меня под кроватью живет хомячок. Набьет полные щеки, про запас, сядет на задние лапы и смотрит черными пуговками... Вчера я отдубасила одного мальчишку. Отвесила ему хорошего леща. Мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо... У нас на Васильевском всегда ветрено. Сечет дождь. Сыплет мокрый снег.

Случаются наводнения. И плывет наш остров, как корабль: слева — Нева, справа — Невка, впереди — открытое море. У меня есть подружка — Таня Савичева. Мы с ней соседки. Она со Второй линии, дом 13. Четыре окна на первом этаже. Рядом булочная, в подвале керосиновая лавка... Сейчас лавки нет, но в Танино время, когда меня еще не было на свете, на первом этаже всегда пахло керосином. Мне рассказывали.

Тане Савичевой было столько же лет, сколько мне теперь. Она могла бы давно уже вырасти, стать учительницей, но навсегда осталась девчонкой... Когда бабушка посылала Таню за керосином, меня не было. И в Румянцевский сад она ходила с другой подружкой. Но я все про нее знаю. Она была певуньей. Всегда пела. Ей хотелось декламировать стихи, но она спотыкалась на словах: споткнется, а все думают, что она забыла нужное слово. Моя подружка пела потому, что когда поешь, не заикаешься.

Ей нельзя было заикаться, она собиралась стать учительницей, как Линда Августовна. Она всегда играла в учительницу. Наденет на плечи большой бабушкин платок, сложит руки замком и ходит из угла в угол. Говорят, есть врачи, которые лечат от заикания. Я нашла бы такого. Мы, василеостровские девчонки, кого хочешь найдем! Но теперь врач уже не нужен. Она осталась там... Ее везли из осажденного Ленинграда на Большую землю, и дорога, названная Дорогой жизни, не смогла подарить Тане жизнь.

Девочка умерла от голода... Не все ли равно отчего умирать — от голода или от пули. Может быть, от голода еще больнее... Я решила отыскать Дорогу жизни. Поехала на Ржевку, где начинается эта дорога. Прошла два с половиной километра — там ребята строили памятник детям, погибшим в блокаду. Я тоже захотела строить. Какие-то взрослые спросили меня: — Я Валя Зайцева с Васильевского острова. Я тоже хочу строить.

Мне сказали: — Нельзя! Приходи со своим районом. Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика. Я ухватилась за него: — Он тоже пришел со своим районом? С братом можно. С районом можно. А как же быть одной? Я сказала им: — Понимаете, я ведь не так просто хочу строить.

С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься.

И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать.

Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит.

Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?..

Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй!

Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе.

Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла.

Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей.

А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы?

Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое?

Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда.

Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело.

Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор.

Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей.

Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день.

А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад.

Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи.

А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала.

Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради.

Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит?

Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить , мерное вращенье колеса старинной самопряхи.

И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется.

В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?.. Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая.

А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче.

И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду.

Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины.

Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке.

Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть.

Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке.

Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами.

Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла.

После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки. На следующее утро — новая встреча , с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю.

Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени.

Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности.

Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни.

В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы.

Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе.

Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари.

Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден.

До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры.

Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной. Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой.

Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет...

Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал.

Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока.

Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины... Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их.

Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами.

Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед... Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков.

Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи! Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады!

Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе.

Сомневаться в этом - значило бы отвергать свидетельство двухсот людей, которые готовы были поклясться, что это правда, а не игра воображения. Никто и не отрицал, что его действительно видели. Оставалось только найти объяснение этому странному и противоестественному явлению. Высказывалось множество догадок, более или менее правдоподобных, более или менее нелепых.

Одни считали это "хитростью индейцев", другие - чучелом; некоторые думали, что это настоящий всадник, чья голова спрятана под серапе, в котором проделаны две дырочки для глаз. А кое-кто упорно держался мнения, что всадник без головы сам дьявол. Жюль Верн «Дети капитана Гранта» Гл. Крик в ночи. Дети капитана Гранта умолкли. Брату и сестре одновременно показалось, будто из лона волн, попеременно то темных, то светящихся, прозвучал чей-то голос, и его глубокий, тоскующий звук проник в самую глубь их сердец. И, поспешно перегнувшись через перила, оба стали напряженно вглядываться в мглу, но ничего не было видно - лишь безграничный сумрак стлался перед ними темной пеленой.

Да, почудилось, как и тебе... Мы бредим с тобой, Роберт, милый... Но снова раздался голос, призывавший на помощь, и на этот раз иллюзия была так сильна, что у обоих одновременно вырвался тот же крик: - Отец! Это было уже слишком для Мери. Волнение ее было так сильно, что она без чувств упала на руки брата. Рулевой бросился поднимать бесчувственную девушку. Прибежали стоявшие на вахте матросы, появились разбуженные шумом Джон Манглс, Элен, Гленарван.

Никто не мог понять, в чем дело. Я слышал его голос, сестра тоже слышала... В эту минуту Мери пришла в себя и, словно безумная, повторяла: - Отец! Отец там! Несчастная девушка, перегнувшись через перила, хотела броситься в море. Он подымался из волн, словно жалоба, звучал, словно последнее "прости"... У бедняжки сделались судороги, она рыдала и билась.

Пришлось отнести ее в каюту. Элен пошла туда же, чтобы оказать ей помощь. А Роберт продолжал повторять: - Отец мой! Отец мой там! Я в этом уверен, сэр! Свидетели этой мучительной сцены не сомневались, что дети капитана Гранта стали жертвой галлюцинации. Но как убедить их в этом?

Гленарван первый попытался это сделать. Взяв за руку Роберта, он спросил его: - Ты слышал голос своего отца, дитя мое? Там, среди волн. Он кричал: "Помогите! О да, клянусь вам! Моя сестра тоже слышала и тоже узнала его. Неужели вы думаете, что мы оба ошиблись?

Сэр, едемте скорей на помощь отцу! Гленарван, поняв, что разубедить бедного мальчика невозможно, решил сделать последнюю попытку и позвал рулевого. Рыдания прервали его голос. Бледный и безмолвный, Роберт тоже лишился чувств. Гленарваи приказал отнести его в каюту и уложить его в постель. Измученный волнением, мальчик впал в тяжелое забытье. Наука не допускает этого.

Затем географ, перегнувшись через перила и сделав всем окружающим знак молчать, в свою очередь стал прислушиваться. Кругом царила тишина. Паганель громко крикнул. Никто не ответил. На следующий день, 8 марта, в пять часов утра, едва стало светать, как пассажиры, в том числе Роберт и Мери, - ибо их невозможно было удержать в каюте, - собрались на палубе "Дункана". Каждому хотелось увидеть землю, которую лишь мельком видели накануне. Подзорные трубы с жадностью направлялись на остров.

Яхта шла вдоль острова на расстоянии мили от берегов. Можно было разглядеть мельчайшие подробности. Вдруг раздался крик Роберта. Мальчик уверял, что видит трех людей: двое бегают по берегу, размахивая руками, а третий машет флагом. На коленях умоляю вас, позвольте мне первым высадиться на берег! Александра Бруштейн «Дорога уходит в даль... С первого взгляда она почему-то кажется мне похожей на плотно забитый ящик.

Гладкие стенки, крепко приколоченные планки, что в этом ящике, неизвестно,- может быть, он и вовсе пустой. Ничего не видно в пустых серых глазах. Улыбаться фрейлейн Эмма, по-видимому, не умеет или не любит. Руки у нее неласковые, как палки. Она монотонно, в одну дуду, диктует мне по-немецки: - "Собака лает. Пчела жужжит. Кошка ловит мышей.

Роза благоухает... Единственное, что в первый день немного оживляет диктовку, - это то, что после каждой фразы фрейлейн Эмма говорит непонятное для меня и, по-моему, неприличное! Моего маленького брата зовут Карл.

Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня ». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: - Мама, здравствуй! Ты в порядке? Вопросы и пожелания? Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть.

Такая вроде малость - спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит - и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: - Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся.

Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод - мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз - Мария.

Другую нажал - Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело - возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет?

Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут.

Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: - Мама, здравствуй! Вопросы есть?

Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь.

А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские - модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка.

Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове - рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это?

Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним - другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло.

И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило.

Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке - белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что - живая. Я ныне так вдарилась, - пожаловалась она. Где, где… - подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска.

Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… - Мама, - раздался в телефоне далекий голос, - конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу.

Черномяска… - Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это - мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся.

А за окном - день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек - внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: - Болят ваши косточки?.. Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: - Болят, моя доча… - Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках. А обувка - никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них.

Вот и нудят… - Болит ваша спина… - мягко ворковал, словно завораживая, женский голос. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче. И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: - Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие.

Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… - Она опомнилась: - Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: - Говори, мама, говори… - Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение.

Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Что это у неё шерсть так растет? Отец помолчал, нехотя пояснил: Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке.

Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина - «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал - не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки - пусто, без выражения. Иди… Да иди же. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке.

Сколько я ни упрашивал - не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок - и… ни куска, ни собаки. На следующее утро - новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения - даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности.

Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища.

Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды.

Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе. Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля.

Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной. Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь.

Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место.

Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза).

Финалисты конкурса "Живая классика". Тексты для конкурса чтецов Живая классика. Всероссийский конкурс юных чтецов.
Конкурс "Живая классика" - все тексты для заучивания наизусть ~ Проза (Школьная литература) Лучшие тексты в прозе для заучивания наизусть (средний школьный возраст) Прозаические отрывки для чтения наизусть для девочек.
Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза). Новости - Современный русский В конкурсе приняли участие 6 учеников из 6 классов.
Тексты на конкурс - Ирина Алексеевна Машинистова повторила Агния, - Потому, что ты взял ответственность на себя в жизни, а не на словах.

Всероссийский финал

Работа на сцене - это прежде всего дикция. Сейчас очень много упражнений можно найти в интернете. Зажатый речевой аппарат — частая проблема чтецов. Может помочь артикуляционная гимнастика, скороговорки и т. Чрезмерный артистизм, перенасыщенность театрализации, костюмов и реквизитов порой мешает, теряется сам чтец и его индивидуальность. Художественное слово — это главное! И Индивидуальность.

Смогут ли костюм, предметы в руках, на сцене помочь чтецу передать свою индивидуальность? Тогда они нужны. А если нет, увы! Лучше от них отказаться». Не набрасывайтесь на эмоции, сначала нужно разобраться. Перед заучиванием текста, сначала займитесь изложением: перескажите текст своими словами.

Обратите внимание на то, что вам запомнилось, что ушло от вас». Это может отвлекать и даже раздражать жюри. Главное - ваш голос и как вы вкладываете душу в прочтение».

И завершила конкурсную программу ученица 7 класса Хохлова Татьяна рассказом Ю. Кроме взрослого жюри, конкурсантов оценило и ученическое жюри. Единогласно победителями конкурса стали Егошина Екатерина и Хохлова Татьяна. Им удалось донести до слушателей настроение своих произведений и важность поднятых в них проблем. Зрители получили истинное удовольствие, прослушав произведения талантливых мастеров слова, которые остаются для нас примером бережного отношения к родному языку.

Я бережно поднял упавший в грязь цветок и, вернувшись в гостиную, положил его на стол, перед ее креслом. Вот и она вернулась наконец - и, легкими шагами пройдя всю комнату, села за стол. Ее лицо и побледнело и ожило; быстро, с веселым смущеньем бегали по сторонам опущенные, как уменьшенные глаза. Она увидала розу, схватила ее, взглянула на ее измятые, запачканные лепестки, взгянула на меня,- и глаза ее, внезапно остановившись, засияли слезами. Посмотрите, что с ней сталось. Тут я вздумал выказать глубокомыслие. Я понял, что и она была сожжена. Да, это я, Сосойя… Давно я не был у тебя, мой Бежана! Извини меня!.. Сейчас я все здесь приведу в порядок: расчищу траву, поправлю крест, скамейку перекрашу… Смотри, роза уже отцвела… Да, порядочно прошло времени… А сколько у меня для тебя новостей, Бежана! Не знаю, с чего и начать! Погоди немного, вот вырву этот сорняк и расскажу все по порядку… Ну так вот, дорогой мой Бежана: война кончилась! Не узнать теперь нашего села! Ребята вернулись с фронта, Бежана! Правда, он без одной ноги, но какое это имеет значение? Подумаешь, нога!.. А вот наш Кукури, Лукайин Кукури, не вернулся. Сын Машико Малхаз тоже не вернулся… Многие не вернулись, Бежана, и все же на селе у нас праздник! Появились соль, кукуруза… После тебя сыграли десять свадеб, и на каждой я был среди почетных гостей и пил здорово! Помнишь Георгия Церцвадзе? Да, да, отца одиннадцати детей! Так вот, Георгий тоже вернулся, и жена его Талико родила двенадцатого мальчика, Шукрию. Вот была потеха, Бежана! Талико была на дереве, собирала сливы, когда у нее начались роды! Слышишь, Бежана? Чуть было не разрешилась на дереве! Успела все же спуститься вниз! Ребенка назвали Шукрией, но я зову его Сливовичем. Здорово, правда, Бежана? Чем хуже Георгиевича? Всего у нас после тебя родилось тринадцать детей… Да еще одна новость, Бежана, — знаю, она обрадует тебя. Хатию отец отвез в Батуми. Ей сделают операцию, и она будет видеть! Потом… Ты ведь знаешь, Бежана, как я люблю Хатию? Вот и женюсь на ней! Справлю свадьбу, большую свадьбу! И у нас будут дети!.. А вдруг она не прозреет? Да, тетя тоже спрашивает меня об этом… Все равно женюсь, Бежана! Нельзя ей жить без меня… И я не смогу жить без Хатии… Любил ведь ты какую-то Минадору? Вот и я люблю мою Хатию… И тетя любит… его… Конечно, любит, иначе не стала бы она каждый день спрашивать у почтальона, нет ли для нее письма… Ждет она его! Ты знаешь кого… Но ты знаешь и то, что он не вернется к ней… А я жду мою Хатию. Для меня безразлично, какой она вернется — зрячей, незрячей. А что, если я не понравлюсь ей? Как ты думаешь, Бежана? Правда, тетя говорит, что я возмужал, похорошел, что меня трудно даже узнать, но… чем черт не шутит!.. Впрочем, нет, не может быть того, чтобы я не понравился Хатии! Она ведь знает, каков я, она видит меня, сама не раз говорила об этом… Я окончил десять классов, Бежана! Думаю поступить в институт. Стану врачом, и если Хатии сейчас не помогут в Батуми, я сам вылечу ее. Так, Бежана? Ты с кем это болтаешь? Что ты здесь делаешь? У меня сперло дыхание. Быстрей, Сосойя, быстрей!.. Так — далеко, сократи дорогу по этой балке! Быстрей, Сосойя!.. Я бегу, как не бежал никогда в жизни!.. В ушах звенит, сердце готово выпрыгнуть из груди, колени подкашиваются… Не вздумай останавливаться, Сосойя!.. Если перепрыгнешь через эту канаву — значит, с Хатией все в порядке… Перепрыгнул!.. Если добежишь до того дерева не дыша — значит, с Хатией все в порядке… Так… Еще немного… Еще два шага… Добежал!.. Если досчитаешь до пятидесяти не переводя дыхания — значит, с Хатией все в порядке… Раз, два, три… десять, одиннадцать, двенадцать… Сорок пять, сорок шесть… О, как трудно… — Хатия-а-а!.. Задыхаясь, я подбежал к ним и остановился. Больше я не смог вымолвить ни слова. Я взглянул на нее. Лицо Хатии было белым как мел. Она смотрела своими огромными, красивыми глазами куда-то вдаль, мимо меня и улыбалась. Виссарион стоял с опущенной головой и молчал. Виссарион не ответил. Велели обязательно приехать будущей весной… — спокойно сказала Хатия. Боже мой, почему я не досчитал до пятидесяти?! В горле у меня защекотало. Я закрыл лицо руками. Что у тебя нового? Я обнял Хатию и поцеловал ее в щеку. Дядя Виссарион достал платок, вытер сухие глаза, кашлянул и ушел. Она сощурилась и стала такой красивой, такой, что ей позавидовала бы сама богоматерь… — Весной, Сосойя… — Ты только не бойся, Хатия! Меня ты видишь? Куда ты идешь, дорога, и куда ты ведешь мое село? В один из июньских дней ты отняла все, что было у меня дорогого на свете. Я просил тебя, дорога, и ты возвратила мне все, что могла возвратить. Я благодарю тебя, дорога! Теперь настал и наш черед. Ты возьмешь нас, меня и Хатию, и поведешь туда, где должен быть твой конец. Но мы не хотим, чтобы у тебя был конец. Рука об руку мы будем шагать вместе с тобой до бесконечности. Тебе никогда больше не придется доставлять в наше село вести о нас в треугольных письмах и конвертах с напечатанными адресами. Мы вернемся сами, дорога! Мы станем лицом к востоку, увидим восход золотого солнца, и тогда Хатия скажет всему миру: — Люди, это я, Хатия! Я вижу вас, люди! Нодар Думбадзе «Я вижу вас, люди! Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь... Он изнемогал. Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками - и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль. Он вспоминал... Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат - и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам... И вот теперь у него нет куска хлеба - и все его покинули, друзья еще раньше врагов... Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно. А слезы всё капали да капали, пестря седую пыль. Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову - и увидал перед собою незнакомца. Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой. Ты всё свое богатство роздал, - послышался ровный голос... Не жалею, - ответил со вздохом старик, - только вот умираю я теперь. И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, - продолжал незнакомец, - не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней? Старик ничего не ответил - и задумался. Так и ты теперь не гордись, бедняк, - заговорил опять незнакомец, - ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры. Старик встрепенулся, вскинул глазами... Старик подошел к нему - и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего. Но за ним шел другой - и тот подал старику малую милостыню. И старик купил себе на данные гроши хлеба - и сладок показался ему выпрошенный кусок - и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость. Тургенев «Милостыня» Счастливая Да, один раз я была счастлива. Я давно определила, что такое счастье, очень давно - в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива. Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли. Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу. Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны. И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег. Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет. Но мы - дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате? Она смотрит на меня - заплакать ей или нет? И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу. Я сегодня видела конку! Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка. Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади на подножке стоял кондуктор, весь в золоте,- а может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах,- и трубил в золотую трубу: - Ррам-рра-ра! Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами. Как расскажешь это все! Можно сказать только: - Лена! Я видела конку! Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения. И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы? Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу. Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми! И если белый свет принимает очередное посланное Богом существо, то этот белый свет продолжает жить. Так вот, мальчик схватил котенка на руки и стал его гладить и осторожно прижимать к себе. А за левым локтем его стоял бес, которого тоже очень заинтересовал котенок и масса возможностей, связанных с этим именно котенком. Ангел-хранитель забеспокоился и стал рисовать волшебные картины: вот котик спит на подушке мальчика, вот играет бумажкой, вот идет гулять, как собачка, у ноги… А бес толкнул мальчика под левый локоть и предложил: хорошо бы привязать котенку на хвост консервную банку! Хорошо бы бросить его в пруд и смотреть, умирая со смеху, как он будет стараться выплыть! Эти выпученные глаза! И много других разных предложений внес бес в горячую голову выгнанного мальчика, пока тот шел с котенком на руках домой. Ангел-хранитель плакал, что воровство не доведет до добра, что воров по всей земле презирают и сажают в клетки как свиней и что человеку-то стыдно брать чужое - но все было напрасно! Но бес уже открывал калитку сада со словами «увидит, да не выйдет» и смеялся над ангелом. А бабка, лежа в кровати, вдруг заметила котенка, который влез к ней в форточку, прыгнул на кровать и включил свой моторчик, умащиваясь в бабушкиных замерзших ногах. Бабка была ему рада, ее собственная кошка отравилась, видимо, крысиным ядом у соседей на помойке. Котенок помурчал, потерся головой о ноги бабушки, получил от нее кусочек черного хлеба, съел и тут же заснул. А мы уже говорили о том, что котенок был не простой, а был он котенком Господа Бога, и волшебство произошло в тот же момент, тут же постучались в окно, и в избу вошел старухин сын с женой и ребенком, увешанный рюкзаками и сумками: получив материно письмо, которое пришло с большим опозданием, он не стал отвечать, не надеясь больше на почту, а потребовал отпуск, прихватил семью и двинул в путешествие по маршруту автобус - вокзал - поезд - автобус - автобус - час пешком через две речки, лесом да полем, и наконец прибыл. Жена его, засучив рукава, стала разбирать сумки с припасами, готовить ужин, сам он, взявши молоток, двинулся ремонтировать калитку, сын их поцеловал бабушку в носик, взял на руки котенка и пошел в сад по малину, где и встретился с посторонним пацаном, и вот тут ангел-хранитель вора схватился за голову, а бес отступил, болтая языком и нагло улыбаясь, так же вел себя и несчастный воришка. Мальчик-хозяин заботливо посадил котенка на опрокинутое ведро, а сам дал похитителю по шее, и тот помчался быстрее ветра к калитке, которую как раз начал ремонтировать бабкин сын, заслонив все пространство спиной. Бес ушмыгнул сквозь плетень, ангел закрылся рукавом и заплакал, а вот котенок горячо вступился за ребенка, да и ангел помог сочинить, что-де вот полез мальчик не в малину, а за своим котенком, который-де сбежал. Или это бес сочинил, стоя за плетнем и болтая языком, мальчик не понял. Короче, мальчика отпустили, а котенка ему взрослый не дал, велел приходить с родителями. Что касается бабушки, то ее еще оставила судьба пожить: уже вечером она встала встретить скотину, а наутро сварила варенье, беспокоясь, что всё съедят и нечего будет сыночку дать в город, а в полдень постригла овцу да барана, чтобы успеть связать всей семье варежки и носочки. Вот наша жизнь нужна - вот мы и живем. А мальчик, оставшись без котенка и без малины, ходил мрачный, но тем же вечером получил от своей бабки миску клубники с молочком неизвестно за что, и мама почитала ему на ночь сказку, и ангел-хранитель был безмерно рад и устроился у спящего в головах, как у всех шестилетних детей. Котенок Господа Бога Одна бабушка в деревне заболела, заскучала и собралась на тот свет. Сын ее все не приезжал, на письмо не ответил, вот бабушка и приготовилась помирать, отпустила скотину в стадо, поставила бидончик чистой воды у кровати, положила кусок хлеба под подушку, поместила поганое ведро поближе и легла читать молитвы, и ангел-хранитель встал у нее в головах. А в эту деревню приехал мальчик с мамой. У них все было неплохо, их собственная бабушка функционировала, держала сад-огород, коз и кур, но эта бабушка не особенно приветствовала, когда внук рвал в огороде ягоды и огурцы: все это зрело и поспевало для запасов на зиму, на варенье и соленье тому же внуку, а если надо, бабушка сама даст. Гулял этот выгнанный внук по деревне и заметил котенка, маленького, головастого и пузатого, серого и пушистого. Котенок приблудился к ребенку, стал тереться о его сандалики, навевая на мальчика сладкие мечты: как можно будет кормить котеночка, спать с ним, играть. И мальчиков ангел-хранитель радовался, стоя за его правым плечом, потому что всем известно, что котенка снарядил на белый свет сам Господь, как он всех нас снаряжает, своих детей. И каждое живое творение - это испытание для уже заселившихся: примут они новенького или нет. Ангел-хранитель забеспокоился и стал рисовать волшебные картины: вот котик спит на подушке мальчика, вот играет бумажкой, вот идет гулять, как собачка, у ноги... А бес толкнул мальчика под левый локоть и предложил: хорошо бы привязать котенку на хвост консервную банку! А дома бабка тут же его выругала, зачем он несет блохастого в кухню, тут в избе свой кот сидит, а мальчик возразил, что он увезет его с собой в город, но тут мать вступила в разговор, и все было кончено, котенка велено было унести откуда взял и бросить там за забор. Мальчик шел с котенком и бросал его за все заборы, а котенок весело выпрыгивал навстречу ему через несколько шагов и опять скакал и играл с ним. Так мальчик дошел до заборчика той бабушки, которая собралась умирать с запасом воды, и опять котенок был брошен, но тут он сразу же исчез. И опять бес толкнул мальчика под локоть и указал ему на чужой хороший сад, где висела спелая малина и черная смородина, где золотился крыжовник. Бес напомнил мальчику, что бабка здешняя болеет, о том знала вся деревня, бабка уже плохая, и бес сказал мальчику, что никто не помешает ему наесться малины и огурцов. Ангел же хранитель стал уговаривать мальчишку не делать этого, но малина так алела в лучах заходящего солнца! Ангел-хранитель плакал, что воровство не доведет до добра, что воров по всей земле презирают и сажают в клетки как свиней, и что человеку-то стыдно брать чужое - но все было напрасно! Тогда ангел-хранитель стал напоследок нагонять на мальчишку страх, что бабка увидит из окна. Но бес уже открывал калитку сада со словами "увидит, да не выйдет" и смеялся над ангелом. Бабка была тучная, широкая, с мягким, певучим голосом. А мать робко возражала ему: «Старый человек... Куда же ей деться? Бабка спала на сундуке. Всю ночь она тяжело ворочалась с боку на бок, а утром вставала раньше всех и гремела в кухне посудой. Потом будила зятя и дочь: «Самовар поспел. Попейте горяченького-то на дорожку... Тёмный человек глух и нем — вот зачем! Каждый раз во все углы тыкаешься из-за них! Вчерась уж очень грязны были, я их обмыла и поставила». Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стол сумку с книгами и кричал: «Бабка, поесть! В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком. Он охотно рассказывал ей об уроках, товарищах. Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая: «Всё хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего душа у него зацветает». Наевшись, Борька отодвигал от себя тарелку: «Вкусный кисель сегодня! Ты ела, бабка? Пришёл к Борьке товарищ. Товарищ сказал: «Здравствуйте, бабушка! Можешь с ней не здороваться. Она у нас старая старушенция». Бабка одёрнула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами: «Обидеть — что ударить, приласкать — надо слова искать». А в соседней комнате товарищ говорил Борьке: «А с нашей бабушкой всегда здороваются. И свои, и чужие. Она у нас главная». Её нельзя обижать. А что же ты со своей-то так? Смотри, отец взгреет за это». Мать удивлялась, а отец сердился: «Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня — мал ещё! Для вас сын растёт! Я своё отжила на свете, а ваша старость впереди. Что убьёте, то не вернёте». Были на этом лице разные морщины: глубокие, мелкие, тонкие, как ниточки, и широкие, вырытые годами. Старая очень? Бабка задумывалась. Горе и нужда здесь расписались. Детей хоронила, плакала — ложились на лицо морщины. Нужду терпела, билась — опять морщины. Мужа на войне убили — много слёз было, много и морщин осталось. Большой дождь и тот в земле ямки роет». Слушал Борька и со страхом глядел в зеркало: мало ли он поревел в своей жизни — неужели всё лицо такими нитками затянется? А бабке в кухне говорила: «Что это, вы, мама, как черепаха по комнате двигаетесь? Пошлёшь вас за чем-нибудь и назад не дождёшься». Умерла бабка перед майским праздником. Умерла одна, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу — клубок ниток. Ждала, видно, Борьку. Стоял на столе готовый прибор. На другой день бабку схоронили. Вернувшись со двора, Борька застал мать сидящей перед раскрытым сундуком. На полу была свалена всякая рухлядь. Пахло залежавшимися вещами. Мать вынула смятый рыжий башмачок и осторожно расправила его пальцами. Шкатулку открыли. Отец вынул тугой свёрток: в нём были тёплые варежки для Борьки, носки для зятя и безрукавка для дочери. За ними следовала вышитая рубашка из старинного выцветшего шёлка — тоже для Борьки. В самом углу лежал пакетик с леденцами, перевязанный красной ленточкой. На пакетике что-то было написано большими печатными буквами. Отец повертел его в руках, прищурился и громко прочёл: «Внуку моему Борюшке». Борька вдруг побледнел, вырвал у него пакет и убежал на улицу. Там, присев у чужих ворот, долго вглядывался он в бабкины каракули: «Внуку моему Борюшке». В букве «ш» было четыре палочки. Сколько раз он объяснял ей, что в букве «ш» три палки...

Ребята засмеялись. А тут проходили мимо старшеклассники, и все на него смотрели и спрашивали, чей он жених. Еле досидев до конца уроков, он, как только прозвенел звонок, со всех ног бросился домой, чтобы там, дома, сорвать свою досаду и обиду. Витя вбежал в комнату, схватил веточки мимозы и бросил их на пол. А Лена Попова несла домой три нежные веточки мимозы в мокрой тряпочке, чтобы они не завяли. Она несла их впереди себя, и ей казалось, что в них отражается солнце, что они такие красивые, такие особенные... Я запомнил свою мать седой и усталой, а говорят, она была красива. Большие задумчивые глаза, в которых проступал свет сердца. На высокий лоб спадали дымчатые волосы. Это не имеет отношения к возрасту, это вечно. Дети никогда не говорят матери о своей любви к ней. В их понимании это вообще не чувство, а что-то естественное и обязательное, как дыхание, утоление жажды. Я пережил их в раннем возрасте, когда впервые осознал, что самый необходимый человек на свете — мама. И я берегу его, потому что без любви к матери в сердце — холодная пустота. Я никогда не называл свою мать матерью, мамой. Даже став большим, я не мог изменить этому слову. У меня отросли усы, появился бас. Я стеснялся этого слова и на людях произносил его чуть слышно. Я не знал, что навсегда прощаюсь с матерью.

Всероссийский финал

Не хочет есть. Парню скоро одиннадцать лет, а он, как девочка, капризничает. Папа сказал: — А почему не хочет? Что, суп пригорел или пересолен? Я сказал: — Это лапша, а в ней пенки… Папа покачал головой: — Ах вот оно что! Его высокоблагородие фон барон Кутькин-Путькин не хочет есть молочную лапшу! Ему, наверно, надо подать марципаны на серебряном подносе! Кашу он не хочет, лапшу он не может!..

Капризы какие! Терпеть не могу!.. Он сел на стул и стал смотреть на меня. Лицо у него было такое, как будто я ему чужой. Он ничего не говорил, а только вот так смотрел — по-чужому. И я сразу перестал улыбаться — я понял, что шутки уже кончились. А папа долго так молчал, и мы все так молчали, а потом он сказал, и как будто не мне и не маме, а так кому-то, кто его друг: — Нет, я, наверно, никогда не забуду эту ужасную осень, — сказал папа, — как невесело, неуютно тогда было в Москве… Война, фашисты рвутся к городу.

Холодно, голодно, взрослые все ходят нахмуренные, радио слушают ежечасно… Ну, все понятно, не правда ли? Мне тогда лет одиннадцать-двенадцать было, и, главное, я тогда очень быстро рос, тянулся кверху, и мне все время ужасно есть хотелось. Мне совершенно не хватало еды. Я всегда просил хлеба у родителей, но у них не было лишнего, и они мне отдавали свой, а мне и этого не хватало. И я ложился спать голодный, и во сне я видел хлеб. Да что… У всех так было. И вот однажды иду я по маленькому переулку, недалеко от нашего дома, и вдруг вижу — стоит здоровенный грузовик, доверху заваленный арбузами.

Я даже не знаю, как они в Москву попали. Какие-то заблудшие арбузы. И наверху в машине стоит дядька, худой такой, небритый и беззубый, что ли, — рот у него очень втянулся. И вот он берет арбуз и кидает его своему товарищу, а тот — продавщице в белом, а та — еще кому-то четвертому. Я долго так стоял и на них смотрел. Но потом я устал стоять и уже хотел было идти домой, как вдруг кто-то в их цепочке ошибся, загляделся, что ли, или просто промахнулся, и пожалуйте — тррах!.. Тяжеленный арбузище вдруг упал на мостовую.

Прямо рядом со мной. Он треснул как-то криво, вкось, и была видна белоснежная тонкая корка, а за нею такая багровая, красная мякоть с сахарными прожилками и косо поставленными косточками, как будто лукавые глазки арбуза смотрели на меня и улыбались из середки. И вот тут, когда я увидел эту чудесную мякоть и брызги арбузного сока и когда я почуял этот запах, такой свежий и сильный, только тут я понял, как мне хочется есть. Но я отвернулся и пошел домой. И не успел я отойти, вдруг слышу — зовут: «Мальчик, мальчик! Он говорит: «На-ка, милый, арбуз-то, тащи, дома поешь! И я обнял арбуз и еле доволок его до дому, и позвал своего дружка Вальку, и мы с ним оба слопали этот громадный арбуз.

Ах, что это была за вкуснота! Передать нельзя! Мы с Валькой отрезали большущие кусищи, во всю ширину арбуза, и когда кусали, то края арбузных ломтей задевали нас за уши, и уши у нас были мокрые, и с них капал розовый арбузный сок. И животы у нас с Валькой надулись и тоже стали похожи на арбузы. Если по такому животу щелкнуть пальцем, звон пойдет знаешь какой! Как от барабана. И об одном только мы жалели, что у нас нет хлеба, а то бы мы еще лучше наелись.

Да… Папа замолчал. Он смотрел в окно, и глаза у него были такие, как будто он видит что-то такое, чего ни я, ни мама не видим. Мама подошла к нему, но папа сразу встал и вышел из комнаты. Мама пошла за ним. А я остался один. Я сидел и тоже смотрел в окно, куда смотрел папа, и мне показалось, что я прямо вот вижу папу и его товарища, как они дрогнут и ждут. Ветер по ним бьет, и снег тоже, а они дрогнут и ждут, и ждут, и ждут… И мне от этого просто жутко сделалось, и я прямо вцепился в свою тарелку и быстро, ложка за ложкой, выхлебал ее всю, и наклонил потом к себе, и выпил остатки, и хлебом обтер донышко, и ложку облизал.

Борис Полевой. Жил он на отшибе от деревни, в маленькой ветхой избенке, одиноко стоявшей на опушке леса, редко показывался на люди, был угрюм, неразговорчив и любил - с собакой, с допотопным ружьишком за плечами - в одиночку бродить по лесам и болотам. Колхозники не то чтобы не любили, а как-то не понимали и сторонились его: кто знает, что у человека на уме, который чурается людей, молчит и бродит по лесам неведомо где? Военная беда докатилась и до озерного Великолукского края, и в колхозе "Рассвет" стал на постой лыжный немецкий батальон. Вскоре понадобился немцам проводник, который хорошо знал бы лесные тропы. А кому они могли быть лучше известны, чем деду Матвею, знавшему в этих краях каждую болотинку? Старика привели к командиру батальона, и предложил ему офицер ночью, скрытно, провести их в тыл русских огневых позиций.

За отказ посулил расстрел, а за выполнение задания - денег, муки, керосину, а главное, мечту охотника - двустволку знаменитой немецкой марки "Три кольца". Матвей Кузьмин молча стоял перед офицером, комкая меховую драную баранью шапку. Только с ружьишком-то не обмани, ваше благородие". Видели колхозники, издали следившие за избенкой Матвея, как через полчаса сбежал с крыльца Вася - сирота, воспитывавшийся Кузьминым, - с холщовой сумкой за плечами, как скрылся он в кустах на лесной опушке. Когда стемнело, батальон на лыжах, с пулеметами на саночках вышел из деревни и стал втягиваться в лес. Впереди размашистым охотничьим шагом скользил на самодельных лыжах Матвей Кузьмин. Всю ночь отряд шел по сугробам, по нехожему насту, проламывался сквозь кустарник.

Постепенно теряя силы под тяжестью оружия и боеприпасов, тащились немецкие стрелки громадным вековым лесом. Когда забрезжил оранжевый морозный рассвет, авангард отряда вышел, наконец, на опушку. И вдруг тишина была распорота сухим треском пулеметных очередей. Пулеметы били совсем рядом. Лыжники, не успев даже сообразить, в чем дело, оседали на наст со страхом и недоумением на лицах. Матвей Кузьмин стоял на холмике с обнаженной головой. Ветер трепал его бороду, развевая седые волосы.

Глаза, сузившиеся, помолодевшие, насмешливо сверкнули из-под дремучих бровей. Офицер мгновение, с каким-то мистическим ужасом смотрел на этого лесного человека, со спокойным торжеством стоявшего среди поляны, по которой гуляла смерть. Потом рывком выхватил парабеллум и навел его на лоб старика. Матвей усмехнулся ему в лицо. А вдали уже возникло и, нарастая, гремело "Ура! Экзамен На подготовку к экзамену по географии дали три дня. Два из них Маничка потратила на примерку нового корсета с настоящей планшеткой.

На третий день вечером села заниматься. Открыла книгу, развернула карту и — сразу поняла, что не знает ровно ничего. Ни рек, ни гор, ни городов, ни морей, ни заливов, ни бухт, ни губ, ни перешейков — ровно ничего. А их было много, и каждая штука чем-нибудь славилась. Индийское море славилось тайфуном, Вязьма — пряниками, Пампасы — лесами, Льяносы — степями, Венеция — каналами, Китай — уважением к предкам. Все славилось! Подзубрить названия Маничка еще, может быть, и успела бы, но уж со славой ни за что не справиться.

И написала на полях карты: «Господи, дай! Господи, дай! Потом загадала: напишу двенадцать раз «Господи, дай», тогда выдержу экзамен. Написала двенадцать раз, но, уже дописывая последнее слово, сама себя уличила: — Ага! Рада, что до конца дописала. Нет, матушка! Хочешь выдержать экзамен, так напиши еще двенадцать раз, а лучше и все двадцать.

Достала тетрадку, так как на полях карты было места мало, и села писать. Писала и приговаривала: — Воображаешь, что двадцать раз напишешь, так и экзамен выдержишь?

Валя перевязывала раненых, переправляла их в тыл.

Ей пришлось многому учиться, и все же девочка в тринадцать лет стала умелой хирургической сестрой. В это время в медсанбате находился на лечении ее отец. Он говорил с ней: — Ты должна, Валя, остаться живой и найти маму, я верю, что она не погибла.

Что мы будем делать без тебя с мамой? И все же девочка осталась без отца. Он погиб смертью храбрых.

Когда наступление, в медсанбате не спят по нескольку суток. Хирург видел, как Валя кусала губы, чтобы не заснуть, чтобы не упасть при операции, он говорил ей: — Иди, поспи два часа. А она шла в палаты, переполненные ранеными.

Фронтовые будни складывались в месяцы, годы. В 1945 году Вале Ивановой исполнилось шестнадцать лет. Когда Валя возвратилась в родную Керчь, мать с гордостью показывала соседям и друзьям ее гимнастерку с медалями, а дочь говорила: — Ну, что ты, мама, не надо.

Но не могла иначе мать, ей казалось, что это и ее награды тоже —за веру, за мужество, за терпение, которые она проявила, как и тысячи других матерей. Это потом она будет просыпаться ночью, дрожа в страхе и изумляясь, почему ее тогда не убило под Берлином, когда разбомбили их полевой госпиталь. И еще плакать будет от жалости, вспоминать слепого летчика, умирающего корреспондента, других раненых.

И убитого отца. А потом были и другие радости — свадьба, рождение дочери, любимая работа в городе-герое Керчь. Но самая большая радость в жизни Вали Ивановой, как и других людей, была Победа в мае 45 года.

Военная форма Борис Екимов. Говори, мама, говори… — Мама, здравствуй! Ты в порядке?

Вопросы и пожелания? Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала.

Старая Катерина дивилась на неё и не могла привыкнуть. Такая вроде малость. Спичечный коробок.

Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать?

Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду.

Бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода.

Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать.

Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон.

Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься.

И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Прошел еще один день. А утром слегка подморозило.

Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на всю эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище.

Неловко начался день, да так и пошел не в лад. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донёсся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?..

Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая.

А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — Заболит, моя доча… Век на горбу таскала чувалы да вахли с соломой. Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.

И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто?

А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Тна меня, доча, не держи обиду. Я знаю, дорогой телефон, деньги большие.

Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь.

А тут еще эта кошка… Да корень под ноги лезет, от грушины.

Отвечайте сию же минуту! Зачем вы здесь?

Но я стояла как пришибленная, не зная, что ей ответить. Щеки мои пылали, глаза упорно смотрели в пол. Вдруг громкий крик Японки заставил меня разом поднять голову, очнуться… Она стояла у печки, привлеченная, должно быть, открытой дверцей, и, протягивая руки к ее отверстию, громко стонала: - Моя красная книжка, моя бедная книжка!

Подарок покойной сестры Софи! О, какое горе! Какое ужасное горе!

И, опустившись на колени перед дверцей, она зарыдала, схватившись за голову обеими руками. Мне было бесконечно жаль бедную Японку. Я сама готова была заплакать вместе с нею.

Тихими, осторожными шагами подошла я к ней и, легонько коснувшись ее руки своею, прошептала: - Если б вы знали, как мне жаль, мадемуазель, что… что… я так раскаиваюсь… Я хотела докончить фразу и сказать, как я раскаиваюсь, что не побежала следом за Жюли и не остановила ее, но я не успела выговорить этого, так как в ту же минуту Японка, как раненый зверь, подскочила с полу и, схватив меня за плечи, стала трясти изо всех сил. Ага, раскаиваетесь! Теперь раскаиваетесь, ага!

А сама что наделала! Сжечь мою книжку! Мою ни в чем не повинную книжку, единственную память моей дорогой Софи!

Она, наверное бы, ударила меня, если бы в эту минуту девочки не вбежали в класс и не обступили нас со всех сторон, расспрашивая, в чем дело. Японка грубо схватила меня за руку, вытащила на середину класса и, грозно потрясая пальцем над моей головою, прокричала во весь голос: - Она украла у меня маленькую красную книжку, которую мне подарила покойная сестра и по которой я вам делала немецкие диктанты. Она должна быть наказана!

Она - воровка! Что это? Поверх черного передника, между воротом и талией, большой белый лист бумаги болтается у меня на груди, прикрепленный булавкой.

Сторонитесь ее! Сказать сию же минуту, что не я, а Жюли виновата в гибели красной книжки! Одна Жюли!

Да, да, сейчас же, во что бы то ни стало! И взгляд мой отыскал горбунью в толпе прочих девочек. Она смотрела на меня.

И что за глаза у нее были в эту минуту! Жалобные, просящие, молящие!.. Печальные глаза.

Какая тоска и ужас глядели из них! Ты можешь успокоиться, Жюли! Ведь у тебя есть мама, которой будет грустно и больно за твой поступок, а у меня моя мамочка на небесах и отлично видит, что я не виновата ни в чем.

Здесь же, на земле, никто не примет так близко к сердцу мой поступок, как примут твой! Нет, нет, я не выдам тебя, ни за что, ни за что! В общем, так: представь, что ты живешь на берегу реки и в один прекрасный день на этом берегу появляется почтовая сумка.

Конечно, она падает не с неба, а ее выносит водой. Утонул почтальон! И вот эта сумка попадает в руки одной женщины, которая очень любит читать.

А среди ее соседей есть мальчик, лет восьми, который очень любит слушать. И вот однажды она читает ему такое письмо: «Глубокоуважаемая Мария Васильевна…» Катя вздрогнула и посмотрела на меня с изумлением - «…Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, - продолжал я быстро. Я не останавливался, хотя Катя несколько раз брала меня за рукав с каким-то ужасом и удивлением.

Но это еще не все! И я рассказал ей о том, как тетя Даша однажды наткнулась на другое письмо, в котором говорилось о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. Мурашки пробежали у меня по спине, горло перехватило, и я вдруг увидел перед собой, как во сне, мрачное, постаревшее лицо Марьи Васильевны, с мрачными, исподлобья, глазами.

Она была вроде Кати, когда он писал ей это письмо, а Катя была маленькой девочкой, которая все дожидалась «письма от папы». Дождалась, наконец! Я вернусь, когда ты прочитаешь.

Разумеется, я никуда не ушел. Я стоял под башней старца Мартына и смотрел на Катю все время, пока она читала. Мне было очень жаль ее, и в груди у меня все время становилось тепло, когда я думал о ней, - и холодно, когда я думал, как страшно ей читать эти письма.

Я видел, как бессознательным движением она поправила волосы, мешавшие ей читать, и как встала со скамейки как будто для того, чтобы разобрать трудное слово. Я прежде не знал - горе или радость получить такое письмо. Но теперь, глядя на нее, понял, что это - страшное горе!

Я понял, что она никогда не теряла надежды! Тринадцать лет тому назад ее отец пропал без вести в полярных льдах, где нет ничего проще, как умереть от голода и от холода. Но для нее он умер только сейчас!

Юрий Бондарев «Юность командиров» роман Они медленно шли по улице. Снег летел в свете одиноких фонарей, сыпался с крыш; возле темных подъездов намело свежие сугробы. Во всем квартале было белым-бело, и вокруг - ни одного прохожего, как в глухую пору зимней ночи.

А было уже утро. Было пять часов утра нового, народившегося года. Но им обоим казалось, что не кончился еще вчерашний вечер с его огнями, густым снегом на воротниках, движением и сутолокой на трамвайных остановках.

Просто сейчас по пустынным улицам спящего города мела, стучала в заборы и ставни прошлогодняя метелица. Она началась в старом году и не кончилась в новом. А они шли и шли мимо дымящихся сугробов, мимо заметенных подъездов.

Время утратило свой смысл. Оно остановилось вчера. И вдруг в глубине улицы показался трамвай.

Этот вагон, пустой, одинокий, тихо полз, пробиваясь в снежной мгле. Трамвай напомнил о времени. Оно сдвинулось.

Ах да, Октябрьская! Смотрите, мы дошли до Октябрьской. Я сейчас упаду в снег от усталости.

Валя решительно остановилась, опустив подбородок в мех воротника, задумчиво поглядела на мутные в метели огни трамвая. От дыхания мех возле губ ее заиндевел, заиндевели кончики ресниц, и Алексей увидел: они смерзлись. Он проговорил: - Кажется, утро...

Вот и у вас почему-то грустное лицо. Он ответил, глядя на приближающиеся из метели огни: - Я четыре года не ездил на трамвае. Я хотел бы вспомнить, как это делается.

Честное слово. В самом деле, за две недели пребывания в артиллерийском училище в тыловом городе Алексей мало освоился с мирной жизнью, он был изумлен тишиной, он был переполнен ею. Его умиляли отдаленные трамвайные звонки, свет в окнах, снежное безмолвие зимних вечеров, дворники у ворот совсем как до войны , лай собак - все-все, что давно было полузабыто.

Когда же он один шел по улице, то невольно думал: "Вон там, на углу, - хорошая противотанковая позиция, виден перекресток, вон в том домике с башней может быть пулеметная точка, простреливается улица". Все это привычно и прочно еще жило в нем. Валя подобрала вокруг ног пальто, сказала: - Конечно, за билеты платить не будем.

Поедем "зайцами". Тем более кондуктор видит новогодние сны! Одни в этом пустом трамвае, они сидели напротив друг друга.

Валя вздохнула, потерла перчаткой скрипучий иней окна, подышала. Она протерла "глазок": в нем редко проплывали мутные пятна фонарей. Потом отряхнула перчатку о колени и, выпрямившись, подняла близкие глаза, спросила серьезно: - Вы что-нибудь сейчас вспомнили?

Одну разведку. И Новый год под Житомиром, вернее - под хутором Макаровым. Нас, двоих артиллеристов, тогда взяли в поиск...

Трамвай катился по улицам, мерзло визжали колеса; Валя наклонилась к протертому "глазку", который уже весь густо налился холодной синью: то ли светало, то ли перестал снег, и луна засияла над городом. Борис Васильев «А зори здесь тихие» повесть Рита знала, что рана ее смертельна и что умирать ей придется долго и трудно. Пока боли почти не было, только все сильнее пекло в животе и хотелось пить.

Но пить было нельзя, и Рита просто мочила в лужице тряпочку и прикладывала к губам. Васков спрятал ее под еловым выворотнем, забросал ветками и ушел. По тому времени еще стреляли, но вскоре все вдруг затихло, и Рита заплакала.

Плакала беззвучно, без вздохов, просто по лицу текли слезы, она поняла, что Женьки больше нет. А потом и слезы пропали. Отступили перед тем огромным, что стояло сейчас перед нею, с чем нужно было разобраться, к чему следовало подготовиться.

Холодная черная бездна распахивалась у ее ног, и Рита мужественно и сурово смотрела в нее. Вскоре вернулся Васков. Разбросал ветки, молча сел рядом, обхватив раненую руку и покачиваясь.

Ни мешков, ни винтовок. Либо с собой унесли, либо спрятали где. За взрывчаткой, видно...

Я еще живой, меня еще повалить надо!.. Он замолчал, стиснув зубы. Закачался, баюкая раненую руку.

Так свербит!.. Положил ведь я вас, всех пятерых положил, а за что? За десяток фрицев?

Все же понятно, война. А потом, когда мир будет? Будет понятно, почему вам умирать приходилось?

Почему я фрицев этих дальше не пустил, почему такое решение принял? Что ответить, когда спросят что ж это вы, мужики, мам наших от пуль защитить не могли? Что ж это вы со смертью их оженили, а сами целенькие?

Дорогу Кировскую берегли да Беломорский канал? Да там ведь тоже, поди, охрана, там ведь людишек куда больше, чем пятеро девчат да старшина с наганом… — Не надо, — тихо сказала она. Совсем не оттуда.

А мы ее защищали. Сначала ее, а уж погом — канал. А то наткнутся — и концы нам.

Два патрона, правда, осталось, но все-таки спокойнее с ним. Я тогда к маме в город бегала. Сыночек у меня там, три годика.

Аликом зовут, Альбертом. Мама больна очень, долго не проживет, а отец мой без вести пропал. Понял я все.

Только намучаюсь. К ночи до своихдоберемся. Он неуклюже наклонился, неуклюже ткнулся губами в лоб.

Завали меня ветками и иди. По серым, проваленным щекам ее медленно ползли слезы. Федот Евграфыч тихо поднялся, аккуратно прикрыл Риту еловыми лапами и быстро зашагал к речке.

Навстречу немцам… Юрий Яковлев «Сердце земли» рассказ Дети никогда не запоминают мать молодой, красивой, потому что понимание красоты приходит позже, когда материнская красота успевает увянуть. Я запомнил свою мать седой и усталой, а говорят, она была красива. Большие задумчивые глаза, в которых проступал свет сердца.

Ровные тёмные брови, длинные ресницы. На высокий лоб спадали дымчатые волосы. До сих пор слышу её негромкий голос, неторопливые шаги, ощущаю бережное прикосновение рук, шершавое тепло платья на её плече.

Это не имеет отношения к возрасту, это вечно. Дети никогда не говорят матери о своей любви к ней. Они даже не знают, как называется чувство, которое всё сильнее привязывает их к матери.

В их понимании это вообще не чувство, а что-то естественное и обязательное, как дыхание, утоление жажды. Но в любви ребёнка к матери есть свои золотые дни. Я пережил их в раннем возрасте, когда впервые осознал, что самый необходимый человек на свете - мама.

Память не сохранила почти никаких подробностей тех далёких дней, но я знаю об этом своём чувстве, потому что оно до сих пор теплится во мне, не развеялось по свету. И я берегу его, потому что без любви к матери в сердце - холодная пустота. Я никогда не называл свою мать матерью, мамой.

У меня для неё было другое слово - мамочка. Даже став большим, я не мог изменить этому слову. У меня отросли усы, появился бас.

Я стеснялся этого слова и на людях произносил его чуть слышно. Последний раз я произнёс его на мокрой от дождя платформе, у красной солдатской теплушки, в давке, под звуки тревожных гудков паровоза, под громкую команду «по вагонам! Я не знал, что навсегда прощаюсь с матерью.

Я шептал «мамочка» ей на ухо и, чтобы никто не видел моих мужских слёз, вытирал их о её волосы… Но когда теплушка тронулась, не выдержал, забыл, что я мужчина, солдат, забыл, что вокруг люди, множество людей, и сквозь грохот колёс, сквозь бьющий в глаза ветер закричал: - Мамочка! А потом были письма. И было у писем из дома одно необычайное свойство, которое каждый открывал для себя и никому не признавался в своём открытии.

В самые трудные минуты, когда казалось, что всё кончено или кончится в следующее мгновение и нет уже ни одной зацепки за жизнь, мы находили в письмах из дома неприкосновенный запас жизни. Когда от мамы приходило письмо, не было ни бумаги, ни конверта с номером полевой почты, ни строчек. Был только мамин голос, который я слышал даже в грохоте орудий, и дым землянки касался щеки, как дым родного дома.

Под Новый год мама подробно рассказывала в письме о ёлке. Оказывается, в шкафу случайно нашлись ёлочные свечи, короткие, разноцветные, похожие на отточенные цветные карандаши. Их зажгли, и с еловых веток по комнате разлился ни с чем не сравнимый аромат стеарина и хвои.

В комнате было темно, и только весёлые блуждающие огоньки замирали и разгорались, и тускло мерцали золочёные грецкие орехи. Потом оказалось, что всё это было легендой, которую умирающая мама сочинила для меня в ледяном доме, где все стёкла были выбиты взрывной волной, а печки были мертвы и люди умирали от голода, холода и осколков. И она писала, из ледяного блокадного города посылая мне последние капли своего тепла, последние кровинки.

А я поверил легенде. Держался за неё - за свой неприкосновенный запас, за свою резервную жизнь. Был слишком молод, чтобы читать между строк.

Я читал сами строки, не замечая, что буквы кривые, потому что их выводила рука, лишённая сил, для которой перо было тяжёлым, как топор. Мать писала эти письма, пока билось сердце… Железников «Собаки не ошибаются» рассказ У Юры Хлопотова была самая большая и интересная коллекция марок в классе. Из-за этой коллекции и отправился Валерка Снегирёв к своему однокласснику в гости.

Когда Юра начал вытаскивать из массивного письменного стола огромные и почему-то пыльные альбомы, прямо над головами мальчишек раздался протяжный и жалобный вой... Она каждый день воет. До пяти часов.

В пять перестаёт. Мой папа говорит: если не умеешь ухаживать, не заводи собак... Взглянув на часы и махнув рукой Юре, Валерка в прихожей торопливо намотал шарф, надел пальто.

Выбежав на улицу, перевёл дух и нашёл на фасаде дома Юркины окна. Три окна на девятом этаже над квартирой Хлопотовых были неуютно темны. Валерка, прислонившись плечом к холодному бетону фонарного столба, решил ждать, сколько понадобится.

И вот крайнее из окон тускло засветилось: включили свет, видимо, в прихожей… Дверь открылась сразу, но Валерка даже не успел увидеть, кто стоял на пороге, потому что откуда-то вдруг выскочил маленький коричневый клубок и, радостно визжа, бросился Валерке под ноги. Валерка почувствовал на своём лице влажные прикосновения тёплого собачьего языка: совсем крошечная собака, а прыгала так высоко! Он протянул руки, подхватил собаку, и она уткнулась ему в шею, часто и преданно дыша.

Голос принадлежал щуплому невысокому человеку. Странное, понимаешь, дело... Янка с чужими...

А к тебе - вон как! Человек сразу стал серьёзным. Воет целыми днями.

Человек погрустнел. Мешает, значит. Тебя родители прислали?

Ей плохо, да? Янка привыкла днём гулять, а я на работе. Вот приедет моя жена, и всё будет в порядке.

Но собаке ведь не объяснишь! Я бы мог гулять с ней после школы! Хозяин квартиры странно посмотрел на непрошеного гостя, затем вдруг подошёл к пыльной полке, протянул руку и достал ключ.

Пришло время удивляться Валерке. Молчанов Валерий Алексеевич, инженер. Теперь порядок?

Собаке Яне не хотелось спускаться на пол, а потом она бежала за Валеркой до самой двери. Мальчик с ужасом вслушивается в слова няни, и мысли роем теснятся в его голове. У него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя засыпает.

Он просыпается от какого-то толчка среди прерванного сна, в котором он всё вытаскивал Жучку, но она срывалась и вновь падала на дно колодца. Решив немедленно идти спасать свою любимицу, Тёма на цыпочках подходит к стеклянной двери и тихо, чтобы не произвести шума, выходит на террасу. На дворе светает.

Подбежав к отверстию колодца, он вполголоса зовёт: - Жучка, Жучка! Жучка, узнав голос хозяина, радостно и жалобно визжит. Фонарь и два шеста с перекладиной внизу, на которой лежала петля, начали медленно спускаться в колодец.

Но этот так хорошо обдуманный план неожиданно лопнул: как только приспособление достигло дна, собака сделала попытку схватиться за него, но, потеряв равновесие, свалилась в грязь. Мысль, что он ухудшил положение дела, что Жучку можно было ещё спасти и теперь он сам виноват в том, что она погибнет, заставляет Тёму решиться на выполнение второй части сна - самому спуститься в колодец. Он привязывает верёвку к одной из стоек, поддерживающих перекладину, и лезет в колодец.

Он сознаёт только одно: времени терять нельзя ни секунды. На мгновенье в душу закрадывается страх, как бы не задохнуться, но он вспоминает, что Жучка сидит там уже целые сутки. Это успокаивает его, и он спускается дальше.

Жучка, опять усевшаяся на прежнее место, успокоилась и весёлым попискиванием выражает сочувствие безумному предприятию. Это спокойствие и твёрдая уверенность Жучки передаются мальчику, и он благополучно достигает дна. Не теряя времени, Тёма обвязывает вожжами собаку, затем поспешно карабкается наверх.

Но подниматься труднее, чем спускаться! Нужен воздух, нужны силы, а того и другого у Тёмы уже мало. Страх охватывает его, но он подбадривает себя дрожащим от ужаса голосом: - Не надо бояться, не надо бояться!

Стыдно бояться! Трусы только боятся! Кто делает дурное - боится, а я дурного не делаю, я Жучку вытаскиваю, меня мама с папой за это похвалят.

Тёма улыбается и снова спокойно ждёт прилива сил. Таким образом, незаметно его голова высовывается наконец над верхним срубом колодца. Сделав последнее усилие, он выбирается сам и вытаскивает Жучку.

Но теперь, когда дело сделано, силы быстро оставляют его, и он падает в обморок. Владимир Железников «Три ветки мимозы» рассказ Утром в хрустальной вазе на столе Витя увидел огромный букет мимозы. Цветы были такие жёлтые и свежие, как первый тёплый день!

Действительно, сегодня Восьмое марта, а он совсем забыл об этом. Он немедленно побежал к себе в комнату, схватил портфель, вытащил открытку, в которой было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с Восьмым марта и обещаю всегда тебя слушаться», и торжественно вручил её маме. А когда он уже уходил в школу, мама вдруг предложила: - Возьми несколько веточек мимозы и подари Лене Поповой.

Лена Попова была его соседкой по парте. Он взял три веточки мимозы и пошёл в школу. По дороге ему казалось, что все на него оглядываются.

Но у самой школы ему повезло: он встретил Лену Попову. Подбежав к ней, протянул мимозу. Ой, как красиво!

Отчет о проведении конкурса в стране должен включать: не менее 8 — 10 публикаций в местных СМИ о конкурсе, фотографии с проведения национального финала и оценочные листы всех членов жюри. Оценка выступления участника осуществляется по 10-балльной шкале. Выступления оцениваются по параметрам: выбор текста произведения: органичность выбранного произведения исполнителю; глубина проникновения в образную систему и смысловую структуру текста; грамотная речь и дикция; способность оказывать эстетическое, интеллектуальное и эмоциональное воздействие на зрителя. Самостоятельный выбор произведения конкурсантом приветствуется, при этом конкурсант может обращаться за помощью в выборе текста к родителям, родственникам, учителям, библиотекарям, друзьям. Организатору конкурса рекомендуется предлагать участнику на выбор произведения русских писателей XIX-XX века, современных русских писателей, региональных писателей, зарубежных писателей.

Проведение предварительных отборочных этапов на школьном, районном, городском уровне по усмотрению национального куратора конкурса. Место проведения — школы, библиотеки, культурные центры. Срок проведения: 25 января — 20 февраля 2019 г. Национальный финал. Место проведения определяется национальным куратором.

Срок проведения: 1-20 марта 2019 г. Международный финал. Место проведения — Международный детский центр «Артек». Срок проведения: май 2019 г. Количество участников конкурса не ограничено.

Количество победителей национального этапа — 3 человека. Членам жюри необходимо выбрать победителей национального этапа в трех номинациях: Первая номинация: дети из русских семей, проживающих за рубежом 0-1 победитель Вторая номинация: дети из билингвальных семей 1-2 победитель Третья номинация: дети, изучающие русский язык 1-2 победитель. Решение о делении участников на возрастные группы национальный куратор принимает по собственному усмотрению. Деление на возрастные группы не является обязательным условием конкурса. Количество победителей международного финала —— 3 человека.

Победителями национального этапа конкурса считаются три участника, набравшие наибольшее количество баллов.

Тексты для живой классики. ТЕКСТЫ. Гудрун Мебс Воскресный ребёнок

Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Маленькие прозы для чтения наизусть. Все заслонила от моих глаз белая, как саван, живая рыхлая стена бесшумно падающего огромными хлопьями снега. В Тюменской области участники конкурса "Живая классика" могут записать аудиоспектакли для учащихся коррекционных школ III-IV вида, сообщают организаторы конкурса "Живая классика". Новости - Современный русский.

Классный этап "Живая классика"

И Минька подходит к ёлке и откусывает маленький кусочек яблока. Леля говорит: Минька, если ты яблоко откусил, то я сейчас другую пастилку съем и вдобавок возьму себе ещё эту конфетку. А Леля была такая высокая, долговязая девочка. И она могла высоко достать. Она встала на цыпочки и своим большим ртом стала поедать вторую пастилку. А Минька был удивительно маленького роста. И ему почти что ничего нельзя было достать, кроме одного яблока, которое висело низко. Если ты, Лелища, съела вторую пастилку, то я ещё раз откушу это яблоко. И Минька снова взял руками это яблочко и снова его немножко откусил. Леля говорит: Если ты второй раз откусил яблоко, то я не буду больше церемониться и сейчас съем третью пастилку и вдобавок возьму себе на память хлопушку и орех. Минька чуть не заревел.

Потому что она могла до всего дотянуться, а он нет. А я, Лелища, как поставлю к ёлке стул и как достану себе тоже что-нибудь, кроме яблока. И вот он стал своими худенькими ручонками тянуть к ёлке стул. Но стул упал на МИньку. Но тот снова упал. И прямо на подарки. Минька, ты, кажется, разбил куклу. Так и есть. Ты отбил у куклы фарфоровую ручку. Тут раздались мамины шаги, и дети убежали в другую комнату.

Вскоре пришли гости. Много детей с их родителями. И тогда мама зажгла все свечи на ёлке, открыла дверь и сказала: Все входите. И все дети вошли в комнату, где стояла ёлка. Теперь пусть каждый ребёнок подходит ко мне, и я каждому буду давать игрушку и угощение. Дети стали подходить к маме. И она каждому дарила игрушку. Потом снимала с ёлки яблоко, пастилку и конфету и дарила ребёнку. И все дети были очень рады. Потом мама взяла в руки то яблоко, которое откусил Минька.

Леля и Минька, подойдите сюда. Кто из вас двоих откусил это яблоко? Это Минькина работа. Это меня Лелька научила. Лелю я поставлю в угол носом, а тебе я хотела подарить заводной паровозик. Но теперь этот заводной паровозик я подарю тому мальчику, которому я хотела дать откусанное яблоко. И она взяла паровозик и подарила его одному четырёхлетнему мальчику. И тот моментально стал с ним играть. Минькаа рассердился на этого мальчика и ударил его по руке игрушкой. И он так отчаянно заревел, что его собственная мама взяла его на ручки и сказала: С этих пор я не буду приходить к вам в гости с моим мальчиком.

Можете уходить, и тогда паровозик мне останется. И та мама удивилась таким словам и сказала: Наверное, ваш мальчик будет разбойник. И тогда мама взяла Миньку на ручки и сказала той маме: Не смейте так говорить про моего мальчика. Лучше уходите со своим золотушным ребёнком и никогда к нам больше не приходите. Я так и сделаю. С вами водиться что в крапиву садиться. И тогда ещё одна, третья мама, сказала: И я тоже уйду. И Леля закричала: Можете тоже уходить со своим золотушным ребёнком. И тогда кукла со сломанной ручкой мне останется. И тогда Минька, сидя на маминых руках, закричал: Вообще можете все уходить, и тогда все игрушки нам останутся.

И тогда все гости стали уходить. Тут в комнату вошёл папа. Такое воспитание губит моих детей. Я не хочу, чтобы они дрались, ссорились и выгоняли гостей. Им будет трудно жить на свете, и они умрут в одиночестве. И папа подошёл к ёлке и потушил все свечи. А завтра все игрушки я отдам гостям. И вот прошло с тех пор тридцать пять лет, и до сих пор не забывается эта ёлка. Бажов Малахитовая шкатулка От Степана, вишь, осталось трое робятишек-то. Двое парнишечки.

Робята как робята, а эта, как говорится, ни в мать, ни в отца. Еще при Степановой бытности, как вовсе маленькая была, на эту девчонку люди дивовались. Не то что девки-бабы, а и мужики Степану говорили: - Не иначе эта у тебя, Степан, из кистей выпала В кого только зародилась! Сама черненька да бассенька, а глазки зелененьки. На наших девчонок будто и вовсе не походит. Степан пошутит, бывало: - Это не диво, что черненька. Отец-то ведь с малых лет в земле скыркался. А что глазки зеленые - тоже дивить не приходится. Мало ли я малахиту барину Турчанинову набил. Вот памятка мне и осталась.

Так эту девчоночку Памяткой и звал. Вот и росла та девчоночка на примете у людей. Ровно и всамделе гарусинка из праздничного пояса выпала - далеко ее видно. И хоть она не шибко к чужим людям ластилась, а всяк ей - Танюшка да Танюшка. Самые завидущие бабешки и те любовались. Ну, как, - красота! Всякому мило. Одна мать повздыхивала: - Красота-то - красота, да не наша. Ровно кто подменил мне девчонку. По Степану шибко эта девчоночка убивалась.

Чисто уревелась вся, с лица похудела, одни глаза остались. Мать и придумала дать Танюшке ту шкатулку малахитову - пущай-де позабавится. Хоть маленькая, а девчоночка, - с малых лет им лестно на себя-то навздевать. Танюшка и занялась разбирать эти штучки. И вот диво - которую примеряет, та и по ней. Мать-то иное и не знала к чему, а эта все знает. Да еще говорит: - Мамонька, сколь хорошо тятино-то подаренье! Тепло от него, будто на пригревинке сидишь, да еще кто тебя мягким гладит. Настасья сама нашивала, помнит, как у нее пальцы затекали, уши болели, шея не могла согреться. Вот и думает: "Неспроста это.

Ой, неспроста! Только Танюшка с той поры нет-нет и запросит: - Мамонька, дай поиграть тятиным подареньем! Настасья когда и пристрожит, ну, материнско сердце - пожалеет, достанет шкатулку, только накажет: - Не изломай чего! Потом, когда подросла Танюшка, она и сама стала шкатулку доставать. Уедет мать со старшими парнишечками на покос или еще куда, Танюшка останется домовничать. Сперва, конечно, управит, что мать наказывала. Ну, чашки-ложки перемыть, скатерку стряхнуть, в избе-сенях веничком подмахнуть, куричешкам корму дать, в печке поглядеть. Справит все поскорее, да и за шкатулку. Из верхних-то сундуков к тому времени один остался, да и тот легонький стал. Танюшка сдвинет его на табуреточку, достанет шкатулку и перебирает камешки, любуется, на себя примеряет.

Война и мир В Можайске везде стояли и шли войска. Казаки, пешие, конные солдаты, фуры, ящики, пушки виднелись со всех сторон. Пьер торопился скорее ехать вперед, и чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевала тревога беспокойства и не испытанное еще им новое радостное чувство. Это было чувство, подобное тому, которое он испытывал и в Слободском дворце во время приезда государя, — чувство необходимости предпринять что то и пожертвовать чем то. Он испытывал теперь приятное чувство сознания того, что все то, что составляет счастье людей, удобства жизни, богатство, даже самая жизнь, есть вздор, который приятно откинуть в сравнении с чем то С чем, Пьер не мог себе дать отчета, да и ее старался уяснить себе, для кого и для чего он находит особенную прелесть пожертвовать всем. Его не занимало то, для чего он хочет жертвовать, но самое жертвование составляло для него новое радостное чувство. На спуске с огромной крутой горы, ведущей из города мимо собора, Пьер вылез из экипажа и пошел пешком. За ним спускался конный полк с песельниками впереди. Навстречу поднимался поезд телег с раненными во вчерашнем деле. Телеги, на которых лежали и сидели по три и по четыре солдата раненых, прыгали на крутом подъеме.

Раненые, обвязанные тряпками, бледные, с поджатыми губами и нахмуренными бровями, держась за грядки, прыгали и толкались в телегах. Все почти с наивным детским любопытством смотрели на белую шляпу и зеленый фрак Пьера. Одна подвода с ранеными остановилась у края дороги подле Пьера. Один раненый старый солдат оглянулся на него. Али до Москвы? Пьер так задумался, что не расслышал вопроса. Он смотрел то на кавалерийский, повстречавшийся теперь с поездом раненых полк, то на ту телегу, у которой он стоял и на которой сидели двое раненых. Один был, вероятно, ранен в щеку. Вся голова его была обвязана тряпками, и одна щека раздулась с детскую голову. Рот и нос у него были на сторону.

Этот солдат глядел на собор и крестился. Другой, молодой мальчик, рекрут, белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком лице, с остановившейся доброй улыбкой смотрел на Пьера. Кавалеристы песельники проходили над самой телегой. Как бы вторя им, но в другом роде веселья, перебивались в вышине металлические звуки трезвона. Но под откосом, у телеги с ранеными, было сыро, пасмурно и грустно. Солдат с распухшей щекой сердито глядел на песельников кавалеристов. Мужичков и тех гонят, — сказал с грустной улыбкой солдат, стоявший за телегой и обращаясь к Пьеру. Один конец сделать хотят. А из этих всех двадцать тысяч обречены на смерть! Въехав в небольшую улицу деревни, Пьер увидал мужиков ополченцев с крестами на шапках и в белых рубашках, которые что то работали на огромном кургане.

Увидав этих мужиков, Пьер вспомнил раненых солдат в Можайске, и ему понятно стало то, что хотел выразить солдат, говоривший о том, что всем народом навалиться хотят. Он не пропустил ни одной детской болезни. Он болел корью, свинкой, коклюшем.

Мать не ответила. Она как бы не расслышала вопроса.

Нинка рассердилась и сказала довольно грубо: - Что ж, меня аист принес? И улетел. А ты осталась. Они шли по темному переулку, и у них не было зонта. Но им было все равно: дождь так дождь.

А нас трясло от холодной сырости. Когда я стану учительницей, меня будут называть Нина Аистовна. И может быть, у меня вырастут крылья... Вот если бы ты нашла меня в капусте, было бы куда скучнее. Мать отвернулась в сторону и вытерла со щеки бороздку дождя.

Нинка остановилась, крепко сжала мамину руку выше локтя и заглянула ей в лицо. Она смотрела на мать так, как будто произошла ошибка и рядом с ней оказалась чужая, незнакомая женщина. Девочка как бы увидела маму в холодном, безжалостном зеркале. Такой, как она есть. Какой видели ее мы - чужие ребята, жавшиеся к темной стене дома.

Мы были так близко от них, что чувствовали запах мыла и ношеной одежды. И, не видя нас, Нинка из седьмой квартиры как бы почувствовала наше присутствие и совершенно другим, спокойным голосом сказала: - Мама, давай с тобой сыграем в красавицу. Я тебя научу. Ты стой и слушай, что я буду говорить. Она сильней сжала мамину руку, приблизилась к ней, тихо, одними губами стала произносить знакомые слова из нашей игры, которые мы до приезда новых жильцов дарили ей: - Мама, у тебя лебяжья шея и большие глаза , синие, как море.

У тебя длинные золотистые волосы и коралловые губы... Потоки дождя тянулись из невидимых туч. Под ногами разливались холодные моря. И все железо города гремело и грохотало. Но сквозь гудящий ветер, сквозь пронизывающий холод поздней осенней мглы живой, теплой струйкой текли слова, заглушающие горе: - У тебя атласная кожа...

И они зашагали дальше, крепко прижавшись друг к другу. И уже ни о чем не говорили. И были спокойны. Им помогла придуманная нами игра. Эна, бена, рее...

А мы стояли у стены, держа друг друга за рукава. И провожали их взглядом, пока они не скрылись в темной мгле. Квинтер, контер, жес... Нинка из седьмой квартиры погибла в 1942 году на фронте под Мгой.

Станьте его частью, живите в нём» «Если вы выбрали серьезное произведение, будьте осторожнее. Нужно показать не только грусть и печаль или трагедию. Но и найти светлые моменты. А это сделать не просто. Дети пока не очень знакомы с таким чувством, как ирония.

Главные инструменты чтеца — это голос и глаза». Юрий Томашевский, актер театра и кино, гл. Как войти в образ? О правильности дыхания: «вдох должен быть короткий, текст произносим свободно - без зажима звукового аппарата» приводит конкретные упражнения по дыханию Правильная осанка тоже имеет важное значение: «Выход на сцену головой, остановитесь, посмотрите в зал, не в глаза зрителю, а поверх голов. Выбрали последнего человека и смотрите чуть выше его головы» «Выйдя на сцену, не спешите. Нужно собраться, настроиться. Нужно взять внимание на себя. Не торопитесь начинать, дайте время зрителю вас оценить. Как победить страх сцены?

Лучше не думать о победе, о высоких баллах. Нужно понять, ради кого ты здесь, кому конкретно ты посвящаешь свое прочтение: маме, другу и т.

Оценивали наших участников будет уважаемое жюри, в составе: Галиуллина Г. Ермекеево, Чернова А. Суккулово, Латыпова С.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий