Новости короткие рассказы бунина

В произведениях Бунина, написанных после первой русской революции 1905 года, главенствующей стала тема драматизма русской исторической судьбы. Говоря о королях коротких рассказов, нельзя пройти мимо рассказов Ивана Алексеевича Бунина.

10 лучших рассказов Ивана Бунина

Иван Бунин. произведений: 1243 томов: 16. книги в fb2 и epub. Биография и список книг и произведений (в том числе доступны и электронные книги для онлайн чтения) Иван Алексеевич Бунин на Подскажите пожалуйста короткие рассказы (трагедии), что-то типа Бунин "Легкое дыхание".

Глава 2. С чего все началось

  • Get notified when your favorite stories are updated
  • История создания и время написания
  • Новое и Интересное на портале
  • «Время моей любви, несчастной, обманутой…» Иван Бунин

Иван Бунин: Рассказы

Кто бы мог думать? Вечно больной, дышащий на ладан Цетлин будет писать надгробное слово Тэффи — всегда бодрой, живой, энергичной? Ужас, в который разум отказывается верить! Вскоре выяснилось, что Цетлин малость поторопился: Тэффи благополучно прожила еще девять лет, а Михаил Осипович помер через год. Пословицы Бахрах когда-то усердно собирал частушки, народные поговорки, прибаутки. Для писателя — это настоящий клад. И сколько ни записывай, еще множество останется. Он их собрал около одиннадцати тысяч. Когда из Москвы уезжал, все это осталось. Кое-что удалось восстановить по памяти. Бунин уходит в свою комнату, возвращается с тетрадью, в которой столбиком записаны всевозможные поговорки, которых ни у какого Даля не найти.

Некоторые Бунин любил повторять, но «воспроизвести их нельзя. А жаль! Они так выразительны и остроумны» Бахрах. Добавим: пословицами пересыпаны произведения Бунина. Вот наугад: «мертвых с погоста не носят», «все проходит, да не все забывается», «одному Бог дает полати, другому мосты да гати». Добрался писатель и до французских. Скажем, рассказ «В Париже»: «вода портит вино так же, как повозка дорогу», «нет ничего более трудного, как распознать хороший арбуз и порядочную женщину», «милосердный Господь всегда дает штаны тем, у кого нет зада». Под звуки джаза В одной газете на днях опубликовали заметку о Бунине, в которой говорится: «Лучшие вещи он задумал или написал в дороге» и что «стук в дверь» выводил его из равновесия. Это неверно. Самое значительное Буниным написано в эмиграции.

Речной трактир Главный герой зашёл в ресторан Прага и был приглашён за столик к знакомому доктору. Доктор после вина вдруг неожиданно предложил выпить коньяку, что было на него не похоже. После стопки коньяка он рассказал, что только что заходил в ресторан поэт Брюсов с молодой девушкой-жертвой и устроил скандал, так как заказанного места по телефону для него не оказалось. В связи с этим доктор вспомнил случай из своей жизни и решил его рассказать. Лет 20 назад он шёл по улице отправить письмо и вдруг увидел спешащую девушку впереди себя. Доктору стало интересно, куда она идёт и он пошёл за ней. Она пришла в церковь, упала на колени и стала горячо что-то молить у бога. Когда она выходила из церкви, он увидел, что девушка необыкновенной красоты.

В тот же вечер он снова увидел её в летнем трактире, в который он заехал совершенно случайно. Доктор сидел пил пиво и вдруг увидел, что она вошла с одним его знакомым, который был промотавшийся пьяница, развратник и шулер. Не помня себя от гнева, он оттолкнул его, а ей начал рассказывать, кто он такой. Он вывел её плачущую из трактира, довёз до центра на извозчике, там она неожиданно поцеловала его руку и ушла. Больше он её никогда не видел. Кума На одной из дорогих дач под Москвой за столиком на террасе сидят двое — хозяйка и друг мужа, он же кум. Он просит её поцеловать ручку, она лениво отмахивается. Он рассказывает историю, намекая на себя, одного персидского поэта, как у одного человека сердце ушло из рук, и он сказал уму: прощай!

Она соглашается с ним, что он точно уму сказал прощай и интересуется — а давно ли это с ним? Друг мужа отвечает, что с тех пор, как они крестили младенца и стали кумом и кумой. Вот тогда-то он и заболел и его надо лечить, а вылечить может только она. Хозяйка на это отвечает, что жалко, что муж сегодня заночует в городе, а то он бы посоветовал врача. Утром, после близости, она ему говорит, уезжайте в Кисловодск, а я через 2 недели к вам приеду. Не обманите? Начало Молодой человек рассказывает, что он влюбился или даже можно сказать потерял невинность в 12 лет. Ехал он в поезде домой в деревню, ехал один, в первом классе, и вот на одной из станций к нему в купе подсела молодая женщина с барином.

Она сразу же легла на диван, и он смог за ней наблюдать долгое время, как она устраивалась, как сняла обувь, отстегнула что-то от чулок, показав случайно ему часть своего обнажённого тела. Потом спала, и он впервые увидел спящёю женщину, ведь до этого он видел только сон матери или сестры. Он смотрел на её губы, глаза, коротко постриженные волосы и смог оторвать взгляд только когда поезд остановился на его станции. Дубки Рассказчик описывает события, которые произошли с ним давно, ему было тогда всего 23 года. Стал он к ним захаживать, общаясь со старостой о хозяйственных делах, а сам поглядывать на хозяйку. Когда подошёл срок отъезда на службу, он сообщил им об этом, но когда муж по делам куда-то вышел, Анфиса вдруг пригласила его к себе завтра вечером и сообщила, что мужа не будет. Приехав, увидел, что она принарядилась, накрыла стол, но только он подошёл к ней, как они услышали, что муж вернулся. Он был здоровый, бородатый детина.

Он конечно сразу в дверь, а утром узнали, что староста Анфису повесил на крюке, за что был бит плетьми и отправлен в Сибирь. Мадрид Он шёл уже довольно поздно по Тверскому бульвару и познакомился с девушкой, она сама к нему подошла и предложила составить компанию. Она согласилась и они пошли. Он начал её расспрашивать и она рассказала, что зовут её Поля, ей 17 лет, что ходит уже с весны, что работают они втроем, но других девушек уже забрали. Также она постоянно вспоминала про одного шулера, с которым 5 раз ходила в этот же отель. По приходу в номер, он помог ей раздеться, отмечая, какая она миленькая. После она заснула, а он лежал и думал, куда она сейчас пойдёт? Ему стало её жалко и он, разбудив её, предложил поесть и выпить Мадеры, а потом сказал ей, что теперь она будет спать только с ним, может он её даже пристроит куда-нибудь.

Она совсем соглашалась, так они и заснули. Второй кофейник Девушка Катька, которая живёт с художником, является и его натурщицей, и его любовницей и хозяйкой. Он рисует её около часа, а потом просит ставить второй кофейник. Пока он что-то подправляет на холсте, она вспоминает умершего художника Ярцева, который силой лишил её невинности и с которым она потом жила целый год. То посуду мыла, то полы, а потом тётя решила её продать в бордель. Но случайно к ним пришли Шаляпин и Коровин, последний пригласил её ему позировать. В трактир она больше не вернулась, ходила, позировала, то одному, то другому художнику. Сначала одетой, а потом и обнажённой начала, у каких только знаменитостей не бывала.

Ну, хватит, молчи, обрывает её художник, давай кофейник. Холодная осень Он всегда гостил у нас, был своим человеком, поэтому никто не удивился, что на Петров день отец на свои именины представил его моим женихом. А перед этим был убит в Сараево Фердинанд, и 19 июля Германия объявила нам войну. В сентябре он заскочил к нам проститься перед отправкой на фронт, но надолго не собирался задержаться, весной мы уже планировали сыграть свадьбу. Всем было грустно, и перед сном мы решили прогуляться. На улице мы обнялись, и он спросил — если меня убьют, ты меня забудешь? Меня обуял страх, и я сказала, что не говори о смерти, я этого не переживу. На что он ответил, если меня убьют, поживи, порадуйся, а потом приходи ко мне, я буду ждать.

Убили его всего через месяц. И вот с тех пор пролетело уже 30 лет. В 18 году умерли родители, я стала жить в подвале у одной торговки, распродавая последние вещи. Потом познакомилась с мужчиной, и мы отправились в Турцию, но он погиб в шторм, и я осталась с его племянником, его женой и их маленьким ребёнком. Родители девочки сбежали и пропали бесследно, я подалась с ребёнком в Европу, скиталась по многим странам. Сейчас девочка уже давно выросла и живёт в Париже, на меня ей совсем наплевать. А я пристроилась в Ницце, живу, что бог пошлёт. Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне — так он говорил мне, и я скоро, скоро приду к тебе.

Пароход Саратов Главного героя Павла Сергеевича разбудил денщик, он еле поднялся, так как вчера много пил и заснул поздно. Быстро собравшись, сел к извозчику и был готов на всё. Она решила вернуться к бывшему, и он готов всё ей простить. Он опешил, и грозно её спросил — это не шутка? Я не отдам тебя ему! Она крикнула служанке, чтобы та проводила Павла Сергеевича. Он схватил её за плечо, выхватил браунинг и выстрелил ей в голову. Среди небритых арестантов был и он.

Ворон Сын всегда сравнивал своего отца с вороном, особенно, когда тот одевался в чёрное на благотворительные балы губернаторши. Также он считал, что высокая должность испортила его. Сын жил и учился в Москве более 6 месяцев в году и приезжал навестить отца и единственную сестру не часто, чему был рад. Но в этом году, по приезде домой, он был приятно удивлён. Всё дело в том, что прежнюю старуху-няньку восьмилетней сестры сменила молодая девушка. Отец тоже изменился, стал пить чай за столом, много говорил, даже пытался шутить. Было видно, что девушка обрадовалась моему приезду, но виду не показывала. Отец наоборот, не очень был рад моему приезду, так как чувствовались, что у него были планы на эту бедную девушку.

За столом он вёл разговоры, что как бы ей пошли бриллианты или шубка, а отец её бедный, так она и помрёт, только мечтая об этом. В Петров день они обедали без отца, он уехал по делам. Сестра Лиля капризничала, они её успокаивали, потом вместе смотрели на проезжающие пожарные машины, а потом они поцеловались. После этого стали целоваться при любом удобном случае, отец приезжал только к вечеру. Он стал догадываться об этом и стал угрюмым и перестал пить по вечерам с ними чай. Однажды она вырвалась к нему от болеющей Лили, и после долгого поцелуя, предложила ему всё рассказать отцу. Тут они услышали его за их спинами. На следующий день отец отправил его в деревню под угрозой лишения наследства, даже не разрешив увидеться с ней в последний раз.

Но он ослушался, и уехал к своему другу, после поступил на службу в министерство и отказался от наследства. Однажды он увидел отца в театре с ней, она была уже его женой и была очень богато одета. Камарг Цыгано-испанская девушка зашла в поезд на одной маленькой станции во Франции. Она была бедно одета и сев, тут же начала грызть фисташки. Она была очень красива, так что пол вагона смотрели, как она ела. Затем она вышла, и один мужчина сказал - это Камарг болотистая местность во Франции. Сто рупий Он увидел её во дворе гостиницы на берегу океана и был потрясён её красотой. Потом видел её каждый день, обычно она полулежала в тени, обмахиваясь веером, и слуга малаец приносил ей чай.

У неё была неземная красота, может и правда она была с другой планеты, так он думал, постоянно наблюдая за ней. Однажды, он вернулся из города в гостиницу, его встретил малаец и тихо сказал - сто рупий, сэр. Месть Главный герой отдыхал в пансионе в Каннах, где увидел женщину с очень мрачным взглядом, которая с утра пила кофе, а потом исчезала до вечера.

И вот, в этот вечер, когда я отвез ее домой совсем не в обычное время, в одиннадцатом часу, она, простясь со мной на подъезде, вдруг задержала меня, когда я уже садился в сани: — Погодите. Заезжайте ко мне завтра вечером не раньше десяти. Завтра «капустник» Художественного театра. И все-таки хочу поехать. Я мысленно покачал головой, — все причуды, московские причуды!

Я захлопнул дверь прихожей, — звуки оборвались, послышался шорох платья. Я вошел — она прямо и несколько театрально стояла возле пианино в черном бархатном платье, делавшем ее тоньше, блистая его нарядностью, праздничным убором смольных волос, смуглой янтарностью обнаженных рук, плеч, нежного, полного начала грудей, сверканием алмазных сережек вдоль чуть припудренных щек, угольным бархатом глаз и бархатистым пурпуром губ; на висках полуколечками загибались к глазам черные лоснящиеся косички, придавая ей вид восточной красавицы с лубочной картинки. На «капустнике» она много курила и все прихлебывала шампанское, пристально смотрела на актеров, с бойкими выкриками и припевами изображавших нечто будто бы парижское, на большого Станиславского с белыми волосами и черными бровями и плотного Москвина в пенсне на корытообразном лице, — оба с нарочитой серьезностью и старательностью, падая назад, выделывали под хохот публики отчаянный канкан. К нам подошел с бокалом в руке, бледный от хмеля, с крупным потом на лбу, на который свисал клок его белорусских волос, Качалов[ 42 ], поднял бокал и, с деланной мрачной жадностью глядя на нее, сказал своим низким актерским голосом: — Царь-девица, Шамаханская царица, твое здоровье! И она медленно улыбнулась и чокнулась с ним. Он взял ее руку, пьяно припал к ней и чуть не свалился с ног. Справился и, сжав зубы, взглянул на меня: — А это что за красавец? Потом захрипела, засвистала и загремела, вприпрыжку затопала полькой шарманка — и к нам, скользя, подлетел маленький, вечно куда-то спешащий и смеющийся Сулержицкий, изогнулся, изображая гостинодворскую галантность[ 43 ], поспешно пробормотал: — Дозвольте пригласить на полечку Транблан...

И она, улыбаясь, поднялась и, ловко, коротко притопывая, сверкая сережками, своей чернотой и обнаженными плечами и руками, пошла с ним среди столиков, провожаемая восхищенными взглядами и рукоплесканиями, меж тем как он, задрав голову, кричал козлом: Пойдем, пойдем поскорее С тобой польку танцевать! В третьем часу ночи она встала, прикрыв глаза. Когда мы оделись, посмотрела на мою бобровую шапку, погладила бобровый воротник и пошла к выходу, говоря не то шутя, не то серьезно: — Конечно, красив. Качалов правду сказал... Полный месяц нырял в облаках над Кремлем, — «какой-то светящийся череп», — сказала она. На Спасской башне часы били три, — еще сказала: — Какой древний звук, — что-то жестяное и чугунное. И вот так же, тем же звуком било три часа ночи и в пятнадцатом веке. И во Флоренции совсем такой же бой, он там напоминал мне Москву...

Когда Федор осадил у подъезда, безжизненно приказала: — Отпустите его... Пораженный, — никогда не позволяла она подниматься к ней ночью, — я растерянно сказал: — Федор, я вернусь пешком... И мы молча потянулись вверх в лифте, вошли в ночное тепло и тишину квартиры с постукивающими молоточками в калориферах. Я снял с нее скользкую от снега шубку, она сбросила с волос на руки мне мокрую пуховую шаль и быстро прошла, шурша нижней шелковой юбкой, в спальню. Я разделся, вошел в первую комнату и с замирающим точно над пропастью сердцем сел на турецкий диван. Слышны были ее шаги за открытыми дверями освещенной спальни, то, как она, цепляясь за шпильки, через голову стянула с себя платье... Я встал и подошел к дверям: она, только в одних лебяжьих туфельках, стояла, спиной ко мне, перед трюмо, расчесывала черепаховым гребнем черные нити длинных висевших вдоль лица волос. На рассвете я почувствовал ее движение.

Открыл глаза — она в упор смотрела на меня. Я приподнялся из тепла постели и ее тела, она склонилась ко мне, тихо и ровно говоря: — Нынче вечером я уезжаю в Тверь. Надолго ли, один Бог знает... И прижалась своей щекой к моей, — я чувствовал, как моргает ее мокрая ресница. Все напишу о будущем. Прости, оставь меня теперь, я очень устала... И легла на подушку. Я осторожно оделся, робко поцеловал ее в волосы и на цыпочках вышел на лестницу, уже светлеющую бледным светом.

Шел пешком по молодому липкому снегу, — метели уже не было, все было спокойно и уже далеко видно вдоль улиц, пахло и снегом и из пекарен. Дошел до Иверской[ 44 ], внутренность которой горячо пылала и сияла целыми кострами свечей, стал в толпе старух и нищих на растоптанный снег на колени, снял шапку... Кто-то потрогал меня за плечо — я посмотрел: какая-то несчастная старушонка глядела на меня, морщась от жалостных слез: — Ох, не убивайся, не убивайся так! Грех, грех! Письмо, полученное мною недели через две после того, было кратко — ласковая, но твердая просьба не ждать ее больше, не пытаться искать, видеть: «В Москву не вернусь, пойду пока на послушание, потом, может быть, решусь на постриг... Пусть Бог даст сил не отвечать мне — бесполезно длить и увеличивать нашу муку... И долго пропадал по самым грязным кабакам, спивался, всячески опускаясь все больше и больше. Потом стал понемногу оправляться — равнодушно, безнадежно...

Прошло почти два года с того чистого понедельника... В четырнадцатом году, под Новый год, был такой же тихий, солнечный вечер, как тот, незабвенный. Я вышел из дому, взял извозчика и поехал в Кремль. Там зашел в пустой Архангельский собор, долго стоял, не молясь, в его сумраке, глядя на слабое мерцанье старого золота иконостаса и надмогильных плит московских царей, — стоял, точно ожидая чего-то, в той особой тишине пустой церкви, когда боишься вздохнуть в ней. Выйдя из собора, велел извозчику ехать на Ордынку, шагом ездил, как тогда, по темным переулкам в садах с освещенными под ними окнами, проехал по Грибоедовскому переулку — и все плакал, плакал... На Ордынке я остановил извозчика у ворот Марфо-Мариинской обители: там во дворе чернели кареты, видны были раскрытые двери небольшой освещенной церкви, из дверей горестно и умиленно неслось пение девичьего хора. Мне почему-то захотелось непременно войти туда. Дворник у ворот загородил мне дорогу, прося мягко, умоляюще: — Нельзя, господин, нельзя!

В церковь нельзя? Я сунул ему рубль[ 46 ] — он сокрушенно вздохнул и пропустил. Но только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом, длинном, тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или сестер, — уж не знаю, кто были они и куда шли. Я почему-то очень внимательно смотрел на них. И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня... Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие? Я повернулся и тихо вышел из ворот. Была она у меня за эти дни всего три раза и каждый раз входила поспешно, со словами: — Я только на одну минуту...

Она была бледна прекрасной бледностью любящей взволнованной женщины, голос у нее срывался, и то, как она, бросив куда попало зонтик, спешила поднять вуальку и обнять меня, потрясало меня жалостью и восторгом. Я думаю, что он на все способен при его жестоком, самолюбивом характере. Раз он мне прямо сказал: "Я ни перед чем не остановлюсь, защищая свою честь, честь мужа и офицера! Он уже согласен отпустить меня, так внушила я ему, что умру, если не увижу юга, моря, но, ради бога, будьте терпеливы! План наш был дерзок: уехать в одном и том же поезде на кавказское побережье и прожить там в каком-нибудь совсем диком месте три-четыре недели. Я знал это побережье, жил когда-то некоторое время возле Сочи, — молодой, одинокий, — на всю жизнь запомнил те осенние вечера среди черных кипарисов, у холодных серых волн... И она бледнела, когда я говорил: "А теперь я там буду с тобой, в горных джунглях, у тропического моря... В Москве шли холодные дожди, похоже было на то, что лето уже прошло и не вернется, было грязно, сумрачно, улицы мокро и черно блестели раскрытыми зонтами прохожих и поднятыми, дрожащими на бегу верхами извозчичьих пролеток.

И был темный, отвратительный вечер, когда я ехал на вокзал, все внутри у меня замирало от тревоги и холода. По вокзалу и по платформе я пробежал бегом, надвинув на глаза шляпу и уткнув лицо в воротник пальто. В маленьком купе первого класса, которое я заказал заранее, шумно лил дождь по крыше. Я немедля опустил оконную занавеску и, как только носильщик, обтирая мокрую руку о свой белый фартук, взял на чай и вышел, на замок запер дверь. Потом чуть приоткрыл занавеску и замер, не сводя глаз с разнообразной толпы, взад и вперед сновавшей с вещами вдоль вагона в темном свете вокзальных фонарей. Мы условились, что я приеду на вокзал как можно раньше, а она как можно позже, чтобы мне как-нибудь не столкнуться с ней и с ним на платформе. Теперь им уже пора было быть. Я смотрел все напряженнее — их все не было.

Ударил второй звонок — я похолодел от страха: опоздала или он в последнюю минуту вдруг не пустил ее! Но тотчас вслед за тем был поражен его высокой фигурой, офицерским картузом, узкой шинелью и рукой в замшевой перчатке, которой он, широко шагая, держал ее под руку.

В 1906 Бунин вступает в гражданский брак в 1922 официально оформлен с Верой Николаевной Муромцевой, племянницей С. Муромцева, первого председателя Первой Государственной Думы. В лирике Бунин продолжал классические традиции сборник «Листопад», 1901. Впервые была напечатана в газете «Орловский Вестник» в 1896 г. В конце того же года типография газеты издала «Песнь о Гайавате» отдельной книгой.

Бунину трижды присуждалась Пушкинская премия; в 1909 году он был избран академиком по разряду изящной словесности, став самым молодым академиком Российской академии. Летом 1918 года Бунин перебирается из большевистской Москвы в занятую германскими войсками Одессу. С приближением в апреле 1919 года к городу Красной армии не эмигрирует, а остаётся в Одессе. В феврале 1920 при подходе большевиков покидает Россию. Эмигрирует во Францию.

Бунин Иван

Бунин считал «Темные аллеи» своим лучшим произведением, а современников книга поразила не только жанровым разнообразием – от коротких сценок, новелл до мини-романа и стихотворений в прозе, но и описанием откровенных сцен. Что касается И. Бунина, то у меня много озвучено его рассказов, и было бы очень приятно, если Вы и с другими его произведениями в моём исполнении познакомились и высказали своё мнение. Бунин Иван Алексеевич. Биография. Жизнь и творчество. Повести и романы. Рассказы. Хронология. Галерея. Семья. Фильмы. Памятники. Афоризмы. Бунин сборник рассказов. Тема любви в цикле рассказов и а Бунина темные аллеи. На написание рассказа Бунина вдохновили знаменитые слова Андрея Болконского: «Любовь не понимает смерти.

Краткое содержание рассказов Бунина

В 1933 году удостоен Нобелевской премии по литературе. Иван Бунин стал последним дореволюционным российским классиком, и первым среди русских литераторов, кто удостоился премии им. Альфреда Нобеля. Его отличала независимость суждений, Георгий Адамович говорил, что он видит людей насквозь и мог с первого взгляда разглядеть то, о чем человек предпочитал молчать. Творчество Бунина нашло отклик не только в сердцах его соотечественников, его произведения переведены на многие языки и пользуются популярностью за рубежом. Мировая слава пришла к нему еще при жизни, что бывает не так часто.

Детство и юность Родословная Ивана Бунина уходит корнями в древнейший дворянский род. Герб семьи Буниных удостоился почетного места в гербовнике самых знаменитых дворян в России. Одним из предков знаменитого литератора был Василий Жуковский , автор поэм и баллад. Поэтому не удивительно, что Бунин обладал врожденным аристократизмом, в нем явственно просвечивалась «порода». Иван Бунин в детстве Иван Бунин родился 22 октября 1870 года в Воронеже.

Его отцом был мелкий чиновник и почти разорившийся дворянин Алексей Бунин. Маму Ивана звали Людмила Чубарова, она приходилась мужу двоюродной племянницей, отличалась кротким и впечатлительным нравом. У них родилось девять детей, однако выжить посчастливилось только четверым. На момент рождения Ивана семья уже четыре года жила в Воронеже, куда они приехали с целью получения образования старших детей — сыновьями Юлием и Евгением. У них не было возможности приобрести собственное жилье, поэтому Бунины сняли квартиру на улице Большая Дворянская.

Спустя 4 года после рождения Ванечки, родители приняли решение вернуться в родовое гнездо. Это было имение Бутырки под Орлом, где и прошли детские годы будущего классика литературы. Мальчику наняли гувернера — молодого человека по имени Николай Ромашков, который на то время учился в Московском университете. Именно он научил ребенка читать и всячески поддерживал у него интерес к книгам. Ваня дома обучался языкам, особенно его интересовала латынь.

Первыми прочитанными книжками мальчика стали не детские сказки, а «Одиссей» Гомера и книга стихов на английском языке. В 1881 году отец и сын приехали в Елец, чтобы поступить на учебу в гимназию. С экзаменами Иван справился на отлично и его приняли в мужскую гимназию. Учился он легко, новые знания быстро укладывались у него в голове, но это касалось только гуманитарных предметов. Бунин абсолютно не дружил с точными науками, и даже признался брату, что больше всего боится экзамена по математике.

Через пять лет Бунин был отчислен из гимназии, причем даже не доучился до конца учебного года. Это послужило причиной для отчисления. Далее Бунин учился под руководством старшего брата Юлия. Литература Свою творческую биографию Бунин начал именно в родовом поместье Озерки. Еще во время учебы в Ельце он начал писать роман под названием «Увлечение», а продолжил работу над ним уже дома.

Но этот роман так и не стал достоянием общественности. А вот стих, посвящавшийся памяти поэта Семена Надсона, был опубликован на страницах журнала «Родина». Упорство Ивана и активная помощь в обучении брата Юлия дали свои плоды — Бунин сумел пройти школьную программу, отлично подготовился к сдаче выпускных экзаменов и после успешной их сдачи вместе со всеми получил аттестат. В 1889 году Бунин устроился на работу в редакцию журнала «Орловский вестник». На его страницах находилось место и для произведений самого Бунина.

В это время он активно пишет стихи, рассказы, критические заметки. В конце лета 1892 года по приглашению брата Юлия Иван переезжает в Полтаву и получает работу библиотекаря в управе губернии. В начале 1894-го Иван оказался в Москве, где состоялась его встреча с писателем Львом Толстым. У них было много общего, они оба разочаровались в городской цивилизации, жалели об уходящей эпохе, сожалели о том, что дворянство вырождается как класс. Эти настроения Бунина четко прослеживаются в его прозе — «Эпитафии», «Антоновских яблоках», «Новой дороге».

В 1897-м вышла книга Бунина «На край света».

Какое великолепие и спокойствие! Над глубокими, свежими снегами, завалившими чащи елей, — синее, огромное и удивительно нежное небо. Такие яркие, радостные краски бывают у нас только по утрам в афанасьевские морозы. И особенно хороши они сегодня, над свежим снегом и зеленым бором. Солнце еще за лесом, просека в голубой тени. В колеях санного следа, смелым и четким полукругом прорезанного от дороги к дому, тень совершенно синяя. А на вершинах сосен, на их пышных зеленых венцах, уже играет золотистый солнечный свет. И сосны, как хоругви, замерли под глубоким небом.

Приехали братья из города. Они привезли с собой много бодрости морозного утра. Пока в прихожей обметали вениками валенки, обивали от снега тяжелые воротники шуб и вносили покупки в рогожных кульках, пересыпанных сухой снежной пылью, как мукою, в комнатах находилось и металлически запахло морозным воздухом. Лицо у него багровое, — по голосу чувствуется, что оно задеревенело от морозу, — усы, борода и углы воротника на тулупе смерзлись в ледяные сосульки… — Митрофанов брат пришел, — докладывает Федосья, просовывая голову в дверь, — тесу на гроб просит. Я выхожу к Антону, и он спокойно рассказывает о смерти Митрофанаи деловито переводит разговор на тес. Равнодушие это или сила?.. Скрипя сапогами по замерзшему снегу на крыльце, мы выходим из дому и, переговариваясь, идем к сараю. Воздух крепко сжат утренним морозом, голоса наши раздаются как-то странно, пар от дыхания вьется при каждом слове, точно мы курим. Тонкий остистый иней садится на ресницы.

Ладно бы похоронили! Потом мы отворяем скрипучие ворота насквозь промерзшего сарая. Антон долго гремит досками и наконец взваливает на плечо длинную сосновую тесину. Сильным движением подкинув и поправив ее на плече, он говорит: «Ну, покорнейше благодарим вас! Следы лаптей похожи на медвежьи, а сам Антон идет приседая, приноравливаясь к колебаниям доски, и тяжелая зыбкая доска, перегнувшись через его плечо, мерно покачивается в лад с его движениями. Когда же он, утонув почти по пояс в сугроб, скрывается за воротами, я слышу замирающий скрип его шагов. Вот так тишина! Две галки звонко и радостно сказали что-то друг другу. Одна из них с разлету опустилась на самую верхнюю веточку густо-зеленой, стройной ели, закачалась, едва не потеряв равновесия, — и густо посыпалась и стала медленно опускаться радужная снежная пыль.

Галка засмеялась от удовольствия, но тотчас же смолкла… Солнце поднимается, и все тише становится в просеке… После обеда все ходят смотреть Митрофана. Деревня тонет в снегу. Снежные, белые избушки расположились вокруг ровной белой поляны, и на этой ярко сверкающей под солнцем поляне очень уютно и пригревает. Домовито пахнет дымком, печеным хлебом. Мальчишки возят друг друга на ледяшках, собаки сидят на крышах изб… Совсем дикарская деревушка! Вон молодая плечистая баба в замашной рубахе любопытно выглянула из сенец… Вон худой, похожий на старичка карлика, дурачок Пашка в дедовской шапке идет за водовозкой. В обмерзлой кадушке тяжко плескается дымящаяся, темная и вонючая вода, а полозья визжат, как поросенок… Но вот и изба Митрофана. Какая она маленькая, низенькая и как все буднично вокруг нее! Лыжи стоят у дверей в сенцы.

В сенцах дремлет и жует жвачку корова. Стена избы, выходящая в сенцы, сильно подалась от них, и поэтому дверь надо отворять с большими усилиями. Она отлипает наконец, и в лицо пахнуло теплым избяным запахом. В полумраке стоят несколько баб у печки и, пристально глядя на покойника, шепотом переговариваются. А покойник под коленкором лежит в этой напряженной тишине и слушает, как плаксиво и жалостно читает Псалтырь Тимошка. О, какой важный и серьезный стал Митрофан! Голова маленькая, гордая и спокойно-печальная, закрытые глаза глубоко ввалились, большой нос обрезался; большая грудь, приподнятая последним вздохом, точно закаменела, а ниже ее, в глубокой впадине живота, лежат большие восковые руки. Чистая рубаха красиво оттеняет худобу и желтизну. Баба тихо взяла одну руку, — видно, как тяжела эта ледяная рука, — подняла и опять положила.

Митрофан остался совершенно равнодушен и продолжал спокойно слушать, что читает Тимошка. Может, он знает даже и то, как ясен и торжественен сегодняшний день, — его последний день в родной деревне? День этот кажется очень долог в мертвой тишине. Солнце медленно проходит свой небесный путь, и вот красноватый, парчовый луч уже скользнул в полутемную избу и косо озарил лоб покойника. Когда же я выхожу из избы на улицу, солнце прячется между стволами сосен за частый ельник, теряя свой блеск. Опять я бреду вдоль просеки. Снега на поляне и крыши изб, которые точно облиты сахаром, алеют. В просеке, в тени, чувствуется, как резко морозит к ночи. Еще чище и нежней стали краски зеленоватого неба к северу, еще тоньше рисуется мачтовый сосновый лес на его фоне.

А с востока уже встала большая бледная луна. Гаснет закат, она подымается все выше… Собака, с которой я хожу вдоль просеки, забегает иногда в ельник и, выскакивая, вся в снегу, из его таинственно-светлых и темных дебрей, замирает вместе с своей резкой черной тенью на ярко озаренной дороге. Месяц уже высоко… В деревушке — ни звука, робко краснеет огонек из тихой избы Митрофана… И большая, остро содрогающаяся изумрудом звезда на северо-востоке кажется звездою у Божьего трона, с высоты которого Господь незримо присутствует над снежной лесной страной… III А на следующий день понесли гроб Митрофана по лесной дороге к селу. Воздух по-прежнему был резок и морозен, и миллионы мельчайших игл и крестиков тускло поблескивали на солнце, кружась в воздухе. Бор и воздух слегка затуманивались, — только на горизонте к югу ясно и зелено было ледяное небо. Снег пел и визжал под санями, когда я бежал на лыжах в село. Там я долго мерз на паперти, пока наконец увидал среди белой сельской улицы белые зипуны и белый большой гроб из нового тесу. Отворили дверь в церковь, откуда вместе с запахом воска тоже пахнуло холодом: бедная лесная церковка промерзла вся насквозь, — весь иконостас и все иконы побелели от густого матового инея. И когда она наполнилась сдержанным говором, стуком шагов и паром от дыхания, когда с трудом опустили тяжелый разлатый гроб на пол, торопливым, простуженным голосом заговорил и запел священник.

Жидкие синеватые струйки дыма вились над гробом, из которого страшно выглядывал острый коричневый нос и лоб в венчике. Кадило в руках священника было почти пусто, дешевый ладан, брошенный в еловые уголья, издавал запах лучины, а сам священник, повязанный по ушам платком, был в больших валенках и в старом мужицком полушубке, поверх которого торчала старая риза. Он, наперебой с дьячком, в полчаса справил службу и только «со святыми упокой» пропел не спеша и стараясь придать своему голосу трогательные оттенки, — печаль о бренности всего земного и радость за брата, отошедшего, после земного подвига, в лоно бесконечной жизни, «иде же праведные упокоеваются». Напутствуемый протяжным пением, гроб с мерзлым покойником вынесли из церкви, пронесли его по улице и за селом, на пригорке, опустили в неглубокую яму, которую и закидали мерзлой глинистой землей и снегом. В снег воткнули елочку и, покряхтывая от мороза, торопливо разошлись и разъехались. Глубокая тишина царила теперь на лесной полянке, по которой торчало из сугробов несколько низких деревянных крестов. Беззвучно кружились в воздухе бесчисленные морозные остинки, где-то высоко над головой тянул сдержанный, глухой и глубокий гул: так шумит под вечер в отдалении море, когда оно скрыто за горами. Мачтовые сосны, высоко поднявшие на своих глинисто-красноватых голых стволах зеленые кроны, тесной дружиной окружали с трех сторон пригорок. Под ним широко синела еловыми лесами низменность.

Длинный земляной бугор могилы, пересыпанный снегом, лежал на скате у моих ног. Он казался то совсем обыкновенной кучей земли, то значительным — думающим и чувствующим. И, глядя на него, я долго силился поймать то неуловимое, что знает только один Бог, — тайну ненужности и в то же время значительности всего земного. Потом я крепко двинул лыжи под гору. Облако холодной снежной пыли взвилось мне навстречу, и по всему девственно-белому, пушистому косогору правильно и красиво прорезались два параллельных следа. Не удержавшись, я упал под горой в густой и необыкновенно зеленый ельник, набил в рукава снегу. Задевая за ельник, я быстро пошел зигзагами между его кустами. Траурные сороки с резким стрекотанием, игриво качаясь в воздухе, перелетали над ними. Минуты текли за минутами — я все так же равномерно и ловко совал ногами по снегу.

И уже ни о чем не хотелось думать. Тонко пахло свежим снегом и хвоей, славно было чувствовать себя близким этому снегу, лесу, зайцам, которые любят объедать молодые побеги елочек… Небо мягко затуманивалось чем-то белым и обещало долгую тихую погоду… Отдаленный, чуть слышный гул сосен сдержанно и немолчно говорил и говорил о какой-то вечной, величавой жизни… 1901 I Тишина — и запустение. Не оскудение, а запустение… Не спеша бегут лошади среди зеленых холмистых полей; ласково веет навстречу ветер, и убаюкивающе звенят трели жаворонков, сливаясь с однообразным топотом копыт. Вот с одного из косогоров еще раз показалась далеко на горизонте низким синеющим силуэтом станция. Но, обернувшись через минуту, я уже не вижу ее. Теперь вокруг тарантаса — только пары, хлеба и лощинки с дубовым кустарником… — Ну, что новенького, Корней? Плохо живем… Не много нового узнаю я и в имении сестры, где я всегда делаю остановку на пути к Родникам. Кажется, что еще год тому назад усадьба не была так ветха. Полы и потолки в зале еще немного покосились и потемнели, ветви запущенного палисадника лезут в окна, тесовые крыши служб серебрятся и дают кое-где трещины… А по двору, держа в поводу худого стригуна, запряженного в водовозку, еле бредет полуслепой и глухой Антипушка, и рассохшиеся колеса водовозки порою так неистово взвизгивают, что больно слушать.

Ведь земля-то сущее золотое дно. Но банк, банк! Вроде высыхающего пруда. Издали — хоть картину пиши. А подойди — затхлостью понесет, ибо воды-то в нем на вершок, а тины — на две сажени, и караси все подохли… Дно-то, действительно, золотое, только до него сам черт не докопается! II Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе. В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами. Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова.

Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы. Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, — он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он «тронулся», как говорили, «в отделку» и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения. Осенью однажды его нашли в молельной мертвым… — Не знаешь, не продали еще? Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар — сирота.

А земля тут — прямо золотое дно! А лес-то! Правда, славный лес. Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей… — А вон и Батурино, — насмешливо говорит Корней. И я уже понимаю его. Добилась до последнего.

Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада. Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения! От варка остались только стены, от людской избы — раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива. А на «черном» крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха. Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню. Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, — когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома — вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу.

Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо — дверь в его каморку, прямо — комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами… — Мы ведь в пристройке-с теперь живем, — виновато поясняет Батурина. Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно. Расслышав, Батурина поспешно улыбается. И отворяет дверь в коридор… Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее — и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд!

IV Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей. Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей. И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он. Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте! Но Корней отводит глаза в сторону.

Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца. Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит! Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров.

Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома. Корней останавливается. Ну его к черту!.. Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»?

А потом-то что ж? Все что-нибудь да будет… — Что же? Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как? При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону. И молча лезет на козлы. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете. Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания.

Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью. Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью. Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе — загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками. Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку.

Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры. Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет. Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку! И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух. В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню. Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем. Сладко пахнет васильками. И, щурясь от солнца, Иля в забытьи следит за облаком, похожим на пуделя, которое, медленно тая, плывет по светозарной сини неба, прислушивается, как сипят в траве кузнечики, а над головою на тысячу ладов сонно звенит жалобными дискантами воздушная музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную, божественную радость жизни… Наговорившись, отец гонит лошадь шибко, и дрожки прыгают и несутся под изволок, к какому-то широкому логу среди степных косогоров.

За этим логом следует подъем на покатую гору, залитую зелеными овсами, а с горы открывается вид на новый, еще более широкий и разлатый лог. Тут были заливные болотистые лужки, и мелкая степная речка, извивавшаяся по ним, делала много широких затонов, густо заросших зелеными щетками куги. Оттого, что горизонт был со всех сторон замкнут этими похожими на ржаные хлебы косогорами, глухо было тут на редкость, но какая милая, своеобразная жизнь, жизнь куличков, бекасов и диких чирков, чувствовалась в тишине и глуши этих мелких затонов! И вдруг дребезжание сразу обрывается. Под горою ветерок спадает. Солнце печет, колеса шуршат в густой, насыщенной водой траве. Пресно пахнет теплым илом, разогретой кугою; белая как снег рыбалка неожиданно вырывается из кочкарников и сверкает в воздухе острыми крыльями… А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки… Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним. Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве… От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть. И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам.

Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка. Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах. Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания… Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел… Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно. В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако… Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло… Ухнуло и выжидательно замолчало… — Бычки! Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет Божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно жаркое солнце бьет прямо в лицо… Вдруг раздается кашель. Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности. Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой.

Да ведь это жучки!

Запись сделана в Красном море — именно поэтому Орион был виден на небе до того, как стемнело. О путешествиях «Что касается вообще странствований, то у меня сложилась относительно этого даже некоторая философия. Я не знаю ничего лучше, чем путешествие». Из интервью газете «Голос Москвы». Путешествуя по Европе Швейцарии, Германии, Австрии, Франции, Капри , он не имел точного плана и переезжал из города в город в зависимости от настроения и обстоятельств.

Константинополь, Палестина, Сирия, Египет были любимыми местами Бунина, а самой дальней точкой его плавания стал Цейлон. Заруби это себе на носу, Митрич». По всей видимости, он читал Бодлера в переводe Эллиса Льва Львовича Кобылинского и слегка переиначил. Там эта цитата звучит следующим образом: «Чем больше хочешь, тем лучше хочешь. Чем больше работаешь, тем лучше работаешь и тем более хочешь работать. Чем больше производишь, тем становишься плодовитее» Бодлер Ш.

В деревне он преображался… Разложив вещи по своим местам… он несколько дней, самое большое неделю предавался чтению — журналов, книг, Библии, Корана. А затем, незаметно для себя, начинал писать».

Но она обладала только ей присущими качествами. Так, Бунин тяготеет к чувственно-конкретному образу; картина природы в бунинской поэзии складывается из запахов, остро воспринимаемых красок, звуков. Особую роль играет в бунинской поэзии и прозе эпитет, используемый писателем как бы подчеркнуто субъективно, произвольно, но одновременно наделенный убедительностью чувственного опыта». Не приемля символизм, Бунин вошел в объединения неореалистов — товарищество «Знание» и московский литературный кружок «Среда», где читал чуть ли не все свои произведения, написанные до 1917 года. В то время Горький считал Бунина «первым писателем на Руси». На революцию 1905—1907 годов Бунин откликнулся несколькими декларативными стихотворениями.

Писал о себе как о «свидетеле великого и подлого, бессильном свидетеле зверств, расстрелов, пыток, казней». Адамович, много лет хорошо знавший Буниных во Франции, писал, что Иван Алексеевич нашел в Вере Николаевне «друга не только любящего, но и всем существом своим преданного, готового собой пожертвовать, во всем уступить, оставшись при этом живым человеком, не превратившись в безгласную тень». С конца 1906 года Бунин и Вера Николаевна встречались почти ежедневно. Так как брак с первой женой не был расторгнут, повенчаться они смогли лишь в 1922 году в Париже. В 1910—1911 годах он посетил Египет и Цейлон. В 1909 году Бунину во второй раз присудили Пушкинскую премию и он был избран почетным академиком, а в 1912 году — почетным членом Общества любителей русской словесности до 1920 года — товарищ председателя. В 1910 году писатель написал повесть «Деревня». По словам самого Бунина, это было начало «целого ряда произведений, резко рисующих русскую душу, ее своеобразные сплетения, ее светлые и темные, но почти всегда трагические основы».

Повесть «Суходол» 1911 — исповедь крестьянки, убежденной в том, что «у господ было в характере то же, что и у холопов: или властвовать, или бояться». Герои рассказов «Сила», «Хорошая жизнь» 1911 , «Князь во князьях» 1912 — вчерашние холопы, теряющие образ человеческий в стяжательстве; рассказ «Господин из Сан-Франциско» 1915 — о жалкой смерти миллионера. Параллельно Бунин рисовал людей, которым некуда приложить свою природную одаренность и силу «Сверчок», «Захар Воробьев», «Иоанн Рыдалец» и др. Заявляя, что его «более всего занимает душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина», писатель искал стержень нации в фольклорной стихии, в экскурсах в историю «Шестикрылый», «Святой Прокопий», «Сон епископа Игнатия Ростовского», «Князь Всеслав». Усилила эти поиски и Первая мировая война, отношение к которой Бунина было резко отрицательным. Октябрьская революция и гражданская война подытожили это социально-художественное исследование. Но и в том и другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, "шаткость", как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: "Из нас, как из древа — и дубина, и икона", — в зависимости от обстоятельств, от того, кто древо обработает».

Из революционного Петрограда, избегая «жуткой близости врага», Бунин уехал в Москву, а оттуда 21 мая 1918 года в Одессу, где был написан дневник «Окаянные дни» — одно из самых яростных обличений революции и власти большевиков. В стихотворениях Бунин называл Россию «блудницей», писал, обращаясь к народу: «Народ мой! На погибель вели тебя твои поводыри». В 1921 году в Париже вышел сборник рассказов Бунина «Господин из Сан-Франциско» Это издание вызвало многочисленные отклики во французской прессе. Вот только один из них: «Бунин… настоящий русский талант, кровоточащий, неровный и вместе с тем мужественный и большой. Его книга содержит несколько рассказов, которые по силе достойны Достоевского» «Nervie», декабрь 1921 года. Бунин поселился на вилле Бельведер, а внизу амфитеатром расположился старинный прованский городок Грасс. Природа Прованса напоминала Бунину Крым, который он очень любил.

Иван Бунин — биография

  • Рассказы (1892-1909) | Литературно-мемориальный музей И.А. Бунина
  • «Темные аллеи»
  • Список рассказов Ивана Алексеевича Бунина
  • Лучшие рассказы Бунина для детей разного возраста

Бунин Иван Алексеевич читать онлайн

Те три волшебных августовских дня и ночи в имении друга на Ворголе сблизили их. Варя — девушка трезвого и прагматичного ума — сомневалась в искренности его чувств. А он страдал, потерял голову: «Я рыдал в номере, как собака, и настрочил ей предикое письмо: я, ей-Богу, не помню его. Помню только, что умолял хоть минутами любить, а месяцами ненавидеть…» А жилось Ивану Алексеевичу в это время особенно тяжело. Брату Юлию он писал весною 1891 года: «Если бы ты знал, как мне тяжко! Я больше всего думаю о деньгах. У меня ни копейки, заработать, написать что-нибудь — не могу.

Штаны у меня старые, штиблеты истрепаны. И этакая дура хочет жениться, скажешь ты. Да, хочу! Сознаю многие скверности, препятствующие этому, и потому вдвойне — беда! В письме Варе он писал: «Драгоценная моя, деточка моя, голубеночек! Вся душа переполнена безграничной нежностью к тебе, весь живу тобою.

Нет, я хочу сейчас стать перед тобою на колени, чтобы ты сама видела все, — чтобы даже в глазах светилась вся моя нежность и преданность тебе…» Варя была не только обаятельной девушкой, она мечтала учиться музыке, окончить консерваторию, стать актрисой. Ее отец, состоятельный врач В. Пащенко, раньше державший в Харькове собственную оперу, видел в полунищем журналисте Бунине не ровню своей дочери. Поэтому свои отношения молодым людям приходилось долго скрывать. Варя работала в управлении Орловско-Витебской железной дороги. Бунин, оставив работу в «Орловском вестнике», переезжает в Полтаву, к брату Юлию, которого просит найти место и для Варвары Владимировны.

В Полтаве Иван Алексеевич некоторое время работает библиотекарем, статистом в земском управлении, пишет для местной прессы статьи на сельскохозяйственную и другие темы. В письме Варе от 17 марта 1892 года Бунин пишет: «Каждое солнечное утро, когда я через городской сад иду в библиотеку, чувствую теплый легкий ветерок, который сушит дорожки, вызывает во мне воспоминания о прошлогодней весне, о елецком городском саде и о милой высокой девушке, которая в своем драповом пальто, в картузике быстро идет по аллее и близоруко вглядывается, ищет меня!.. Родители ее так и не дали согласия на семейный союз, жили они гражданским браком. Далеко не безоблачной была их совместная жизнь. Она была полна не только радостями, но и огорчениями, взаимными упреками, размолвками. Несмотря на взаимную симпатию, Бунин и Пащенко по своему характеру, духовным интересам были совсем разными людьми.

Склонный к идеализации, Иван Алексеевич постепенно стал прозревать, видеть то, что его Варя не соответствует его идеалам. Воспитанную в достатке, ее тяготила материальная неустроенность, ей были чужды его творческие планы. Но годы, проведенные с Варей, были наиболее важными в становлении его как личности, как литератора. Ничто — ни нищета, разорение родного родового гнезда, распад семьи Буниных, неясность собственного будущего, непонимание Вари — не мешало его ощущению, что он на правильном пути, на пути в литературу. Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко. Любви, сгоревшей дотла… Расставались они долго и мучительно.

В мае 1894 года Иван Алексеевич сообщает в письме брату: «С Варей мы расходимся окончательно.

В некоторых произведениях, например, «Над городом», «Надежда», «Туман», «У истоков дней» исходным элементом оказывается факт прошлого, который проясняет мысль о том или ином явлении бытия. Бунин преодолевает конкретный материал и проникает в глубинные, сущностные процессы жизни.

Писателя особенно сильно волновали вопросы развития мира. И моменты такого поиска открываются в рассказах «Эпитафия», «Антоновские яблоки», «На Донце», «Новая дорога». Писатель стремится уяснить образ будущего и создается вопросом: «Чем освятят новые люди новую жизнь?

Раздумьями о судьбе нравственных ценностей в изменяющейся реальности вызван рассказ «Антоновские яблоки». Произведению предписывали практически поэтизацию крепостнического прошлого. Писатель выражает теплые чувства к прошлому, мечту о возвращении атмосферы старинного дворянского гнезда.

Но Бунин в своем рассказе выражает и другое желание — «быть мужиком». Но, конечно, речь шла о богатом мужике. При этом в рассказе есть еще одно признание о том, как хороша «нищенская мелкопоместная жизнь».

Это — произведение, за которое Бунин наконец-таки был удостоен Нобелевской премии. Бунин, мало кто умеет», — писал об Иване Алексеевиче Александр Блок. И действительно: кто не знает эти строки? Картины природы, созданные Буниным, восхищали читателей и критиков. Особенной его любовью пользовалась природа русской деревни, во многом этому способствовало детство писателя, прошедшее в имении под Орлом.

Стихотворение «Листопад», давшее название сборнику, он написал в 1900-м году и посвятил его Максиму Горькому. А за сам сборник в 1903 году ему присудили Пушкинскую премию. Это был дебют 30-летнего Бунина как прозаика, вынесшего на суд читателей свой лирический монолог-воспоминание. Язык и стиль изложения настолько поэтичны и легки, что уже с первых строк ты невольно погружается в атмосферу ранней осени, пьянящего запаха созревающих яблок и прохладной свежести. Он писал его трудно, отталкиваясь от событий Первой русской революции, пытаясь найти ответ на вопрос, что же такое загадочная «русская душа», при этом на первый план им были выведены простые мужики, братья Красовы, Тихон и Кузьма.

Произведение поначалу вызвало шквал критики у читающей публики, обвинения в непатриотизме. А вот Горький прочитал «Деревню» с волнением и радостью за ее автора. Как показало будущее, Бунин в своих неутешительных прогнозах грядущего был абсолютно прав. Иван Алексеевич справедливо полагал, что его популярность в России как писателя началась именно с «Деревни». В ней Бунин продолжает рисовать незавидную картину обнищания и вырождения русского народа.

И теперь он пристально исследует столбовых дворян. Повесть полна драматизма и боли, ведь в судьбах ее героев — потомственных аристократов Хрущевых угадываются факты подлинной семейной истории рода Буниных. Писатель стремиться понять, почему после отмены крепостного права так быстро разорилось и исчезло целое сословие?

Жизнь художника на даче, подмосковные дни и ночи там — некоторое подобие гораздо более поэтическое действительности того недолгого времени, когда я гостил на даче писателя Телешова».

Поздний час 19 октября 1938 опубл. Сюжет рассказа основан на воспоминании Бунина о встречах с В. Пащенко в городе Ельце. Отдельные подробности сюжета совпадают с фактами биографии Бунина.

Этот рассказ Бунин считал одним из лучших в книге «Темные аллеи» из числа тех, что были написаны до мая 1940 года; он писал: «Перечитал свои рассказы для новой книги. Часть II Руся 27 сентября 1940 опубл. Красавица 28 сентября 1940 опубл. Первоначальное заглавие — «Мамин сундук».

Дурочка 28 сентября 1940 опубл. Первоначальное заглавие — «По улице мостовой». Антигона 2 октября 1940 опубл. Смарагд 3 октября 1940 опубл.

Гость 3 октября 1940 опубл. В рукописи рассказ озаглавлен «Паша» — по имени героини, которая в окончательной редакции текста именуется Сашей. В рукописи есть слова, исключенные потом автором из текста, — Адам Адамыч говорит: «А, да ты телом хоть куда! Даже розовая, нечто, знаешь, от фламандской школы» — и т.

В окончательной редакции рассказа он называет ее «фламандской Евой». Прототипом Адама Адамыча является Б. Шелихов, редактор газеты «Орловский вестник», в которой в молодости сотрудничал Бунин. Волки 7 октября 1940 опубл.

Визитные карточки 5 октября 1940 опубл. Бунин называл этот рассказ «пронзительным». В автографе есть строки, не вошедшие в окончательный текст, относящиеся к Зойке: «И она была совершенно лишена стыдливости — или скорее с инстинктивной хитростью делала вид, что не имеет ее». О Титове в автографе сказано: «…так был он самоуверен, самодоволен, высок, красив, элегантно наряден, блестящ бельем и золотым пенсне».

Таня 22 октября 1940 опубл. В Париже 26 октября 1940 опубл.

Краткое содержание Тёмные аллеи, Бунин читать

В произведениях Бунина, написанных после первой русской революции 1905 года, главенствующей стала тема драматизма русской исторической судьбы. На короткие рассказы Ивана Бунина я дам короткие характеристики одной-двумя фразами: «Комета» О реакции неграмотных людей на появление в небе кометы. В произведениях Бунина, написанных после первой русской революции 1905 года, главенствующей стала тема драматизма русской исторической судьбы.

И. А. Бунин. Рассказы

Проблема любви в рассказах Бунина заключается в мимолетности и непостоянстве этого чувства. 1953), русского писателя, поэта и лауреата Нобелевской премии по литературе в 1933 году. Рассказы Бунина И.А. Основными темами ранних рассказов писателя стали – изображение крестьянства и разоряющегося дворянства. Говоря о королях коротких рассказов, нельзя пройти мимо рассказов Ивана Алексеевича Бунина. В 1933 году Бунин стал лауреатом Нобелевской премии по литературе за «строгое мастерство, с которым он развивает традиции русской классической прозы»[1].

Ранние рассказы Ивана Бунина

Бунин человек из Сан Франциско. Господин Бунин. Бунин и его произведения. Бунин темные аллеи книга. Бунин рассказ темные аллеи слайд. Лапти Бунин.

Бунин лапти презентация. Бунин 11 класс господин из Сан Франциско. Бунин господин из Сан-Франциско иллюстрации. Бунин господин из Сан Франциско практическая. Чистый понедельник Бунин.

Чистый понедельник Бунин читать. Чистый понедельник Бунин иллюстрации. Чистый понедельник презентация. Творчество Бунина. Жизнь и творчество Ивана Бунина.

Бунин книги. Бунин темные аллеи иллюстрации. Жизнь Ивана Алексеевича Бунина. Господин Сан Франциско Бунин. Из Сан Франциско Бунина.

Бунина «господин из Сан-Франциско» план. Бунин классики и современники. Классики и современники обложки. Жизнь и творчество Бунина. Творчество Бунина кратко.

Сан Франциско произведение Бунина. Кавказ рассказ Бунина. Бунин Кавказ анализ. Таблица Кавказ Бунин. Бунин Кавказ анализ произведения.

Интересные факты о книгах и писателях. Бунин творчество. Особенности творчества Бунина. Бунин Антоновские яблоки книга. Произведения Бунина рассказы.

Произведения Ивана Алексеевича Бунина. Бунин 1901. Темные аллеи иллюстрации к книге Бунина. Бунин темные аллеи иллюстрации к рассказу. Иллюстрации к произведениям Ивана Бунина.

Иллюстрации к произведениям Бунина темные аллеи. Творения Бунина. Творчество Бунина презентация. Первое произведение Бунина. Авторская позиция господин из Сан Франциско.

Нравственные уроки из рассказа Бунина «господин из Сан-Франциско?. План господин из Сан Франциско Бунин.

Спасибо за наводку, Alex. Аннотацию почитала — уже нравится. Но вот послушаю Джекила.

На углу, возле почты, была фотографическая витрина. Он долго смотрел на большой портрет какого-то военного в густых эполетах, с выпуклыми глазами, с низким лбом, с поразительно великолепными бакенбардами и широчайшей грудью, сплошь украшенной орденами... Как дико, страшно все будничное, обычное, когда сердце поражено, — да, поражено, он теперь понимал это, — этим страшным «солнечным ударом», слишком большой любовью, слишком большим счастьем! Он взглянул на чету новобрачных — молодой человек в длинном сюртуке и белом галстуке, стриженный ежиком, вытянувшийся во фронт под руку с девицей в подвенечном газе[ 7 ], — перевел глаза на портрет какой-то хорошенькой и задорной барышни в студенческом картузе набекрень... Потом, томясь мучительной завистью ко всем этим неизвестным ему, не страдающим людям, стал напряженно смотреть вдоль улицы. Что делать? Улица была совершенно пуста. Дома были все одинаковые, белые, двухэтажные, купеческие, с большими садами, и казалось, что в них нет ни души; белая густая пыль лежала на мостовой; и все это слепило, все было залито жарким, пламенным и радостным, но здесь как будто бесцельным солнцем. Вдали улица поднималась, горбилась и упиралась в безоблачный, сероватый, с отблеском небосклон. В этом было что-то южное, напоминающее Севастополь, Керчь...

Это было особенно нестерпимо. И поручик, с опущенной головой, щурясь от света, сосредоточенно глядя себе под ноги, шатаясь, спотыкаясь, цепляясь шпорой за шпору, зашагал назад. Он вернулся в гостиницу настолько разбитый усталостью, точно совершил огромный переход где-нибудь в Туркестане, в Сахаре. Он, собирая последние силы, вошел в свой большой и пустой номер. Номер был уже прибран, лишен последних следов ее, — только одна шпилька, забытая ею, лежала на ночном столике! Он снял китель и взглянул на себя в зеркало: лицо его, — обычное офицерское лицо, серое от загара, с белесыми, выгоревшими от солнца усами и голубоватой белизной глаз, от загара казавшихся еще белее, — имело теперь возбужденное, сумасшедшее выражение, а в белой тонкой рубашке со стоячим крахмальным воротничком было что-то юное и глубоко несчастное. Он лег на кровать на спину, положил запыленные сапоги на отвал. Окна были открыты, занавески опущены, и легкий ветерок от времени до времени надувал их, веял в комнату зноем нагретых железных крыш и всего этого светоносного и совершенно теперь опустевшего, безмолвного волжского мира. Он лежал, подложив руки под затылок, и пристально глядел перед собой. Потом стиснул зубы, закрыл веки, чувствуя, как по щекам катятся из-под них слезы, — и наконец заснул, а когда снова открыл глаза, за занавесками уже красновато желтело вечернее солнце.

Ветер стих, в номере было душно и сухо, как в духовой печи... И вчерашний день и нынешнее утро вспомнились так, точно они были десять лет тому назад. Он не спеша встал, не спеша умылся, поднял занавески, позвонил и спросил самовар и счет, долго пил чай с лимоном. Потом приказал привести извозчика, вынести вещи и, садясь в пролетку, на ее рыжее, выгоревшее сиденье, дал лакею целых пять рублей. Когда спустились к пристани, уже синела над Волгой синяя летняя ночь, и уже много разноцветных огоньков было рассеяно по реке, и огни висели на мачтах подбегающего парохода. Поручик и ему дал пять рублей, взял билет, прошел на пристань... Так же, как вчера, был мягкий стук в ее причал и легкое головокружение от зыбкости под ногами, потом летящий конец, шум закипевшей и побежавшей вперед воды под колесами несколько назад подавшегося парохода... И необыкновенно приветливо, хорошо показалось от многолюдства этого парохода, уже везде освещенного и пахнущего кухней. Через минуту побежали дальше, вверх, туда же, куда унесло и ее давеча утром. Темная летняя заря потухала далеко впереди, сумрачно, сонно и разноцветно отражаясь в реке, еще кое-где светившейся дрожащей рябью вдали под ней, под этой зарей, и плыли и плыли назад огни, рассеянные в темноте вокруг.

Поручик сидел под навесом на палубе, чувствуя себя постаревшим на десять лет. Приморские Альпы. Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке[ 10 ] мой кучер — от Красных ворот[ 11 ] к храму Христа Спасителя[ 12 ]: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в «Прагу», в «Эрмитаж», в «Метрополь»[ 13 ], после обеда в театры , на концерты, а там к «Яру» в «Стрельну»[ 14 ]... Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно — так же, как говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения — совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании — и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее. Она зачем-то училась на курсах[ 15 ], довольно редко посещала их, но посещала. Я как-то спросил: «Зачем? Разве мы понимаем что-нибудь в наших поступках? Кроме того, меня интересует история... В доме против храма Спасителя она снимала ради вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много места занимал широкий турецкий диван[ 17 ], стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало «Лунной сонаты», — только одно начало, — на пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные цветы, — по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие, — и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не спеша, протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила: «Спасибо за цветы...

Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех... Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему-то южной, горячей красотой, был даже «неприлично красив», как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате ; и насколько я был склонен к болтливости, к простосердечной веселости, настолько она была чаще всего молчалива: все что-то думала, все как будто во что-то мысленно вникала: лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три-четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала, заставляя и меня сесть в кресло возле дивана и молча читать. Не представляете вы себе всю силу моей любви к вам! Не любите вы меня! А что до моей любви, то вы хорошо знаете, что, кроме отца и вас, у меня никого нет на свете. Во всяком случае, вы у меня первый и последний. Вам этого мало? Но довольно об этом. Читать при вас нельзя, давайте чай пить...

И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки[ 21 ], стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря что придет в голову: — Вы дочитали «Огненного ангела»[ 22 ]? До того высокопарно, что совестно читать. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю[ 24 ]. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него... И она ничему не противилась, но все молча. Я поминутно искал ее жаркие губы — она давала их, дыша уже порывисто, но все молча. Когда же чувствовала, что я больше не в силах владеть собой, отстраняла меня, садилась и, не повышая голоса, просила зажечь свет, потом уходила в спальню. Я зажигал, садился на вертящийся табуретик возле пианино и постепенно приходил в себя, остывал от горячего дурмана. Через четверть часа она выходила из спальни одетая, готовая к выезду, спокойная и простая, точно ничего и не было перед этим: — Куда нынче? В «Метрополь», может быть?

И опять весь вечер мы говорили о чем-нибудь постороннем. Вскоре после нашего сближения она сказала мне, когда я заговорил о браке: — Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь... Это меня не обезнадежило. Наша неполная близость казалась мне иногда невыносимой, но и тут — что оставалось мне, кроме надежды на время? Однажды, сидя возле нее в этой вечерней темноте и тишине, я схватился за голову: — Нет, это выше моих сил! И зачем, почему надо так жестоко мучить меня и себя! Она промолчала. Она ровно отозвалась из темноты: — Может быть. Кто же знает, что такое любовь?

Я махнул рукой. И опять весь вечер говорил только о постороннем — о новой постановке Художественного театра, о новом рассказе Андреева... В три, в четыре часа ночи я отвозил ее домой, в подъезде, закрывая от счастья глаза, целовал мокрый мех ее воротника и в каком-то восторженном отчаянии летел к Красным воротам. И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье... Ну что ж — все-таки счастье, великое счастье! Так прошел январь, февраль, пришла и прошла Масленица. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботинках. Глаза ее были радостны и тихи. Я удивился, но поспешил сказать: — Хочу!

Вернулся бы посмотреть Крым, где мы с Чеховым жили, белое вино пили, молод был. Ну и страшно, конечно, подойдет какая-нибудь старушка: — А помните, я такая-то? Что же, женщины, которых я любил, которых целовал, состарились». До последних дней Иван Алексеевич Бунин, тонкий знаток прекрасного, любил повторять: — Господи, пошли мне целомудрия, только не сейчас… Дом-музей Ивана Бунина в Ефремове. Кстати В Ефремове есть дом, в котором бывали все родственники семьи Буниных. Он один такой на всю Россию и является визитной карточкой культурного наследия Тульской области. А в 90-е годы он станет называться Домом-музеем И. Бунина Чтобы открыть литературный музей три десятилетия назад, Г. Афанасьеву , возглавлявшему в то время комитет по культуре, пришлось вступить в конфликт с первым секретарем горкома партии Д. Это был смелый поступок Георгия Фёдоровича, позже ставшего почётным гражданином Ефремова. В то время Бунин считался контрреволюционным писателем, и его книги, за исключением короткого послевоенного времени, не печатались в СССР. Такое тогда было время. И тут как гром среди ясного неба для партийного руководства города прозвучала крамольная мысль — открыть в Ефремове музей антисоветского писателя! И кто же этот ненормальный?! Им оказался бывший чекист, коммунист, руководитель городского комитета по культуре Афанасьев. Между Маковкиным и Афанасьевым состоялся разговор на повышенных тонах. Когда он достиг точки кипения, Георгий Фёдорович, глядя прямо в глаза Дионисию Константиновичу, задал ему вопрос: «Вы что же, против линии ЦК партии по этому вопросу? На одной из полос красной строкой было напечатано: «К 100-летию со дня рождения великого русского писателя И. После этого веского аргумента партийная власть фактически сдалась: «Раз так, поступай по своему усмотрению. Но учти, Георгий, наверху очень недовольны твоей инициативой». И тогда Афанасьев пошёл на хитрость: убрал имя Бунина из всех документов и ходатайств, а стал пробивать открытие литературного музея — филиала краеведческого.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий