Тогда скромное постановление, скажем, о запрещении провоза живых поросят в вагонах трамвая должно будет выглядеть так. живая мечта». авторы - Оксана Чернявская и Людмила Куприкова. В заколоченном ящике оказался человек, живой, правдолюбивый и, наверно, хороший! Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Проза на конкурс чтецов 7. Тексты для заучивания наизусть.
Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза).
Живая классика отрывки для чтения наизусть. Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза) | Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс. |
Тексты для конкурса " Живое слово" | Конкурс Живая классика Тексты 9 класс Новые тексты Школа и ВУЗ #живаяклассика Подборка текстов для заучивания наизусть на прошел Крайнем Севере Год Литературы чтецов презент. |
"За мной, мой читатель...": Живая классика | Он говорил с ней: Ты должна, Валя, остаться живой и найти маму, я верю, что она не погибла. |
Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика»
Площадь была пуста. И вдруг из подвала горящего дома вышла маленькая девочка. У неё были тоненькие ножки и потемневшее от горя и голода лицо. Нетвёрдо ступая по залитому солнцем асфальту, беспомощно протянув руки, будто слепая, девочка пошла навстречу Ивану. И такой маленькой и беспомощной показалась она Ивану на огромной пустой, будто вымершей, площади, что он остановился, и сердце его стиснула жалость. Достал Иван из-за пазухи драгоценную краюшку, присел на корточки и протянул девочке хлеб. Никогда ещё краюшка не была такой тёплой. Такой свежей.
Никогда ещё так не пахла ржаной мукой, парным молоком, добрыми материнскими руками. Девочка улыбнулась, а худенькие пальцы вцепились в краюшку. Иван осторожно поднял девочку с опалённой земли. А в этот миг из-за угла выглянул страшный, обросший Фриц - Рыжий лис. Что ему было до того, что кончилась война! Только одна мысль крутилась в его помутившейся фашистской голове: "Найти и убить Ивана! И вот он, Иван, на площади, вот его широкая спина.
Фриц - Рыжий лис достал из-под пиджака поганый пистолет с кривым дулом и выстрелил предательски из-за угла. Пуля попала Ивану в самое сердце. Дрогнул Иван. Но не упал - побоялся девочку уронить. Только почувствовал, как тяжёлым металлом наливаются ноги. Бронзовыми стали сапоги, плащ, лицо. Бронзовой - девочка на его руках.
Бронзовым - грозный автомат за могучими плечами. С бронзовой щеки девочки скатилась слеза, ударилась о землю и превратилась в сверкающий меч. Взялся бронзовый Иван за его рукоятку. Закричал Фриц - Рыжий лис от ужаса и страха. Дрогнула от крика обгорелая стена, рухнула и похоронила его под собой... И в ту же минуту краюшка, что оставалась у матери, тоже бронзовой стала. Поняла мать, что стряслась с сыном беда.
Кинулась на улицу, побежала, куда сердце повело. Спрашивают её люди: Куда торопишься? К сыну. С сыном беда! И подвозили её на машинах и на поездах, на пароходах и на самолётах. Быстро добралась мать до Берлина. Вышла она на площадь.
Увидела бронзового сына - подкосились у неё ноги. Упала мать на колени, да так и замерла в вечной скорби своей. Бронзовый Иван с бронзовой девочкой на руках и по сей день стоит в городе Берлине - всему миру виден. А присмотришься - заметишь между девочкой и широкой Ивановой грудью бронзовую краюшку материнского хлеба. И если на Родину нашу нападут враги, оживёт Иван, бережно поставит девочку на землю, поднимет свой грозный автомат и - горе врагам! Казалось, что уже сегодня кончится война. Уже четыре года как я на фронте.
Почти никого не осталось в живых из санинструкторов батальона. Моё детство как-то сразу перешло во взрослую жизнь. В перерывах между боями я часто вспоминала школу, вальс… А наутро война. Решили всем классом идти на фронт. Но девчонок оставили при больнице проходить месячные курсы санинструкторов. Когда я прибыла в дивизию, уже видела раненых. Говорили, что у этих ребят даже оружия не было: добывали в бою.
Первое ощущение беспомощности и страха я испытала в августе сорок первого… — Ребята есть кто живой? Я переворачивала мёртвые тела, все они смотрели на меня, но никто не просил помощи, потому что уже не слышали. Артналёт уничтожил всех… — Ну не может такого быть, хоть кто-то же должен остаться в живых?! Петя, Игорь, Иван, Алёшка! Спустившись во второй окоп, я услышала стон. Люди, отзовитесь хоть кто-нибудь! Стон повторился, неясный, глухой.
Бегом побежала мимо мёртвых тел, ища его, оставшегося в живых. Я здесь! И опять стала переворачивать всех, кто попадался на пути. Я обязательно тебя найду! Ты только дождись меня! Не умирай! Вверх, взлетела ракета, осветив его.
Стон повторился где-то совсем рядом. Давай, прислушивайся! Ты его найдёшь, ты сможешь! Ещё немного - и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! Я, комсомолка, просила Господа о помощи… Было ли это чудом, но стон повторился.
Да он в самом конце окопа! Свои внутренности он придерживал руками. Я прикрыла его глаза. Передо мной лежал совсем молоденький лейтенант. Какой пакет? Ты не сказал куда? Ты не сказал куда!
Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, шла по окопу, шатаясь, меня подташнивало, когда закрывала по пути глаза мёртвым бойцам. Пакет я доставила в штаб. И сведения там, действительно, оказались очень важными. Только вот медаль, которую мне вручили, мою первую боевую награду, никогда не надевала, потому как принадлежала она тому лейтенанту, Останькову Ивану Ивановичу. А пока шли бои… Четвёртый год войны. За это время я совсем поседела: рыжие волосы стали совершенно белыми.
Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома. Т олько маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. О н то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием.
Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки. Д верь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Н езаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь.
Немного помедлив, он открывает дверь. С тарый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика.
М альчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: - А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы.
С тарый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня». Черная коробочка оживала: загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она: — Мама, здравствуй! Ты в порядке? Вопросы и пожелания? Тогда целую. Коробочка тухла, смолкала.
Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери: — Мама, здравствуй! Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст.
И не всегда легких, особенно в непогоду. Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром. Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг… Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода.
Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить. Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко. Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон. Нажал кнопку, и враз — Мария.
Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? Хату кидать, хозяйство… Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой. Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца.
По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет? Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать.
Вот и уезжала к своим. Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут. Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать.
Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся. Вот и думала: ехать, не ехать?.. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам. Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери.
Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго: — Мама, здравствуй! Вопросы есть? Вот и хорошо. Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла. В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить.
Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. И то слава богу. Слышишь меня?! Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут… А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось. А голос будто не твой, какой-то хрипавый.
Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы?
Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое? Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном.
Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру. Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать.
А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло.
И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом.
И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад.
Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь.
Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется.
Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала?
На том и закончился с дочерью разговор. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся.
И поехал. Приезжаю сначала в город Ростов, для того чтобы зайти в управление и получить там деньги, документы и щипчики для пробивания билетов.
А наш поезд опоздал. И вместо утра пришёл в пять часов вечера. Я сдал мой чемодан на хранение. И на трамвае поехал в канцелярию. Прихожу туда. Швейцар мне говорит: - К великому сожалению, опоздали, молодой человек. Канцелярия уже закрыта.
Мне же надо сегодня получить деньги и удостоверение. Швейцар говорит: - Все уже ушли. Приходите послезавтра. Тогда лучше уж завтра зайду. Швейцар говорит: - Завтра праздник, канцелярия не работает. А послезавтра приходите и всё, что надо, получите. Я вышел на улицу.
И стою. Не знаю, что мне делать. Впереди два дня. Денег в кармане нет - всего осталось три копейки. Город чужой - никто меня тут не знает. И где мне остановиться - неизвестно. И что кушать - непонятно.
Я побежал на вокзал, чтобы взять из моего чемодана какую-нибудь рубашку или полотенце, для того чтобы продать на рынке. Но на вокзале мне сказали: - Прежде чем брать чемодан, заплатите за хранение, а потом уж его берите и делайте с ним что хотите. Кроме трёх копеек, у меня ничего не было, и я не мог заплатить за хранение. И вышел на улицу ещё того более расстроенный. Нет, сейчас бы я так не растерялся. А тогда я ужасно растерялся. Иду, бреду по улице неизвестно куда и горюю.
И вот иду по улице и вдруг на панели вижу: что такое? Маленький красный плюшевый кошелёк. И, видать, не пустой, а туго набитый деньгами. На одно мгновенье я остановился. Мысли, одна другой радостнее, мелькнули у меня в голове. Я мысленно увидел себя в булочной за стаканом кофе. А потом в гостинице на кровати, с плиткой шоколада в руках.
Я сделал шаг к кошельку. И протянул за ним руку. Но в этот момент кошелёк или мне это показалось немного отодвинулся от моей руки. Я снова протянул руку и уже хотел схватить кошелёк. Но он снова отодвинулся от меня, и довольно далеко. Ничего не соображая, я снова бросился к кошельку. И вдруг в саду, за забором, раздался детский хохот.
И кошелёк, привязанный за нитку, стремительно исчез с панели. Я подошёл к забору. Какие-то ребята от хохота буквально катались по земле. Я хотел броситься за ними. И уже схватился рукой за забор, чтоб его перепрыгнуть. Но тут в одно мгновенье мне припомнилась давно забытая сценка из моей детской жизни. И тогда я ужасно покраснел.
Отошёл от забора. И медленно шагая, побрёл дальше. Всё проходит в жизни. Прошли и эти два дня. Вечером, когда стемнело, я пошёл за город и там, в поле, на траве, заснул. Утром встал, когда взошло солнышко. Купил фунт хлеба за три копейки, съел и запил водичкой.
И целый день, до вечера, без толку бродил по городу. А вечером снова пришёл в поле и снова там переночевал. Только на этот раз плохо, потому что пошёл дождь и я промок как собака. Рано утром на другой день я уже стоял у подъезда и ожидал, когда откроется канцелярия. И вот она открыта. Я, грязный, взлохмаченный и мокрый, вошёл в канцелярию. Чиновники недоверчиво на меня посмотрели.
И сначала не захотели мне выдать деньги и документы. Но потом выдали. И вскоре я, счастливый и сияющий, поехал на Кавказ. Зелёная лампа. Александр Грин I В Лондоне в 1920 году, зимой, на углу Пикадилли и одного переулка, остановились двое хорошо одетых людей среднего возраста. Они только что покинули дорогой ресторан. Там они ужинали, пили вино и шутили с артистками из Дрюриленского театра.
Теперь внимание их было привлечено лежащим без движения, плохо одетым человеком лет двадцати пяти, около которого начала собираться толпа. Он пьян или умер. У меня явился интересный замысел. Мне надоели обычные развлечения, а хорошо шутить можно только одним способом: делать из людей игрушки. Эти слова были сказаны тихо, так что лежавший, а теперь прислонившийся к ограде человек их не слышал. Реймер, которому было все равно, презрительно пожал плечами, простился со Стильтоном и уехал коротать ночь в свой клуб, а Стильтон, при одобрении толпы и при помощи полисмена, усадил беспризорного человека в кэб. Экипаж направился к одному из трактиров Гайстрита.
Беднягу звали Джон Ив. Он приехал в Лондон из Ирландии искать службу или работу. Ив был сирота, воспитанный в семье лесничего. Кроме начальной школы, он не получил никакого образования. Когда Иву было 15 лет, его воспитатель умер, взрослые дети лесничего уехали - кто в Америку, кто в Южный Уэльс, кто в Европу, и Ив некоторое время работал у одного фермера. Затем ему пришлось испытать труд углекопа, матроса, слуги в трактире, а 22 лет он заболел воспалением лёгких и, выйдя из больницы, решил попытать счастья в Лондоне. Но конкуренция и безработица скоро показали ему, что найти работу не так легко.
Он ночевал в парках, на пристанях, изголодался, отощал и был, как мы видели, поднят Стильтоном, владельцем торговых складов в Сити. Стильтон в 40 лет изведал все, что может за деньги изведать холостой человек, не знающий забот о ночлеге и пище. Он владел состоянием в 20 миллионов фунтов. То, что он придумал проделать с Ивом, было совершенной чепухой, но Стильтон очень гордился своей выдумкой, так как имел слабость считать себя человеком большого воображения и хитрой фантазии. Когда Ив выпил вина, хорошо поел и рассказал Стильтону свою историю, Стильтон заявил: - Я хочу сделать вам предложение, от которого у вас сразу блеснут глаза. Слушайте: я выдаю вам десять фунтов с условием, что вы завтра же наймёте комнату на одной из центральных улиц, во втором этаже, с окном на улицу. Каждый вечер, точно от пяти до двенадцати ночи, на подоконнике одного окна, всегда одного и того же, должна стоять зажжённая лампа, прикрытая зелёным абажуром.
Пока лампа горит назначенный ей срок, вы от пяти до двенадцати не будете выходить из дому, не будете никого принимать и ни с кем не будете говорить. Одним словом, работа нетрудная, и, если вы согласны так поступить, - я буду ежемесячно присылать вам десять фунтов. Моего имени я вам не скажу. Но скажите, пожалуйста, - как долго будет длиться такое моё благоденствие? Может быть, год, может быть, - всю жизнь. Но - смею спросить - для чего понадобилась вам эта зелёная иллюминация? Лампа будет служить сигналом для людей и дел, о которых вы никогда не узнаете ничего.
То есть ничего не понимаю. Хорошо; гоните монету и знайте, что завтра же по сообщенному мною адресу Джон Ив будет освещать окно лампой! Так состоялась странная сделка, после которой бродяга и миллионер расстались, вполне довольные друг другом. Прощаясь, Стильтон сказал: - Напишите до востребования так: «3-33-6». Ещё имейте в виду, что неизвестно когда, может быть, через месяц, может быть, - через год, - словом, совершенно неожиданно, внезапно вас посетят люди, которые сделают вас состоятельным человеком. Почему это и как - я объяснить не имею права. Но это случится… - Черт возьми!
Наобещать такую кучу благодати, только за то, что я сожгу в день пол-литра керосина. Лампа была придвинута к самой раме. Двое прохожих некоторое время смотрели на зеленое окно с противоположного дому тротуара; потом Стильтон сказал: - Так вот, милейший Реймер, когда вам будет скучно, приходите сюда и улыбнитесь. Там, за окном, сидит дурак. Дурак, купленный дёшево, в рассрочку, надолго. Он сопьется от скуки или сойдёт с ума… Но будет ждать, сам не зная чего. Да вот и он!
Действительно, тёмная фигура, прислонясь лбом к стеклу, глядела в полутьму улицы, как бы спрашивая: «Кто там? Чего мне ждать? Кто придёт? II В 1928 году больница для бедных, помещающаяся на одной из лондонских окраин, огласилась дикими воплями: кричал от страшной боли только что привезённый старик, грязный, скверно одетый человек с истощенным лицом. Он сломал ногу, оступившись на черной лестнице тёмного притона. Пострадавшего отнесли в хирургическое отделение. Случай оказался серьёзный, так как сложный перелом кости вызвал разрыв сосудов.
По начавшемуся уже воспалительному процессу тканей хирург, осматривавший беднягу, заключил, что необходима операция. Она была тут же произведена, после чего ослабевшего старика положили на койку, и он скоро уснул, а проснувшись, увидел, что перед ним сидит тот самый хирург, который лишил его правой ноги. Я узнал вас с первого взгляда. Возможно ли это? Расскажите, что так резко изменило ваш образ жизни? Однажды я раскрыл старую анатомию, лежавшую на этажерке той комнаты, где я жил, и был поражён. Передо мной открылась увлекательная страна тайн человеческого организма.
Как пьяный, я просидел всю ночь над этой книгой, а утром отправился в библиотеку и спросил: «Что надо изучить, чтобы сделаться доктором? К тому времени я уже два года жёг зелёную лампу, а однажды, возвращаясь вечером я не считал нужным, как сначала, безвыходно сидеть дома 7 часов , увидел человека в цилиндре, который смотрел на мое зелёное окно не то с досадой, не то с презрением. Вы прибавили: «Глупая шутка. Не стоило бросать денег». У меня было куплено достаточно книг, чтобы учиться, учиться и учиться, несмотря ни на что. Я едва не ударил вас тогда же на улице, но вспомнил, что благодаря вашей издевательской щедрости могу стать образованным человеком… - А дальше? Если желание сильно, то исполнение не замедлит.
В одной со мной квартире жил студент, который принял во мне участие и помог мне, года через полтора, сдать экзамены для поступления в медицинский колледж. Как видите, я оказался способным человеком… Наступило молчание. Но мне теперь кажется, что там все ещё горит зелёная лампа … лампа, озаряющая темноту ночи. Простите меня. Ив вынул часы. Вам пора спать, - сказал он. Тогда позвоните мне, - быть может, я дам вам работу в нашей амбулатории: записывать имена приходящих больных.
А спускаясь по темной лестнице, зажигайте… хотя бы спичку. Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика» А. Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках. А может быть, они были и грубее, руки твои, - ведь им столько выпало работы в жизни, - но они всегда казались мне такими нежными, и я так любил целовать их прямо в темные жилочки. Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе.
Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти простынки были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за тобой: "бе-а - ба, ба-ба". Я вижу как сильной рукой своею ты подводишь серп под жито, сломленное жменью другой руки, прямо на серп, вижу неуловимое сверкание серпа и потом это мгновенное плавное, такое женственное движение рук и серпа, откидывающее колосья в пучке так, чтобы не поломать сжатых стеблей. Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, залубеневшие от студеной воды в проруби, где ты полоскала белье, когда мы жили одни, - казалось, совсем одни на свете, - и помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела - пела только для себя и для меня. Потому что нет ничего на свете, чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывающую из шелка, с кольцом на пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином. А с какой покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, - отчим, которого ты научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты любила его.
Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И, когда бы я ни открыл глаза, ты была всегда возле меня, и ночник горел в комнате, и ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая и светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои! Ты проводила на войну сыновей, - если не ты, так другая, такая же, как ты, - иных ты уже не дождешься вовеки, а если эта чаша миновала тебя, так она не миновала другую, такую же, как ты. Но если и в дни войны у людей есть кусок хлеба и есть одежда на теле, и если стоят скирды на поле, и бегут по рельсам поезда, и вишни цветут в саду, и пламя бушует в домне, и чья-то незримая сила подымает воина с земли или с постели, когда он заболел или ранен, - все это сделали руки матери моей - моей, и его, и его. Оглянись же и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы.
Мама, мама!. Прости меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и прости... Это наше самое последнее расставание. Что скажу я тебе, прощаясь, перед вечной разлукой? В эти дни, как и всю жизнь, ты был моей радостью. По ночам я вспоминала тебя, твою детскую одежду, твои первые книжки, вспоминала твоё первое письмо, первый школьный день. Всё, всё вспоминала от первых дней твоей жизни до последней весточки от тебя, телеграммы, полученной 30 июня.
Я закрывала глаза, и мне казалось — ты заслонил меня от надвигающегося ужаса, мой друг. А когда я вспоминала, что происходит вокруг, я радовалась, что ты не возле меня — пусть ужасная судьба минет тебя. Витя, я всегда была одинока. В бессонные ночи я плакала от тоски. Ведь никто не знал этого. Моим утешением была мысль о том, что я расскажу тебе о своей жизни. Расскажу, почему мы разошлись с твоим папой, почему такие долгие годы я жила одна.
И я часто думала, — как Витя удивится, узнав, что мама его делала ошибки, безумствовала, ревновала, что её ревновали, была такой, как все молодые. Но моя судьба — закончить жизнь одиноко, не поделившись с тобой. Иногда мне казалось, что я не должна жить вдали от тебя, слишком я тебя любила. Думала, что любовь даёт мне право быть с тобой на старости. Иногда мне казалось, что я не должна жить вместе с тобой, слишком я тебя любила. Ну, enfin... Будь всегда счастлив с теми, кого ты любишь, кто окружает тебя, кто стал для тебя ближе матери.
Прости меня. С улицы слышен плач женщин, ругань полицейских, а я смотрю на эти страницы, и мне кажется, что я защищена от страшного мира, полного страдания. Как закончить мне письмо? Где взять силы, сынок? Есть ли человеческие слова , способные выразить мою любовь к тебе? Целую тебя, твои глаза, твой лоб, волосы. Помни, что всегда в дни счастья и в день горя материнская любовь с тобой, её никто не в силах убить.
Вот и последняя строка последнего маминого письма к тебе. Живи, живи, живи вечно... Юрий Красавин «Русские снега» повесть Это был странный снегопад: на небосклоне, где быть солнцу, светило размытое пятно. Неужели там, высоко вверху, ясное небо? Откуда же тогда снег? Белая тьма кругом. И дорога, и лежащее дерево исчезли за снежной пеленой, едва от них удалились на десяток шагов.
Просёлок, уходящий в сторону от большака, от деревни Ергушово, едва угадывался под снегом, который толстым слоем покрывал и её, и то, что справа и слева, а придорожные кусты являли собой диковинные фигуры, некоторые из них имели устрашающий вид. Теперь-то Катя шла, не отставая: боялась потеряться. Она ему в ответ: — Собака всегда бежит впереди хозяина. А ты за меня в ответе перед Богом и людьми. Слышь, Дементий! Временами ему казалось, что впереди маячит человеческая фигура, залепленная снегом, или даже две. То и дело неясные голоса долетали, но не понять было, кто говорит и что говорят.
Наличие этих путников впереди немного успокаивало: значит, верно угадывает дорогу. Впрочем, голоса слышались и откуда-то сбоку, и даже сверху — снег, что ли, разнимал чей-то разговор на части и разносил по сторонам? А тут мы с тобой… Их хлебом не корми, дай только поводить людей, чтоб заблудились, потешиться над нами да и погубить. Чего пугаешь! В полном безмолвии падали и падали снежинки, каждая величиной с головку одуванчика. Снег был настолько невесом, что поднимался даже от того движения воздуха, которое производили шагающие ноги двоих путников — поднимался, будто пух, и, клубясь, растекался по сторонам. Невесомость снега внушала обманчивое впечатление, будто всё лишилось своего веса — и земля под ногами, и ты сам.
Позади оставались не следы, а борозда, как за плугом, но и она быстро закрывалась. Странный снег, очень странный. Ветер, если он возникал, был и не ветер даже, а лёгкое веяние, которое время от времени устраивало кутерьму вокруг, отчего окружающий мир уменьшался настолько, что становилось даже тесно. Впечатление такое, будто оно заключены в огромное яйцо, в пустую его скорлупу, наполненную рассеянным светом извне — этот свет сгустками, хлопьями падал и поднимался, кружил так и этак… Лидия Чарская «Записки маленькой гимназистки» повесть В углу стояла круглая печь, которая постоянно топилась в это время; дверца печки сейчас была широко раскрыта, и видно было, как в огне ярко пылала маленькая красная книжка, постепенно сворачиваясь в трубочки своими почерневшими и зауглившимися листами. Боже мой! Красная книжка Японки! Я сразу узнала ее.
Но Жюли и след простыл. Ах, Жюли! Что случилось? Что вы кричите, как уличный мальчишка! Что вы тут делали в классе одна? Отвечайте сию же минуту! Зачем вы здесь?
Но я стояла как пришибленная, не зная, что ей ответить. Щеки мои пылали, глаза упорно смотрели в пол. Вдруг громкий крик Японки заставил меня разом поднять голову, очнуться… Она стояла у печки, привлеченная, должно быть, открытой дверцей, и, протягивая руки к ее отверстию, громко стонала: - Моя красная книжка, моя бедная книжка! Подарок покойной сестры Софи! О, какое горе! Какое ужасное горе! И, опустившись на колени перед дверцей, она зарыдала, схватившись за голову обеими руками.
Мне было бесконечно жаль бедную Японку. Я сама готова была заплакать вместе с нею. Тихими, осторожными шагами подошла я к ней и, легонько коснувшись ее руки своею, прошептала: - Если б вы знали, как мне жаль, мадемуазель, что… что… я так раскаиваюсь… Я хотела докончить фразу и сказать, как я раскаиваюсь, что не побежала следом за Жюли и не остановила ее, но я не успела выговорить этого, так как в ту же минуту Японка, как раненый зверь, подскочила с полу и, схватив меня за плечи, стала трясти изо всех сил. Ага, раскаиваетесь! Теперь раскаиваетесь, ага! А сама что наделала! Сжечь мою книжку!
Мою ни в чем не повинную книжку, единственную память моей дорогой Софи! Она, наверное бы, ударила меня, если бы в эту минуту девочки не вбежали в класс и не обступили нас со всех сторон, расспрашивая, в чем дело. Японка грубо схватила меня за руку, вытащила на середину класса и, грозно потрясая пальцем над моей головою, прокричала во весь голос: - Она украла у меня маленькую красную книжку, которую мне подарила покойная сестра и по которой я вам делала немецкие диктанты. Она должна быть наказана! Она - воровка! Что это? Поверх черного передника, между воротом и талией, большой белый лист бумаги болтается у меня на груди, прикрепленный булавкой.
Сторонитесь ее! Сказать сию же минуту, что не я, а Жюли виновата в гибели красной книжки! Одна Жюли! Да, да, сейчас же, во что бы то ни стало!
Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник — записную книжку с алфавитом: а, б, в... У меня есть такая же книжка. За сорок копеек. Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано: Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти.
Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать. Буду писать. Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом. Писать было трудно. И мне говорили: — Не торопись. Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова. У меня плохо получалось.
Пока я писала про Женю, умерла бабушка. Если просто хочешь есть, это не голод — поешь часом позже. Я пробовала голодать с утра до вечера. Голод — когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце — все, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает. У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил. Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером. Где он умер? Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила «буржуйка», где спали, раз в день ели хлеб.
Маленький кусочек, как лекарство от смерти. Леке не хватило лекарства... В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы. И слово «умер» исчезло. Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали: — Пиши, Валя Зайцева, пиши. И я снова написала — «умер». Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже. Она давно перестала петь и не замечала, что заикается.
Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась — жила. Мне рассказывали... Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой. У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась.
Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7. Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово. Я крепко сжала палочку и коснулась бетона. Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый. Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы.
Ведь Таня Савичева моя... Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго. Но она жила — значит, не сдавалась! Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли». Открыла страничку «У» — «Умерли все». И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Под обстрелом. В пустой квартире на Второй линии.
Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась. И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна? У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева? Ты сделала все, что нужно. Я не поняла, за что мне говорят «спасибо». Я сказала: — Приду завтра... Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан.
Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени. И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней. А дружат ведь только с живыми. Владимир Железняков «Чучело» Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе. Мне бы надо остановиться и уйти. Мальчишки набросились на меня. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад. Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне.
Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. Ленка замолчала и как-то вся угасла. Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил. Я придумала! Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру. А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост. Димка стоял около чучела, низко опустив голову. Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я!
Я не выдержала и закричала: «Димка! Не надо, Димка-а-а-а!.. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке. Только он был маленький и некрепкий. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону. Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра. Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла.
Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня. Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось! Первым опомнился Димка. Ты что, шуток не понимаешь? Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр. Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала.
Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое. Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву. Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина. В первое мгновение она не могла вспомнить, где находится. Сначала она ощутила восхитительный трепет, словно произошло что-то очень приятное, затем явилось ужасное воспоминание Это были Зеленые Мезонины, но здесь не хотели ее оставить, потому что она не мальчик! Но было утро, и за окном стояла вишня, вся в цвету. Аня выскочила из постели и одним прыжком оказалась у окна.
Затем она толкнула оконную раму — рама подалась со скрипом, будто ее давно не открывали, что, впрочем, и было на самом деле, — и опустилась на колени, вглядываясь в июньское утро. Глаза ее блестели от восторга. Ах, разве это не прекрасно? Разве это не прелестное место? Если бы она могла здесь остаться! Она вообразит, что остается. Здесь есть простор для воображения. Огромная вишня росла так близко к окну, что ее ветки касались дома. Она была так густо усыпана цветами, что не было видно ни одного листика. С обеих сторон от дома тянулись большие сады, с одной стороны — яблоневый, с другой — вишневый, все в цвету.
Трава под деревьями казалась желтой от цветущих одуванчиков. Чуть поодаль в саду виднелись кусты сирени, все в гроздьях ярко-фиолетовых цветов, и утренний ветерок доносил до Аниного окна их головокружительно сладкий аромат. Дальше за садом зеленые луга, покрытые сочным клевером, спускались к долине, где бежал ручей и росло множество белых березок, стройные стволы которых поднимались над подлеском, наводившим на мысль о чудесном отдыхе среди папоротников, мхов и лесных трав. За долиной виднелся холм, зеленый и пушистый от елей и пихт. Среди них был небольшой просвет, и в него проглядывал серый мезонин того домика, который накануне Аня видела с другой стороны Озера Сверкающих Вод. Слева виднелись большие амбары и другие хозяйственные постройки, а за ними спускались вниз к сверкающему голубому морю зеленые поля. Глаза Ани, восприимчивые к красоте, медленно переходили от одной картины к другой, жадно впитывая все, что было перед ней. Бедняжка в своей жизни видела так много некрасивых мест. Но то, что открылось перед ней теперь, превосходило самые буйные ее мечты. Она стояла на коленях, забыв обо всем на свете, кроме красоты, окружавшей ее, пока не вздрогнула, почувствовав на своем плече чью-то руку.
Когда началась война, ни та, ни другая не успели эвакуироваться. Ада копала рвы, думая о сыне, увезенном с детским садом. Было не до любви. Она съела все, что было можно, сварила кожаные туфли, пила горячий бульон из обоев — там все-таки было немного клейстера. Настал декабрь, кончилось все. Ада отвезла на саночках в братскую могилу своего папу, потом Льва Адольфовича, затопила печурку Диккенсом и негнущимися пальцами написала Соне прощальное Николаево письмо. Она писала, что все ложь, что она всех ненавидит, что Соня — старая дура и лошадь, что ничего не было и что будьте вы все прокляты.
Ни Аде, ни Николаю Дальше жить не хотелось. Она отперла двери большой отцовской квартиры, чтобы похоронной команде легче было войти, и легла на диван, навалив на себя пальто папы и брата. Вряд ли, я полагаю, Соня получила Николаеву могильную весть. Сквозь тот черный декабрь письма не проходили или же шли месяцами. Вот, собственно, и все, что можно сказать о Соне. Жил человек — и нет его. Одно имя осталось.
Читать еще: Как нарисовать танк е100 карандашом. Как нарисовать танк карандашом поэтапно для начинающих и детей? Как легко нарисовать танк Тигр карандашом поэтапно Где она хранит пачку Сониных писем, ветхий пакетик, перехваченный бечевкой, потрескивающий от сухих цветов, желтоватых и прозрачных, как стрекозиные крылья? Не помнит или не хочет говорить. Скорее всего, она бросила эту пачку в огонь, встав на распухшие колени в ту ледяную зиму, во вспыхивающем кругу минутного света, и, может быть, робко занявшись вначале, затем быстро чернея с углов, и, наконец, взвившись столбом гудящего пламени, письма согрели, хоть на краткий миг, ее скрюченные, окоченевшие пальцы. Пусть так. Вот только белого голубка, я думаю, она должна была оттуда вынуть.
Ведь голубков огонь не берет. Предварительный просмотр: Сад окружала живая изгородь из орешника. За нею начинались поля и луга, где паслись коровы и овцы. Посреди сада цвел розовый куст, а под ним сидела улитка. Она была богата внутренним содержанием — содержала самое себя. Это вот вы все торопитесь! А торопливость ослабляет впечатление.
На другой год улитка лежала чуть ли не на том же самом месте, на солнце, под розовым кустом. Куст выпускал бутоны и расцветал розами, каждый раз свежими, каждый раз новыми. Улитка наполовину выползла из раковины, навострила рожки и вновь подобрала. Никакого прогресса.
Тексты на конкурс
Тексты для конкурса "Живая классика" | Лучшие тексты в прозе для заучивания наизусть (средний школьный возраст) Прозаические отрывки для чтения наизусть для девочек. |
Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза). | Мы попрыгали в классики, и я пошла домой решать свою задачу. |
Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" | Порой школа оставляет на нас не самый приятный отпечаток того, что литература, а тем более классика — это всегда скучно и муторно! |
Тексты для конкурса " Живое слово" | Лови другую скорей и метись живее, а то — не дай бог — старуха моя вспопашится, так нам с тобой обоим тошноты наделает!». |
Живая классика отрывки для чтения наизусть. Подборка текстов для конкурса `Живая классика` (проза) | #ЖиваяКлассика#КонкурсОнлайн 22 марта в Верхнехавской центральной библиотеке прошел районный этап Всероссийского конкурса юных чтецов "Живая классика" в формате онлайн. |
Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика". Интересные отрывкииз книг
Он говорил с ней: Ты должна, Валя, остаться живой и найти маму, я верю, что она не погибла. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "ЖИВАЯ КЛАССИКА". Катя вздрогнула и посмотрела на меня с изумлением – «Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, – продолжал я быстро. В заколоченном ящике оказался человек, живой, правдолюбивый и, наверно, хороший! Новости - Современный русский В конкурсе приняли участие 6 учеников из 6 классов.
Тексты для конкурса чтецов " Живая классика" 1класс
Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика» | все тексты для заучивания наизусть. К участию в «Живой классике» приглашаются учащиеся 5-11 классов учреждений. |
Конкурс "Живая классика" - все тексты для заучивания наизусть ~ Проза (Школьная литература) | Тексты для заучивания наизусть. |
Рассказы для конкурса живая классика 5 класс | На этот раз Серый Бобр пустил в ход тяжелое весло, и, когда Белый Клык очутился на дне пироги, на всем его маленьком теле не было ни одного живого места. |
Тексты на конкурс - Ирина Алексеевна Машинистова | Лучшие тексты в прозе для заучивания наизусть (средний школьный возраст) Отрывок из классики для конкурса. |
Подборка текстов к конкурсам "Живая классика" - 2020
Лучшие тексты в прозе для заучивания наизусть (средний школьный возраст) Прозаические отрывки для чтения наизусть для девочек. живая мечта». авторы - Оксана Чернявская и Людмила Куприкова. все тексты для заучивания наизусть. «Живая классика» — это не только чтецкий конкурс, но и сообщество читающих и актерски одаренных подростков, — подчеркивает президент фонда «Живая классика» Марина Смирнова.
Тексты для живой классики. ТЕКСТЫ. Гудрун Мебс Воскресный ребёнок
Бабушки дома не было. Вот видишь, на твоей бумажке внизу написано: «Уехала в деревню. Не волнуйтесь: ничего страшного». Ее давно уже нет… Просто в деревню уехала. В свою родную деревню! Окаменевшая на диване мама вскочила: — К какому дубу? Тебе нельзя волноваться!
Какой дуб? Он посмел успокаивать меня бабушкиными словами. Она к тете Мане уехала? К тете Мане? К тете Мане, да?! Самое лучшее.
Николай Телешов Бродил однажды пастух Демьян по лужайке с длинным кнутом на плече. Делать ему было нечего, а день стоял жаркий, и решил Демьян искупаться в речке. Разделся и только влез в воду, глядит - на дне под ногами что-то блестит. Место было мелкое; он окунулся и достал с песка маленькую светлую подковку, величиной с человеческое ухо. Вертит ее в руках и не понимает на что она может годиться. Взял он подковку обеими руками за оба конца и только хотел попробовать разогнуть или сломать, как на берегу появилась женщина, вся в белой серебряной одежде.
Демьян даже смутился и ушел в воду по самую шею. Глядит из речки одна Демьянова голова и слушает, как женщина его поздравляет: - Твое счастье, Демьянушка: нашел ты такой клад, какому равного нет во всем белом свете. Сколько хочешь бери. Но только одно помни: не оставь там самого лучшего. И опять повторила: - Бери всего сколько хочешь, покуда не будешь доволен. Но когда назад пойдешь, то не забудь унести с собой самое лучшее.
И исчезла белая женщина. Ничего не понимает Демьян. Огляделся по сторонам: видит перед собой на берегу большой камень, у самой воды лежит. Шагнул к нему и прислонил подковку, как говорила женщина. И вдруг разломился камень надвое, открылись за ним железные двери, широко распахнулись сами собой, и перед Демьяном - роскошный дворец. Как только протянет он куда свою подковку, как только прислонит ее к чему, так все затворы перед ним растворяются, все замки отпираются, и идет Демьян, как хозяин, куда только вздумается.
Куда ни войдет, везде несметные богатства лежат. В одном месте громадная гора овса, да какого: тяжелого, золотистого! В другом месте рожь, в третьем пшеница; такого зерна белоярого Демьян никогда и во сне не видывал. Ни карманов, ни рубашки, ни шапки - ничего нет; не во что положить. Вокруг него великое множество всякого добра, а вот насыпать во что, или во что завернуть, или в чем унести - этого ничего нет. А в две горсти много не положишь.
Глаза разбегаются; неизвестно на что и глядеть, чего желать, что брать. И что здесь самое лучшее - не понимает Демьян, не может впопыхах разобраться. Да еще досадно, что не во что сейчас положить хоть немножко. Хоть бы в нее! Идет, а из горстей камешки сыплются! Жаль, что руки малы: кабы каждая горсть да с горшок!
Идет он мимо золота - думает: а вдруг оно самое лучшее? Надо взять и его. А взять нечем и не во что: горсти полны, а карманов нет. Пришлось сбросить лишние камешки и взять хоть немножко золотого песочку. Пока менял Демьян впопыхах камни на золото, все мысли у него разбрелись. Сам не знает, что брать, что оставить.
Оставить - всякую малость жалко, а унести нет никакой возможности: у голого человека ничего, кроме двух горстей, для этого нет. Побольше наложит - валится из рук. Опять приходится подбирать да укладывать. Измучился Демьян, наконец, и решительно пошел к выходу. Вот вылез он на берег, на лужайку. Увидал свою одежду, шапку, кнут - и обрадовался.
А потом и за телегой сбегаю! Поскорее оделся, повесил кнут на плечо и хотел было идти опять в подземный дворец за богатством, но никаких дверей перед ним уже нет, а лежит по-прежнему на берегу большой серый камень. Он позабыл ее в подземном дворце, когда спешно менял камни на золото, ища самого лучшего. Только теперь он понял, что самое лучшее-то он и оставил там, куда теперь без подковки никогда и ни за что не войдешь. Бросился он в отчаянии к шапке, к своим драгоценностям, с последней надеждой: а не лежит ли среди них «самое лучшее»? Но в шапке была теперь только горсть речного песку да горсть мелких полевых камешков, какими полон весь берег.
Опустил Демьян и руки и голову: - Вот тебе и самое лучшее!.. Вы даёте уроки литературы? Андрей Петрович вгляделся в экран видеофона. Мужчина под тридцать. Строго одет - костюм, галстук. Улыбается, но глаза серьёзные.
У Андрея Петровича ёкнуло сердце, объявление он вывешивал в сеть лишь по привычке. За десять лет было шесть звонков. Трое ошиблись номером, ещё двое оказались работающими по старинке страховыми агентами, а один попутал литературу с лигатурой. Вас интересует литература? Интересует, - кивнул собеседник. Позвольте узнать, каковы условия.
Когда бы вы хотели начать? К девяти я отвожу детей в школу, а потом свободен до двух. В эту ночь Андрей Петрович не спал, ходил по крошечной комнате, почти келье, не зная, куда девать трясущиеся от переживаний руки. Вот уже двенадцать лет он жил на нищенское пособие. С того самого дня, как его уволили. Скажите, вы не хотите переучиться?
Стоимость обучения лицей мог бы частично оплатить. Виртуальная этика, основы виртуального права, история робототехники - вы вполне бы могли преподавать это. Даже кинематограф всё ещё достаточно популярен. Ему, конечно, недолго осталось, но на ваш век… Как вы полагаете? Андрей Петрович отказался, о чём немало потом сожалел. Новую работу найти не удалось, литература осталась в считанных учебных заведениях, последние библиотеки закрывались, филологи один за другим переквалифицировались кто во что горазд.
Пару лет он обивал пороги гимназий, лицеев и спецшкол. Потом прекратил. Промаялся полгода на курсах переквалификации. Когда ушла жена, бросил и их. Сбережения быстро закончились, и Андрею Петровичу пришлось затянуть ремень. Потом продать аэромобиль, старый, но надёжный.
Антикварный сервиз, оставшийся от мамы, за ним вещи. А затем… Андрея Петровича мутило каждый раз, когда он вспоминал об этом - затем настала очередь книг. Древних, толстых, бумажных, тоже от мамы. За раритеты коллекционеры давали хорошие деньги, так что граф Толстой кормил целый месяц. Достоевский - две недели. Бунин - полторы.
В результате у Андрея Петровича осталось полсотни книг - самых любимых, перечитанных по десятку раз, тех, с которыми расстаться не мог. Ремарк, Хемингуэй, Маркес, Булгаков, Бродский, Пастернак… Книги стояли на этажерке, занимая четыре полки, Андрей Петрович ежедневно стирал с корешков пыль. Или Мураками. Или Амаду». Пустяки, понял Андрей Петрович внезапно. Неважно, удастся ли откупить.
Он может передать, вот оно, вот что единственно важное. Передать другим то, что знает, то, что у него есть. Максим позвонил в дверь ровно в десять, минута в минуту. Вот, собственно… С чего бы вы хотели начать? Максим помялся, осторожно уселся на край стула. Понимаете, я профан.
Меня ничему не учили. В общеобразовательных школах литературу не преподают почти сотню лет. А сейчас уже не преподают и в специальных. Понимаете, в конце двадцатого века начался кризис. Читать стало некогда. Сначала детям, затем дети повзрослели, и читать стало некогда их детям.
Ещё более некогда, чем родителям. Появились другие удовольствия - в основном, виртуальные. Всякие тесты, квесты… - Андрей Петрович махнул рукой. Технические дисциплины стали вытеснять гуманитарные. Кибернетика, квантовые механика и электродинамика, физика высоких энергий. А литература, история, география отошли на задний план.
Особенно литература. Вы следите, Максим? Но и в электронном варианте спрос на литературу падал - стремительно, в несколько раз в каждом новом поколении по сравнению с предыдущим. Как следствие, уменьшилось количество литераторов, потом их не стало совсем - люди перестали писать. Филологи продержались на сотню лет дольше - за счёт написанного за двадцать предыдущих веков. Андрей Петрович замолчал, утёр рукой вспотевший вдруг лоб.
Литература умерла потому, что не ужилась с прогрессом. Но вот дети, вы понимаете… Дети! Литература была тем, что формировало умы. Особенно поэзия. Тем, что определяло внутренний мир человека, его духовность. Дети растут бездуховными, вот что страшно, вот что ужасно, Максим!
И именно поэтому обратился к вам. Павлик и Анечка, погодки. Андрей Петрович, мне нужны лишь азы. Я найду литературу в сети, буду читать. Мне лишь надо знать что. И на что делать упор.
Вы научите меня? Он поднялся, скрестил на груди руки, сосредоточился. Свеча горела на столе, свеча горела… - Вы придёте завтра, Максим? Только вот… Знаете, я работаю управляющим у состоятельной семейной пары. Веду хозяйство, дела, подбиваю счета. У меня невысокая зарплата.
Но я, - Максим обвёл глазами помещение, - могу приносить продукты. Кое-какие вещи, возможно, бытовую технику. В счёт оплаты. Вас устроит? Андрей Петрович невольно покраснел. Его бы устроило и задаром.
Жду вас завтра. Язык, Максим, тот самый инструмент, которым пользовались великие писатели и поэты. Вот послушайте. Максим сосредоточенно слушал. Казалось, он старается запомнить, заучить речь преподавателя наизусть. Продолжайте, пожалуйста.
День сменялся новым. Андрей Петрович воспрянул, пробудился к жизни, в которой неожиданно появился смысл. Поэзию сменила проза, на неё времени уходило гораздо больше, но Максим оказался благодарным учеником. Схватывал он на лету. Андрей Петрович не переставал удивляться, как Максим, поначалу глухой к слову, не воспринимающий, не чувствующий вложенную в язык гармонию, с каждым днём постигал её и познавал лучше, глубже, чем в предыдущий. Восемнадцатый век, девятнадцатый, двадцатый.
Классика, беллетристика, фантастика, детектив. Однажды, в среду, Максим не пришёл. Андрей Петрович всё утро промаялся в ожидании, уговаривая себя, что тот мог заболеть. Не мог, шептал внутренний голос, настырный и вздорный. Скрупулёзный педантичный Максим не мог. Он ни разу за полтора года ни на минуту не опоздал.
А тут даже не позвонил. К вечеру Андрей Петрович уже не находил себе места, а ночью так и не сомкнул глаз. К десяти утра он окончательно извёлся, и когда стало ясно, что Максим не придёт опять, побрёл к видеофону. Следующие несколько дней прошли как один скверный сон. Даже любимые книги не спасали от острой тоски и вновь появившегося чувства собственной никчемности, о котором Андрей Петрович полтора года не вспоминал. Обзвонить больницы, морги, навязчиво гудело в виске.
И что спросить? Или о ком? Не поступал ли некий Максим, лет под тридцать, извините, фамилию не знаю? Андрей Петрович выбрался из дома наружу, когда находиться в четырёх стенах стало больше невмоготу. А чего не выходишь, стыдишься, что ли? Так ты же вроде ни при чём.
Я всё думал, чего Петрович на старости лет с этой публикой связался. Я этих голубчиков сразу вижу. Тридцать лет, считай, с ними отработал. Андрей Петрович не помнил, как добрался до лифта. Поднялся на четырнадцатый, трясущимися руками нашарил в кармане ключ. С пятой попытки отворил, просеменил к компьютеру, подключился к сети, пролистал ленту новостей.
Сердце внезапно зашлось от боли. С фотографии смотрел Максим, строчки курсива под снимком расплывались перед глазами. Домашний робот-гувернёр, серия ДРГ-439К. Дефект управляющей программы. Заявил, что самостоятельно пришёл к выводу о детской бездуховности, с которой решил бороться. Самовольно обучал детей предметам вне школьной программы.
От хозяев свою деятельность скрывал. Изъят из обращения… По факту утилизирован…. Общественность обеспокоена проявлением… Выпускающая фирма готова понести… Специально созданный комитет постановил…». Андрей Петрович поднялся. На негнущихся ногах прошагал на кухню. Открыл буфет, на нижней полке стояла принесённая Максимом в счёт оплаты за обучение початая бутылка коньяка.
Андрей Петрович сорвал пробку, заозирался в поисках стакана. Не нашёл и рванул из горла. Закашлялся, выронив бутылку, отшатнулся к стене. Колени подломились, Андрей Петрович тяжело опустился на пол. Коту под хвост, пришла итоговая мысль. Всё коту под хвост.
Всё это время он обучал робота. Бездушную, дефективную железяку. Вложил в неё всё, что есть. Всё, ради чего только стоит жить. Всё, ради чего он жил. Андрей Петрович, превозмогая ухватившую за сердце боль, поднялся.
Протащился к окну, наглухо завернул фрамугу. Теперь газовая плита. Открыть конфорки и полчаса подождать. И всё. Звонок в дверь застал его на полпути к плите. Андрей Петрович, стиснув зубы, двинулся открывать.
На пороге стояли двое детей. Мальчик лет десяти. И девочка на год-другой младше. Мы от Макса. Перед тем, как он… как его… - Мело, мело по всей земле во все пределы! Андрей Петрович схватился за сердце, судорожно глотая, запихал, затолкал его обратно в грудную клетку.
Вы будете нас учить? Андрей Петрович, цепляясь за дверной косяк, шагнул назад. Входите, дети. Смеркалось, но от снега, лежавшего во дворе сугробами, в комнате было ещё светло. Перед Леной лежала раскрытая тетрадь, в которой было написано всего две фразы: Как я помогаю маме. Дальше работа не шла.
Где-то у соседей играл магнитофон. Слышно было, как Алла Пугачёва настойчиво повторяла: «Я так хочу, чтобы лето не кончалось!.. Загорай себе, купайся, и никаких тебе сочинений! Она снова прочла заголовок: «Как я помогаю маме». И когда тут помогать, если на дом столько задают! В комнате загорелся свет: это вошла мама.
Вы бы слышали её пение! После выступления я подошла к ней и спросила: "У вас есть музыкальное образование? Так вот оно что! Без труда не вытащишь и рыбку из пруда... Каждый звук песни произносился отчётливо, мелодично. Московским артистам у неё поучиться бы произношению.
Кстати, чётко с орфоэпической точки зрения исполняют свои песни только Алла Пугачёва и Анна Герман я говорю это об эстрадных певцах. Понравился мне отрывок из повести Ю. Яковлева "Гонение на рыжих". Как разбегусь, как подпрыгну, как достану самую крупную! А потом буду перебрасывать горячую звезду с ладони на ладонь, как печеную картошку, вынутую из костра. Эй, рыбы, прячьтесь поскорее в темных водорослях!
Я сейчас опаснее самой зубастой щуки. Берегитесь, желтоглазые машины, и отходящие поезда, и витрины, освещенные, как сцена театра, и деревья, и фонарные столбы, и старушки, седые от мудрости. Я могу сейчас все перевернуть, перепутать, превратить в сплошной веселый хаос. Я не пьяная и не сошла с ума. Я, кажется, счастливая, а когда человек счастлив, он распоряжается рыбами, звездами, поездами и старушками. Рекомендую будущим конкурсантам.
Я возьму Аню с собой, чтобы миссис Спенсер могла сразу отправить ее обратно в Новую Шотландию. Я оставлю тебе чай на плите и вернусь домой как раз к дойке. И опять Мэтью ничего не сказал. Марилла почувствовала, что зря тратит слова. Ничто так не раздражает, как мужчина, который не отвечает… кроме женщины, которая не отвечает. В положенное время Мэтью запряг гнедую, и Марилла с Аней сели в кабриолет.
Мэтью открыл пред ними ворота двора и, когда они медленно проезжали мимо, сказал громко, ни к кому, кажется, не обращаясь: — Здесь был утром один паренек, Джерри Буот из Крик, и я сказал ему, что найму его на лето. Марилла не ответила, но хлестнула несчастную гнедую с такой силой, что толстая кобыла, не привыкшая к подобному обращению, возмущенно рванула галопом. Когда кабриолет уже катил по большой дороге, Марилла обернулась и увидела, что несносный Мэтью стоит, прислонившись к воротам, и печально смотрит им вслед. Сергей Куцко ВОЛКИ Так уж устроена деревенская жизнь, что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется. Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие!
С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки. Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей?
Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение. Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица. Канун Рождества. С залива дует холодный, пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег.
Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов — делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома. Только маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. Он то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшие руки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом кренделя и баранки.
Дверь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Незаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь.
Старый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика.
Мальчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Так кому же ты хочешь написать письмо? Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: — А что ты хочешь написать Иисусу? Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос.
Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, — он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. Их охранял надёжный сторож — умный пёс Уран. Он зря никогда ни на кого не лаял, зорко следил за незнакомцами, радовался хозяевам. Но вот этот дом попал под снос. Его обитателям предложили благоустроенную квартиру, и тут возник вопрос — что делать с овчаркой? Как сторож Уран уже был им не нужен, становясь лишь обузой.
Несколько дней шли ожесточённые споры о собачьей судьбе. В открытое окно из дома до сторожевой конуры частенько долетали жалобные всхлипывания внука и грозные окрики деда. Что понимал Уран из доносившихся слов? Кто знает... Только заметили невестка и внук, выносившие ему еду, что миска собаки так и оставалась нетронутой более суток. Уран не ел и в последующие дни, как его ни уговаривали.
Он уже не вилял хвостом, когда к нему подходили, и даже отводил взгляд в сторону, словно не желая больше смотреть на людей, предававших его. Невестка, ожидавшая наследника или наследницу, предположила: — А не заболел ли Уран? Хозяин в сердцах бросил: — Вот было бы и лучше, если бы пёс сам издох. Не пришлось бы тогда пристреливать. Невестка вздрогнула. Уран посмотрел на сказавшего взглядом, который хозяин потом долго не мог забыть.
Внук уговорил соседа ветеринара посмотреть своего любимца. Но ветеринар не обнаружил никакой болезни, только задумчиво сказал: — Может быть, он о чем-то затосковал... Уран вскоре умер, до самой смерти чуть шевеля хвостом лишь невестке и внуку, навещавших его. А хозяин по ночам часто вспоминал взгляд Урана, преданно служившего ему столько лет. Старик уже пожалел о жестоких словах, убивших пса. Но разве сказанное вернуть?
И кто знает, как ранило озвученное зло внука, привязанного к своему четвероногому другу? А кто знает, как оно, разлетясь по миру подобно радиоволне, повлияет на души ещё не родившихся детей, будущие поколения? Слова живут, слова не умирают... В старинной книжке рассказывалось: у одной девочки умер папа. Девочка тосковала о нем. Он всегда был ласков с ней.
Этой теплоты ей не хватало. Однажды папа приснился ей и сказал: теперь ты будь ласкова с людьми. Каждое доброе слово служит Вечности. Случилось это так. В одной бедной семье было трое детей. Их папа умер, мама работала, где могла, а потом заболела.
В доме не осталось ни крошки, а есть так хотелось. Что делать? Вышла мама на улицу и стала просить милостыню, но люди, не замечая её, проходили мимо. В отчаянии она вошла в церковь и стала просить о помощи Самого Христа. Кого же ещё оставалось просить? Вот тут, у иконы Спасителя, Маша и увидела женщину, стоявшую на коленях.
Лицо её было залито слезами. Девочка никогда раньше не видела таких страданий. У Маши было удивительное сердце. Когда рядом радовались, и ей хотелось прыгать от счастья. Но если кому-то было больно, она не могла пройти мимо и спрашивала: Что с тобой? Почему ты плачешь?
И чужая боль проникала в её сердце. Вот и теперь она склонилась к женщине: У вас горе? И когда та поделилась с ней своей бедой, Маша, которая никогда в жизни не испытывала чувства голода, представила себе троих одиноких, давно не видевших еды малышей. Не задумываясь, она протянула женщине пять рублей. Это были все её деньги. По тем временам это была значительная сумма, и лицо женщины просияло.
А где ваш дом? С удивлением она узнала, что живёт бедная семья в соседнем подвале. Девочка не понимала, как можно жить в подвале, но она твёрдо знала, что ей нужно сделать в этот рождественский вечер. Счастливая мать, как на крыльях, летела домой. Она накупила еды в ближайшем магазине, и дети радостно встретили её. Вскоре запылала печка и закипел самовар.
Дети согрелись, насытились и притихли. Стол, уставленный едой, был для них неожиданным праздником, почти чудом. Но тут Надя, самая маленькая, спросила: Мама, а правда, что в Рождественскую мочь Бог посылает детям Ангела, и тот приносит им много-много подарков? Мама прекрасно знала, что гостинцев им ждать не от кого. Слава Богу и за то, что Он уже им дал: все сыты и согреты. Но малыши есть малыши.
Им так хотелось иметь в Рождественский праздник ёлку, такую же, как у нсех остальных детей. Что она, бедная, могла им сказать? Разрушить детскую веру? Дети настороженно смотрели на неё, ожидая ответа. И мама подтвердила: Это правда. Но Ангел приходит только к тем, кто всем сердцем верит в Бога и от всей души молится Ему.
А я всем сердцем верю в Бога и от всей души молюсь Ему, - не отступала Надя. Мама не знала, что сказать. В комнате установилась тишина, только поленья потрескивали в печке. И вдруг раздался стук. Дети вздрогнули, а мама перекрестилась и дрожащей рукой открыла дверь. На пороге стояла маленькая светловолосая девочка Maшa, а за ней - бородатый мужик с ёлкой в руках.
С Рождеством Христовым! Дети замерли. Пока бородач устанавливал ёлку, в комнату вошла Машина няня с большой корзиной, из которой сразу же стали появляться подарки. Малыши не верили своим глазам. Но ни они, ни мама не подозревали, что девочка отдала им свою ёлку и свои подарки. А когда неожиданные гости ушли, Надя спросила: Эта девочка и была Ангел?
Добровольского «Серёжа» Обычно кровати братьев стояли рядом. Но когда Серёжа заболел воспалением легких, Сашу переселили в другую комнату и запре-тили тревожить малыша. Только просили молиться за братишку, которому становилось всё хуже и хуже. Как-то вечером Саша заглянул в комнату больного. Серёжа лежал с открытыми, ниче-го не видящими глазами и едва дышал. Ис-пугавшись, мальчик кинулся к кабинету, из которого доносились голоса родителей.
Дверь была приоткрыта, и Саша услышал, как ма-ма, плача, сказала, что Серёжа умирает. Па-па с болью в голосе ответил: — Что ж теперь плакать? Его уже не спа-сти... В ужасе Саша бросился в комнату сест-рёнки. Там никого не было, и он с рыдания-ми упал на колени перед иконой Божией Матери, висевшей на стене. Сквозь всхлипы-вания прорывались слова: — Господи, Господи, сделай так, чтобы Серёжа не умер!
Лицо Саши было залито слезами. Вокруг всё расплывалось, как в тумане.
Ведь вам не понравилось бы, если бы вас всегда называли просто женщиной. Да, я буду называть ее Милочкой. Я дала имя сегодня утром и этой вишне под окном моей спальни. Я назвала ее Снежной Королевой , потому что она такая белая.
Конечно, она не всегда будет в цвету, но ведь всегда можно это вообразить, правда? Я уже чувствую, как меня занимает, что еще она скажет. Она и на меня напускает чары. И уже напустила их на Мэтью. Этот взгляд, который он бросил на меня, когда выходил, снова выражал все, о чем он говорил и на что намекал вчера. Лучше бы он был как другие мужчины и говорил обо всем открыто.
Тогда было бы можно ответить и переубедить его. Но что сделаешь с мужчиной, который только смотрит? Когда Марилла вернулась из своего паломничества в подвал, она застала Аню снова впавшей в мечтательность. Девочка сидела, опустив подбородок на руки и устремив взгляд в небо. Так Марилла и оставила ее, пока обед не появился на столе. Мэтью кивнул и печально взглянул на Аню.
Марилла перехватила этот взгляд и сказала сухо: — Я собираюсь поехать в Уайт Сендс и решить этот вопрос. Я возьму Аню с собой, чтобы миссис Спенсер могла сразу отправить ее обратно в Новую Шотландию. Я оставлю тебе чай на плите и вернусь домой как раз к дойке. И опять Мэтью ничего не сказал. Марилла почувствовала, что зря тратит слова. Ничто так не раздражает, как мужчина, который не отвечает… кроме женщины, которая не отвечает.
В положенное время Мэтью запряг гнедую, и Марилла с Аней сели в кабриолет. Мэтью открыл пред ними ворота двора и, когда они медленно проезжали мимо, сказал громко, ни к кому, кажется, не обращаясь: — Здесь был утром один паренек, Джерри Буот из Крик, и я сказал ему, что найму его на лето. Марилла не ответила, но хлестнула несчастную гнедую с такой силой, что толстая кобыла, не привыкшая к подобному обращению, возмущенно рванула галопом. Когда кабриолет уже катил по большой дороге, Марилла обернулась и увидела, что несносный Мэтью стоит, прислонившись к воротам, и печально смотрит им вслед. Сергей Куцко ВОЛКИ Так уж устроена деревенская жизнь, что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется. Так рассудила и одна девушка.
Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки. Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи.
Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей? Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение. Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица. Канун Рождества. С залива дует холодный, пронизывающий ветер.
Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов — делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома. Только маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице. Он то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшие руки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше.
Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом кренделя и баранки. Дверь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше. Незаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь.
Немного помедлив, он открывает дверь. Старый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась.
Старик поднял глаза и увидел мальчика. Мальчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Так кому же ты хочешь написать письмо? Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил: — А что ты хочешь написать Иисусу?
Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, — он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы. Их охранял надёжный сторож — умный пёс Уран. Он зря никогда ни на кого не лаял, зорко следил за незнакомцами, радовался хозяевам. Но вот этот дом попал под снос. Его обитателям предложили благоустроенную квартиру, и тут возник вопрос — что делать с овчаркой?
Как сторож Уран уже был им не нужен, становясь лишь обузой. Несколько дней шли ожесточённые споры о собачьей судьбе. В открытое окно из дома до сторожевой конуры частенько долетали жалобные всхлипывания внука и грозные окрики деда. Что понимал Уран из доносившихся слов? Кто знает... Только заметили невестка и внук, выносившие ему еду, что миска собаки так и оставалась нетронутой более суток.
Уран не ел и в последующие дни, как его ни уговаривали. Он уже не вилял хвостом, когда к нему подходили, и даже отводил взгляд в сторону, словно не желая больше смотреть на людей, предававших его. Невестка, ожидавшая наследника или наследницу, предположила: — А не заболел ли Уран? Хозяин в сердцах бросил: — Вот было бы и лучше, если бы пёс сам издох. Не пришлось бы тогда пристреливать. Невестка вздрогнула.
Уран посмотрел на сказавшего взглядом, который хозяин потом долго не мог забыть. Внук уговорил соседа ветеринара посмотреть своего любимца. Но ветеринар не обнаружил никакой болезни, только задумчиво сказал: — Может быть, он о чем-то затосковал... Уран вскоре умер, до самой смерти чуть шевеля хвостом лишь невестке и внуку, навещавших его. А хозяин по ночам часто вспоминал взгляд Урана, преданно служившего ему столько лет. Старик уже пожалел о жестоких словах, убивших пса.
Но разве сказанное вернуть? И кто знает, как ранило озвученное зло внука, привязанного к своему четвероногому другу? А кто знает, как оно, разлетясь по миру подобно радиоволне, повлияет на души ещё не родившихся детей, будущие поколения? Слова живут, слова не умирают... В старинной книжке рассказывалось: у одной девочки умер папа. Девочка тосковала о нем.
Он всегда был ласков с ней. Этой теплоты ей не хватало. Однажды папа приснился ей и сказал: теперь ты будь ласкова с людьми. Каждое доброе слово служит Вечности. Случилось это так. В одной бедной семье было трое детей.
Их папа умер, мама работала, где могла, а потом заболела. В доме не осталось ни крошки, а есть так хотелось. Что делать? Вышла мама на улицу и стала просить милостыню, но люди, не замечая её, проходили мимо. В отчаянии она вошла в церковь и стала просить о помощи Самого Христа. Кого же ещё оставалось просить?
Вот тут, у иконы Спасителя, Маша и увидела женщину, стоявшую на коленях. Лицо её было залито слезами. Девочка никогда раньше не видела таких страданий. У Маши было удивительное сердце. Когда рядом радовались, и ей хотелось прыгать от счастья. Но если кому-то было больно, она не могла пройти мимо и спрашивала: Что с тобой?
Почему ты плачешь? И чужая боль проникала в её сердце. Вот и теперь она склонилась к женщине: У вас горе? И когда та поделилась с ней своей бедой, Маша, которая никогда в жизни не испытывала чувства голода, представила себе троих одиноких, давно не видевших еды малышей. Не задумываясь, она протянула женщине пять рублей. Это были все её деньги.
По тем временам это была значительная сумма, и лицо женщины просияло. А где ваш дом? С удивлением она узнала, что живёт бедная семья в соседнем подвале. Девочка не понимала, как можно жить в подвале, но она твёрдо знала, что ей нужно сделать в этот рождественский вечер. Счастливая мать, как на крыльях, летела домой. Она накупила еды в ближайшем магазине, и дети радостно встретили её.
Вскоре запылала печка и закипел самовар. Дети согрелись, насытились и притихли. Стол, уставленный едой, был для них неожиданным праздником, почти чудом. Но тут Надя, самая маленькая, спросила: Мама, а правда, что в Рождественскую мочь Бог посылает детям Ангела, и тот приносит им много-много подарков? Мама прекрасно знала, что гостинцев им ждать не от кого. Слава Богу и за то, что Он уже им дал: все сыты и согреты.
Но малыши есть малыши. Им так хотелось иметь в Рождественский праздник ёлку, такую же, как у нсех остальных детей. Что она, бедная, могла им сказать? Разрушить детскую веру? Дети настороженно смотрели на неё, ожидая ответа. И мама подтвердила: Это правда.
Но Ангел приходит только к тем, кто всем сердцем верит в Бога и от всей души молится Ему. А я всем сердцем верю в Бога и от всей души молюсь Ему, - не отступала Надя. Мама не знала, что сказать. В комнате установилась тишина, только поленья потрескивали в печке. И вдруг раздался стук. Дети вздрогнули, а мама перекрестилась и дрожащей рукой открыла дверь.
На пороге стояла маленькая светловолосая девочка Maшa, а за ней - бородатый мужик с ёлкой в руках. С Рождеством Христовым! Дети замерли. Пока бородач устанавливал ёлку, в комнату вошла Машина няня с большой корзиной, из которой сразу же стали появляться подарки.
Конкурс "Живая классика" - все тексты для заучивания наизусть ~ Проза (Школьная литература)
Произведения на конкурс "Живая классика" и интересные тексты в прозе и стихах для заучивания и чтения 9 класс Житейская мелочь. Тексты для заучивания наизусть из драматического произведения определяются формой монолога. Старшим. Живая классика: Рекомендуем тексты для конкурса. Новости - Современный русский. В прошлом году на Живой Классике девочка шикарно читала Достоевского, прям до мурашек. Тогда скромное постановление, скажем, о запрещении провоза живых поросят в вагонах трамвая должно будет выглядеть так. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Прозаический рассказ на конкурс чтецов.
Тексты для заучивания наизусть к конкурсу "живая классика". Тексты для конкурса "живая классика"
Видим, у загородки, где впускают народ, - столпотворение вавилонское. Валом лезут в театр. И среди наших неграмотных есть и грамотные, и все больше барышни. Одна было и сунулась к контролеру, показывает билет, а тот ее и спрашивает: - Позвольте, - говорит, - товарищ мадам, вы грамотная? А та сдуру обиделась: - Странный вопрос! Конечно, грамотная. Я в гимназии училась!
Очень приятно. В таком случае позвольте вам пожелать до свидания! И забрал у нее билет. Туда всех ваших грамотных собрали - доктора там, фершала, профессора. Сидят и чай с патокою пьют, потому им сахару не дают, а товарищ Куликовский им романсы поет. Так и ушла барышня.
Ну, а нас с Пантелеевым пропустили беспрепятственно и прямо провели в партер и посадили во второй ряд. Представление еще не начиналось, и потому от скуки по стаканчику семечек сжевали. Посидели мы так часика полтора, наконец стемнело в театре. Смотрю, лезет на главное место огороженное какой-то. В шапочке котиковой и в пальто. Усы, бородка с проседью и из себя строгий такой.
Влез, сел и первым делом на себя пенсне одел. Я и спрашиваю Пантелеева он хоть и неграмотный, но все знает : - Это кто же такой будет? А он отвечает: - Это дери, - говорит, - жер. Он тут у них самый главный. Серьезный господин! Вот его для примеру нам, значит, и выставляют.
А дирижер этот самый развернул перед собой какую-то книгу, посмотрел в нее и махнул белым прутиком, и сейчас же под полом заиграли на скрипках. Жалобно, тоненько, ну прямо плакать хочется. Ну, а дирижер этот действительно в грамоте оказался не последний человек, потому два дела сразу делает - и книжку читает, и прутом размахивает. А оркестр нажаривает. Дальше - больше! За скрипками на дудках, а за дудками на барабане.
Гром пошел по всему театру. А потом как рявкнет с правой стороны… Я глянул в оркестр и кричу: - Пантелеев, а ведь это, побей меня Бог, Ломбард[Б. Ломбард 1878—1960 , известный тромбонист], который у нас на пайке в полку! А он тоже заглянул и говорит: - Он самый и есть! Окромя его, некому так здорово врезать на тромбоне! Ну, я обрадовался и кричу: - Браво, бис, Ломбард!
Но только, откуда ни возьмись, милиционер, и сейчас ко мне: - Прошу вас, товарищ, тишины не нарушать! Ну, замолчали мы. А тем временем занавеска раздвинулась, и видим мы на сцене - дым коромыслом! Которые в пиджаках кавалеры, а которые дамы в платьях танцуют, поют. Ну, конечно, и выпивка тут же, и в девятку то же самое. Одним словом, старый режим!
Ну, тут, значит, среди прочих Альфред. Тозке пьет, закусывает. И оказывается, братец ты мой, влюблен он в эту самую Травиату. Но только на словах этого не объясняет, а все пением, все пением. Ну, и она ему то же в ответ. И выходит так, что не миновать ему жениться на ней, но только есть, оказывается, у этого самого Альфреда папаша, по фамилии Любченко.
И вдруг, откуда ни возьмись, во втором действии он и шасть на сцену. Роста небольшого, но представительный такой, волосы седые, и голос крепкий, густой - беривтон. И сейчас же и запел Альфреду: - Ты что ж, такой-сякой, забыл край милый свой? Ну, пел, пел ему и расстроил всю эту Альфредову махинацию, к черту. Напился с горя Альфред пьяный в третьем действии, и устрой он, братцы вы мои, скандал здоровеннейший - этой Травиате своей. Обругал ее, на чем свет стоит, при всех.
Поет: - Ты, - говорит, - и такая и эдакая, и вообще, - говорит, - не желаю больше с тобой дела иметь. Ну, та, конечно, в слезы, шум, скандал! И заболей она с горя в четвертом действии чахоткой. Послали, конечно, за доктором. Приходит доктор. Ну, вижу я, хоть он и в сюртуке, а по всем признакам наш брат - пролетарий.
Волосы длинные, и голос здоровый, как из бочки. Подошел к Травиате и запел: - Будьте, - говорит, - покойны, болезнь ваша опасная, и непременно вы помрете! И даже рецепта никакого не прописал, а прямо попрощался и вышел. Ну, видит Травиата, делать нечего - надо помирать. Ну, тут пришли и Альфред и Любченко, просят ее не помирать. Любченко уж согласие свое на свадьбу дает.
Но ничего не выходит! И действительно, попели они еще втроем, и померла Травиата. А дирижер книгу закрыл, пенсне снял и ушел. И все разошлись. Только и всего. Ну, думаю: слава Богу, просветились, и будет с нас!
Скучная история! И говорю Пантелееву: - Ну, Пантелеев, айда завтра в цирк! Лег спать, и все мне снится, что Травиата поет и Ломбард на своем тромбоне крякает. Ну-с, прихожу я на другой день к военкому и говорю: - Позвольте мне, товарищ военком, сегодня вечером в цирк увольниться… А он как рыкнет: - Все еще, - говорит, - у тебя слоны на уме! Никаких цирков! Нет, брат, пойдешь сегодня в Совпроф на концерт.
Там вам, - говорит, - товарищ Блох со своим оркестром Вторую рапсодию играть будет! Листа, которую писатель любил и часто исполнял на фортепьяно. Оказия, прости Господи, куда я, туда и он с своим тромбоном! Взглянул я и спрашиваю: - И завтра, - говорит, - нельзя. Завтра я вас всех в драму пошлю. И вообще, говорит, довольно вам по циркам шляться.
Настала неделя просвещения. Осатанел я от его слов! Думаю: этак пропадешь совсем. И спрашиваю: - Это что ж, всю нашу роту гонять так будут? Грамотных не будут. Грамотный и без Второй рапсодии хорош!
Это только вас, чертей неграмотных. А грамотный пусть идет на все четыре стороны! Ушел я от него и задумался. Вижу, дело табак! Раз ты неграмотный, выходит, должен ты лишиться всякого удовольствия… Думал, думал и придумал. Пошел к военкому и говорю: - Позвольте заявить!
Улыбнулся тут военком и говорит: - Молодец! Ну, походил я в нее, и что вы думаете, выучили-таки! И теперь мне черт не брат, потому я грамотный! Раздел имущества Когда я была в девятом классе, учительница литературы придумала необычную тему домашнего сочинения: «Главный человек в моей жизни». Я написала про бабушку. А потом пошла с Федькой в кино… Было воскресенье, и у кассы, прижимаясь к стене, выстроилась очередь.
Федькино лицо, по моему мнению и по мнению бабушки, было красивым, но всегда таким напряженным, будто Федька изготовился прыгать с вышки вниз, в воду. Увидев хвост возле кассы, он прищурился, что предвещало готовность к действиям чрезвычайным. Стремление добиваться своих целей немедленно и любой ценой осталось опасным признаком Федькиного характера. Стоять в очереди Федька не мог: это его унижало, ибо сразу присваивало ему некий порядковый номер , и, безусловно, не первый. Федька рванулся к кассе. Но я остановила его: — Пойдем лучше в парк.
Такая погода!.. Тут уж цепная реакция… Я повернула к дому, поскольку свои намерения Федька осуществлял любой ценой и на долгий срок не откладывал. Я пошутил… Это точно. Я пошутил. Если люди, не привыкшие унижаться, должны это делать, их становиться жаль. И все-таки я любила, когда Федька След, гроза дома, суетился возле меня: пусть все видят, какая я теперь полноценная!
Федька умолял пойти в парк, обещал даже, что не поцелует меня больше ни разу в жизни, чего я от него вовсе не требовала. И повторила: — Только домой… Но повторила уже растерянно, потому что в эту минуту с ужасом вспомнила о том, что оставила сочинение «Главный человек в моей жизни» на столе, хотя вполне могла бы сунуть его в ящик или в портфель. Что, если мама его прочтет? Мама уже прочла. Не главный человек… Это бесспорно. Но все же какой?!
Я так и стояла в пальто. А она продолжала: — Больше я не могу, Вера! Возникла несовместимость. И я предлагаю разъехаться… Это бесспорно. Ты бы не возражала? Всегда безупречно выдержанная, мама, потеряв власть над собой, зарыдала.
Слезы часто плачущего человека не потрясают нас. А мамины слезы я видела первый раз в жизни. И стала ее утешать. Ни одно литературное сочинение, наверно, не произвело на маму такого сильного впечатления, как мое. Она до вечера не могла успокоиться. Когда я была в ванной комнате, готовясь ко сну, пришла бабушка.
Мама и ей не дала снять пальто. Голосом, который вернулся на край обрыва, не стремясь что-либо скрыть от меня, она стала говорить сбивчиво, как некогда говорила я: — Вера написала… А я случайно прочла. Все у них в классе посвятят его матерям. Это бесспорно! А она написала о вас… Если бы ваш сын в детстве… А? Нам надо разъехаться!
Это бесспорно. Я не могу больше. Моя мама ведь не живет с нами… И не пытается отвоевывать у меня мою дочь! Я могла бы выйти в коридор и объяснить, что прежде, чем отвоевывать меня, маминой маме надо было бы отвоевать мое здоровье, мою жизнь, как это сделала бабушка. И что совершить это по телефону вряд ли бы удалось. Но мама опять зарыдала.
И я притаилась, затихла. Это бесспорно, — сквозь слезы, но уже твердо сказала мама. Я напишу заявление. В суд! Там поймут, что надо спасти семью. Что практически разлучаются мать и дочь… Я напишу!
Когда Вера закончит учебный год… чтобы у нее не было нервного срыва. Я и тут осталась в ванной комнате, не приняв всерьез угрозы насчет суда. Она написала о том, что мы с бабушкой должны разлучиться. Разъехаться… И о разделе имущества «согласно существующим судебным законам». А вы говорите: не надо лишнего… — произнесла она бесстрастным, не подлежащим обжалованию тоном. Нужен, когда нужен… Нужен, пока нужен!
Уйдя утром из дома, я оставила на кухонном столе письмо, а вернее, записку, адресованную маме и папе: «Я буду той частью имущества, которая по суду отойдет к бабушке». Сзади кто-то дотронулся до меня. Я обернулась и увидела папу. Мы ничего не будем делать! Пойдем домой. Пойдем… — судорожно повторял он, оглядываясь, чтобы никто не услышал.
Бабушки дома не было. Вот видишь, на твоей бумажке внизу написано: «Уехала в деревню. Не волнуйтесь: ничего страшного». Ее давно уже нет… Просто в деревню уехала. В свою родную деревню! Окаменевшая на диване мама вскочила: — К какому дубу?
Тебе нельзя волноваться! Какой дуб? Он посмел успокаивать меня бабушкиными словами. Она к тете Мане уехала? К тете Мане? К тете Мане, да?!
Самое лучшее. Николай Телешов Бродил однажды пастух Демьян по лужайке с длинным кнутом на плече. Делать ему было нечего, а день стоял жаркий, и решил Демьян искупаться в речке. Разделся и только влез в воду, глядит - на дне под ногами что-то блестит. Место было мелкое; он окунулся и достал с песка маленькую светлую подковку, величиной с человеческое ухо. Вертит ее в руках и не понимает на что она может годиться.
Взял он подковку обеими руками за оба конца и только хотел попробовать разогнуть или сломать, как на берегу появилась женщина, вся в белой серебряной одежде. Демьян даже смутился и ушел в воду по самую шею. Глядит из речки одна Демьянова голова и слушает, как женщина его поздравляет: - Твое счастье, Демьянушка: нашел ты такой клад, какому равного нет во всем белом свете. Сколько хочешь бери. Но только одно помни: не оставь там самого лучшего. И опять повторила: - Бери всего сколько хочешь, покуда не будешь доволен.
Но когда назад пойдешь, то не забудь унести с собой самое лучшее. И исчезла белая женщина. Ничего не понимает Демьян. Огляделся по сторонам: видит перед собой на берегу большой камень, у самой воды лежит. Шагнул к нему и прислонил подковку, как говорила женщина. И вдруг разломился камень надвое, открылись за ним железные двери, широко распахнулись сами собой, и перед Демьяном - роскошный дворец.
Как только протянет он куда свою подковку, как только прислонит ее к чему, так все затворы перед ним растворяются, все замки отпираются, и идет Демьян, как хозяин, куда только вздумается. Куда ни войдет, везде несметные богатства лежат. В одном месте громадная гора овса, да какого: тяжелого, золотистого! В другом месте рожь, в третьем пшеница; такого зерна белоярого Демьян никогда и во сне не видывал. Ни карманов, ни рубашки, ни шапки - ничего нет; не во что положить. Вокруг него великое множество всякого добра, а вот насыпать во что, или во что завернуть, или в чем унести - этого ничего нет.
А в две горсти много не положишь. Глаза разбегаются; неизвестно на что и глядеть, чего желать, что брать. И что здесь самое лучшее - не понимает Демьян, не может впопыхах разобраться. Да еще досадно, что не во что сейчас положить хоть немножко. Хоть бы в нее! Идет, а из горстей камешки сыплются!
Жаль, что руки малы: кабы каждая горсть да с горшок! Идет он мимо золота - думает: а вдруг оно самое лучшее? Надо взять и его. А взять нечем и не во что: горсти полны, а карманов нет. Пришлось сбросить лишние камешки и взять хоть немножко золотого песочку. Пока менял Демьян впопыхах камни на золото, все мысли у него разбрелись.
Сам не знает, что брать, что оставить. Оставить - всякую малость жалко, а унести нет никакой возможности: у голого человека ничего, кроме двух горстей, для этого нет. Побольше наложит - валится из рук. Опять приходится подбирать да укладывать. Измучился Демьян, наконец, и решительно пошел к выходу. Вот вылез он на берег, на лужайку.
Увидал свою одежду, шапку, кнут - и обрадовался. А потом и за телегой сбегаю! Поскорее оделся, повесил кнут на плечо и хотел было идти опять в подземный дворец за богатством, но никаких дверей перед ним уже нет, а лежит по-прежнему на берегу большой серый камень. Он позабыл ее в подземном дворце, когда спешно менял камни на золото, ища самого лучшего. Только теперь он понял, что самое лучшее-то он и оставил там, куда теперь без подковки никогда и ни за что не войдешь. Бросился он в отчаянии к шапке, к своим драгоценностям, с последней надеждой: а не лежит ли среди них «самое лучшее»?
Но в шапке была теперь только горсть речного песку да горсть мелких полевых камешков, какими полон весь берег. Опустил Демьян и руки и голову: - Вот тебе и самое лучшее!.. Вы даёте уроки литературы? Андрей Петрович вгляделся в экран видеофона. Мужчина под тридцать. Строго одет - костюм, галстук.
Улыбается, но глаза серьёзные. У Андрея Петровича ёкнуло сердце, объявление он вывешивал в сеть лишь по привычке. За десять лет было шесть звонков. Трое ошиблись номером, ещё двое оказались работающими по старинке страховыми агентами, а один попутал литературу с лигатурой. Вас интересует литература? Интересует, - кивнул собеседник.
Позвольте узнать, каковы условия. Когда бы вы хотели начать? К девяти я отвожу детей в школу, а потом свободен до двух. В эту ночь Андрей Петрович не спал, ходил по крошечной комнате, почти келье, не зная, куда девать трясущиеся от переживаний руки. Вот уже двенадцать лет он жил на нищенское пособие. С того самого дня, как его уволили.
Скажите, вы не хотите переучиться? Стоимость обучения лицей мог бы частично оплатить. Виртуальная этика, основы виртуального права, история робототехники - вы вполне бы могли преподавать это. Даже кинематограф всё ещё достаточно популярен. Ему, конечно, недолго осталось, но на ваш век… Как вы полагаете? Андрей Петрович отказался, о чём немало потом сожалел.
Новую работу найти не удалось, литература осталась в считанных учебных заведениях, последние библиотеки закрывались, филологи один за другим переквалифицировались кто во что горазд. Пару лет он обивал пороги гимназий, лицеев и спецшкол. Потом прекратил. Промаялся полгода на курсах переквалификации.
А во-вторых, кто это так, с бухты-барахты, скажет, про что он мечтает?! И нечего в душу лезть! И было видно, что не врёт. Все даже притихли. Мы с Серёгой всегда домой пешком ходим. В тот день Серёга мне все уши про Ирину-Мальвичу прожужжал.
Что с него возьмёшь — влюбился. Я, конечно, верю, что она собирается быть врачом, но только сомневаюсь, что у неё это получится. Потому что врач должен ничего не бояться — даже покойников, а её бабушка из школы встречает. Я так прямо и сказал. Он взбеленился, но ничего путного мне возразить не смог. А на следующий день подходит ко мне — прямо лица на нём нет. Надо же что-то подарить! А что? Нужно такое подарить, чтобы всю жизнь помнили. Пусть всю жизнь растут.
Посмотрит на цветок в горшке и сразу тебя вспомнит. Гений в трусиках! А ты знаешь, сколько такой цветок может стоить? Я что, деньги рисую? Давай у Марь Санны в биологии попросим. Там цветов дополна! Она не откажет! Мы ей вон сколько лягушачьей икры насобирали! В кабинете биологии шла генеральная уборка: большая куча поломанных чучел и мятых восковых яблок, битых цветочных горшков лежала прямо на полу. А над всем этим мусором, приготовленным на свалку, возвышался скелет.
Серёга его как увидел, даже побледнел. Я вас очень прошу, я вас просто умоляю! Одна моя знакомая хочет быть врачом… И ей надо привыкать! Это такое пособие! Какой трамвай! Серёга обернул скелет мешковиной и помчался к нашему дому. Скелет был старый. Все проволочки, которыми он был скреплён, проржавели, и кости развалились. Мы его долго собирали в тёмном парадном. Нас же ещё никто не приглашал!
Вынуждена будет пригласить. Это меня устраивало. Я люблю ходить в гости. Но всё-таки что-то меня смущало. Не ожидаешь и вдруг — ба-бах! Повесим на шею ему поздравительную открытку и поставим к двери. Так мы и сделали… — Давай ставь к двери! Загремел дверной крюк, лязгнул замок… И гробовая тишина повисла над площадкой. Скелет покачался, словно раздумывая, что бы такое предпринять, и тоже рухнул в коридор. И тогда раздался душераздирающий крик.
Когда мы выскочили из укрытия, то увидели ужасную картину. В коридоре лежала Ирина бабушка. Рядом с ней, рассыпавшись на мелкие косточки, белел скелет, а череп медленно и величественно катился вдаль по тёмному коридору. В конце коридора стояла Ирина-Мальвина и кричала так, словно у неё в горле была сирена «скорой помощи». Что было дальше, страшно рассказывать. Но одного мы достигли: этот подарок Ира помнит всю жизнь. А ты чего дома сидишь? Пойдём гулять. Ты лучше ко мне в гости иди. Дедушка на работу ушёл.
Никого дома нет. Лезь прямо в окно. Бобик залез в окно и с любопытством стал осматривать комнату. Теснота, понимаешь! И крыша протекает. Неважные условия! Ходи где хочешь. Один раз зашёл в комнату — что было! Закричали, заохали, даже палкой по спине стукнули. Он почесал лапой за ухом, потом увидел на стене часы с маятником и спрашивает: — А что это у вас за штука на стенке висит?
Всё тик-так да тик-так, а внизу болтается. А для чего они? Барбос и бобик смотрят на часы Барбос и сам не знал толком, для чего часы, но всё-таки принялся объяснять: — Ну, это такая штука, понимаешь… часы… они ходят… — Как — ходят? Так они ещё и дерутся? Как они могут драться! Бобик увидел на столе гребешок и спросил: — А что это у вас за пила? Это гребешок. Не знаешь, для чего гребешок? Барбос взял гребешок и стал причёсывать у себя на голове шерсть: — Вот смотри, как надо причёсываться. Подойди к зеркалу и причешись.
Бобик причесывается перед зеркалом Бобик взял гребешок, подошёл к зеркалу и увидел в нём своё отражение. Я ведь здесь, а там другая собака. Барбос тоже подошёл к зеркалу. Бобик увидел его отражение и закричал: — Ну вот, теперь их уже двое! Они там, в зеркале, неживые. Видишь, там одна собака на меня похожа! Посадил туда каких-то двух собак и думаешь, я тебе поверю, — сказал Бобик. Он принялся причёсываться перед зеркалом, потом вдруг как засмеётся: — Глянь-ка, а этот чудак в зеркале тоже причёсывается!
Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки. На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе. Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной. Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет... Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока. Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины... Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами. Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед... Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи! Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады! Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе. Санечка, чего это ты? Замолчи, доченька! Прошу тебя, замолчи! Убьют они тебя, деточка моя! Не буду молчать! Мария услышала короткую автоматную очередь. Хрипло заголосили женщины. Лающими голосами закаркали немцы. Толпа хуторян стала удаляться и скрылась за вершиной холма. На Марию навалился липкий, холодный страх. Она подождала немного, прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в отдалении глуховато постукивали пулеметы. За перелеском, восточное хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли. На востоке, в трех километрах от хутора, проходил передний край немецкой обороны. Вместе с другими хуторянами Мария была там: немцы гоняли жителей рыть окопы и ходы сообщения. Извилистой линией они вились по восточному склону холма. Уже много месяцев, страшась темноты, немцы по ночам освещали линию своей обороны ракетами, чтобы вовремя заметить цепи атакующих советских солдат. А советские пулеметчики - Мария не раз видела это трассирующими пулями расстреливали вражеские ракеты, рассекали их, и они, угасая, падали на землю. Так было и сейчас: со стороны советских окопов затрещали пулеметы, и зеленые черточки пуль устремились к одной ракете, ко второй, к третьей и погасили их... Может, ее только ранили и она, бедненькая, лежит на дороге, истекает кровью? Вокруг - никого. По холму тянулся пустой затравевший проселок. Хутор почти догорел, лишь кое-где еще вспыхивало пламя, да над пепелищем мельтешили искры. Прижимаясь к меже на краю кукурузного поля, Мария поползла к тому месту, откуда, как ей казалось, она слышала крик Сани и выстрелы. Ползти было больно и трудно. На меже сбились согнанные ветрами жесткие кусты перекати-поля, они кололи коленки и локти, а Мария была босиком, в одном старом ситцевом платье. Так, раздетой, она минувшим утром, на рассвете, убежала с хутора и теперь проклинала себя за то, что не взяла пальто, платок и не надела чулки и туфли. Ползла она медленно, полуживая от страха. Часто останавливалась, вслушивалась в глухие, утробные звуки дальней стрельбы и снова ползла. Ей казалось, что все вокруг гудит: и небо, и земля, и что где-то в самых недоступных глубинах земли тоже не прекращается это тяжкое, смертное гудение. Саню она нашла там, где и думала. Девочка лежала, распростертая, в кювете, раскинув худые руки и неудобно подогнув под себя босую левую ногу. Еле различая в зыбком мраке ее тело, Мария прижалась к ней, щекой ощутила липкую влажность на теплом плече, приложила ухо к маленькой, острой груди. Сердце девочки билось неровно: то замирало, то колотилось в порывистых толчках. Оглядевшись, она поднялась, взяла Саню на руки и побежала к спасительной кукурузе. Короткий путь показался ей бесконечным. Она спотыкалась, дышала хрипло, боясь, что вот сейчас уронит Саню, упадет и больше не поднимется. Уже ничего не видя, не понимая, что вокруг нее жестяным шелестом шумят сухие стебли кукурузы, Мария опустилась на колени и потеряла сознание... Очнулась она от надрывного стона Сани. Девочка лежала под ней, захлебываясь от заполнившей рот крови. Кровь залила лицо Марии. Она вскочила, подолом платья протерла глаза, прилегла рядом с Саней, приникла к ней всем телом. Саня, деточка моя, - шептала Мария, давясь слезами, - открой глазки, дите мое бедное, сиротиночка моя... Открой свои глазоньки, промолви хоть одно словечко... Дрожащими руками Мария оторвала кусок своего платья, приподняла Санину голову, стала вытирать клочком застиранного ситца рот и лицо девочки. Прикасалась к ней бережно, целовала солоноватый от крови лоб, теплые щеки, тонкие пальцы покорных, безжизненных рук. В груди у Сани хрипело, хлюпало, клокотало. Поглаживая ладонью детские, с угловатыми колонками ноги девочки, Мария с ужасом почувствовала, как холодеют под ее рукой узкие ступни Сани. Прокинься, деточка, - стала молить она Саню. Не умирай, Санечка... Не оставляй меня одну... Это я с тобой, тетя Мария. Слышишь, деточка? Мы же с тобой только двое остались, только двое... Над ними однообразно шелестела кукуруза. Утихли пушечные залпы. Потемнело небо, лишь где-то далеко, за лесом, еще содрогались красноватые отсветы пламени. Наступил тот предутренний час, когда убивающие друг друга тысячи людей - и те, кто, подобно серому смерчу, несся на восток, и те, кто грудью своей сдерживал движение смерча, уморились, устали корежить землю минами и снарядами и, одуревшие от грохота, дыма и копоти, прекратили страшную свою работу, чтобы отдышаться в окопах, отдохнуть немного и вновь начать трудную, кровавую жатву... Саня умерла на рассвете. Как ни старалась Мария согреть смертельно раненную девочку своим телом, как ни прижималась к ней горячей своей грудью, как ни обнимала ее - ничего не помогло. Похолодели Санины руки и ноги, замолкло хриплое клокотание в горле, и вся она стала застывать. Мария закрыла Сане чуть приоткрытые веки, сложила на груди исцарапанные, со следами крови и лиловых чернил на пальцах, одеревеневшие руки и молча села рядом с мертвой девочкой. Сейчас, в эти минуты, тяжкое, неутешное горе Марии - смерть мужа и малого сына, два дня назад повешенных немцами на старой хуторской яблоне, - как бы уплыло, заволоклось туманом, сникло перед лицом этой новой смерти , и Мария, пронзенная острой внезапной мыслью, поняла, что ее горе только невидимая миру капля в той страшной, широкой реке горя людского, черной, озаренной пожарами реке, которая, затапливая, руша берега, разливалась все шире и шире и все быстрее стремилась туда, на восток, отдаляя от Марии то, чем она жила на этом свете все свои недолгие двадцать девять лет... Сергей Куцко ВОЛКИ Так уж устроена деревенская жизнь , что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется. Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки. Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей? Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение. Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица. Айтматов Чордон, прижатый к решетке перрона, смотрел поверх моря голов на красные вагоны бесконечно длинного состава. Султан, Султан, сын мой, я здесь! Ты слышишь меня?! Но где там было докричаться! Железнодорожник, стоявший рядом с оградой, спросил его: У тебя есть копь? А знаешь, где сортировочная станция? Знаю, в той стороне. Тогда вот что, папаша, садись на копя и скачи туда. Успеешь, километров пять, не больше. Эшелон там остановится на минутку, там и попрощаешься с сыном, только скачи быстрей, не стой! Чордон метался по площади, пока нашел своего коня, и помнил лишь, как рывком развязал узел чумбура, как вдел ногу в стремя, как ожег бока лошади камчой и как, пригибаясь, понесся по улице вдоль железной дороги. По пустынной, гулкой улице, пугая редких прохожих и проезжих, он мчался, как свирепый кочевник. Помоги мне, покровитель копей Камбар-ата, не дай споткнуться коню! Дай ему крылья сокола, дай ему сердце железное, дай ему ноги оленьи! До сортировочной станции оставалось уже недалеко, когда сзади его стал настигать шум эшелона. Тяжелый, жаркий грохот двух спаренных цугом паровозов, как горный обвал, обрушился па его пригнутые широкие плечи. Эшелон обогнал скачущего Чордона. Лошадь уже притомилась. Но он рассчитывал успеть, только бы поезд остановился, до сортировочной осталось не так уж далеко. И страх, тревога, что поезд может вдруг не остановиться, заставили его вспомнить о боге: «Великий боже, если ты есть на земле, останови этот эшелон! Прошу тебя, останови, останови эшелон! А сын бежал вдоль состава - навстречу отцу. Увидев его, Чордон спрыгнул с коня. Они молча бросились в объятия друг друга и замерли, позабыв обо всем на свете. Отец, ты прости меня, я ухожу добровольцем, - проговорил Султан. Знаю, сын. Я обидел сестер, отец. Пусть они забудут обиду, если могут. Они простили тебя. Ты па них не обижайся, не забывай их, пиши им, слышишь. И мать не забывай. Хорошо, отец. На станции одиноко стукнул колокол, надо было расставаться. В последний раз отец глянул в лицо сына и увидел в нем на мгновение свои черты, себя, еще молодого, еще на заре юности: он крепко прижал его к груди. И в ту минуту всем своим существом он хотел передать сыну отцовскую любовь. Целуя его, Чордон приговаривал одно и то же: Будь человеком, сын мой! Где бы ты ни был, будь человеком! Всегда оставайся человеком! Вагоны дрогнули. Чордонов, отправляемся! И когда Султана на ходу затащили в вагон, Чордон опустил руки, потом повернулся и, припадая к потной, горячей гриве копя, зарыдал. Он плакал, обнимая шею коня, и так сильно содрогался, что под тяжестью его горя копыта коня переступали с места на место. Железнодорожники молча проходили мимо. Они знали, почему плакали в те дни люди. И только станционные мальчишки, вдруг присмирев, стояли и с любопытством и детским состраданием смотрели на этого большого, старого, плачущего человека. Солнце поднялось над горами высотой на два тополя, когда Чордон, миновав Малое ущелье, выехал на широкий простор холмистой долины, уходящей под самые снежные горы. Дух захватило у Чордона. На этой земле жил его сын... Жили мы с мамочкой в маленьком домике на берегу Волги. Домик был такой чистый и светленький, а из окон нашей квартиры видно было и широкую, красивую Волгу, и огромные двухэтажные пароходы, и барки, и пристань на берегу, и толпы гуляющих, выходивших в определенные часы на эту пристань встречать приходящие пароходы... И мы с мамочкой ходили туда, только редко, очень редко: мамочка давала уроки в нашем городе, и ей нельзя было гулять со мною так часто, как бы мне хотелось. Мамочка говорила: Подожди, Ленуша, накоплю денег и прокачу тебя по Волге от нашего Рыбинска вплоть до самой Астрахани! Вот тогда-то нагуляемся вдоволь. Я радовалась и ждала весны. К весне мамочка прикопила немножко денег, и мы решили с первыми же теплыми днями исполнить нашу затею. Но когда лед тронулся, она простудилась и стала кашлять. Лед прошел, Волга очистилась, а мамочка все кашляла и кашляла без конца. Она стала как-то разом худенькая и прозрачная, как воск, и все сидела у окна, смотрела на Волгу и твердила: - Вот пройдет кашель, поправлюсь немного, и покатим мы с тобою до Астрахани, Ленуша! Но кашель и простуда не проходили; лето было сырое и холодное в этом году, и мамочка с каждым днем становилась все худее, бледнее и прозрачнее. Наступила осень. Подошел сентябрь. Над Волгой потянулись длинные вереницы журавлей, улетающих в теплые страны. Мамочка уже не сидела больше у окна в гостиной, а лежала на кровати и все время дрожала от холода, в то время как сама была горячая как огонь. Раз она подозвала меня к себе и сказала: - Слушай, Ленуша. Твоя мама скоро уйдет от тебя навсегда... Но ты не горюй, милушка. Я всегда буду смотреть на тебя с неба и буду радоваться на добрые поступки моей девочки, а... Я не дала ей договорить и горько заплакала. И мамочка заплакала также, а глаза у нее стали грустные-грустные, такие же точно, как у того ангела, которого я видела на большом образе в нашей церкви. Успокоившись немного, мамочка снова заговорила: - Я чувствую, Господь скоро возьмет меня к Себе, и да будет Его святая воля! Будь умницей без мамы, молись Богу и помни меня...
У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке. Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась. Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки. На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя. Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы. Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы. Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе. Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву. Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули. Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил... Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден. До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр. По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух. Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной. Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь. Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно. Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет... Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик. Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы. В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге. Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока. Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины... Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их. Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну. Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами. Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног. Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед... Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян. Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи! Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады! Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе. Санечка, чего это ты? Замолчи, доченька! Прошу тебя, замолчи! Убьют они тебя, деточка моя! Не буду молчать! Мария услышала короткую автоматную очередь. Хрипло заголосили женщины. Лающими голосами закаркали немцы. Толпа хуторян стала удаляться и скрылась за вершиной холма. На Марию навалился липкий, холодный страх. Она подождала немного, прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в отдалении глуховато постукивали пулеметы. За перелеском, восточное хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли. На востоке, в трех километрах от хутора, проходил передний край немецкой обороны. Вместе с другими хуторянами Мария была там: немцы гоняли жителей рыть окопы и ходы сообщения. Извилистой линией они вились по восточному склону холма. Уже много месяцев, страшась темноты, немцы по ночам освещали линию своей обороны ракетами, чтобы вовремя заметить цепи атакующих советских солдат. А советские пулеметчики - Мария не раз видела это трассирующими пулями расстреливали вражеские ракеты, рассекали их, и они, угасая, падали на землю. Так было и сейчас: со стороны советских окопов затрещали пулеметы, и зеленые черточки пуль устремились к одной ракете, ко второй, к третьей и погасили их... Может, ее только ранили и она, бедненькая, лежит на дороге, истекает кровью? Вокруг - никого. По холму тянулся пустой затравевший проселок. Хутор почти догорел, лишь кое-где еще вспыхивало пламя, да над пепелищем мельтешили искры. Прижимаясь к меже на краю кукурузного поля, Мария поползла к тому месту, откуда, как ей казалось, она слышала крик Сани и выстрелы. Ползти было больно и трудно. На меже сбились согнанные ветрами жесткие кусты перекати-поля, они кололи коленки и локти, а Мария была босиком, в одном старом ситцевом платье. Так, раздетой, она минувшим утром, на рассвете, убежала с хутора и теперь проклинала себя за то, что не взяла пальто, платок и не надела чулки и туфли. Ползла она медленно, полуживая от страха. Часто останавливалась, вслушивалась в глухие, утробные звуки дальней стрельбы и снова ползла. Ей казалось, что все вокруг гудит: и небо, и земля, и что где-то в самых недоступных глубинах земли тоже не прекращается это тяжкое, смертное гудение. Саню она нашла там, где и думала. Девочка лежала, распростертая, в кювете, раскинув худые руки и неудобно подогнув под себя босую левую ногу. Еле различая в зыбком мраке ее тело, Мария прижалась к ней, щекой ощутила липкую влажность на теплом плече, приложила ухо к маленькой, острой груди. Сердце девочки билось неровно: то замирало, то колотилось в порывистых толчках. Оглядевшись, она поднялась, взяла Саню на руки и побежала к спасительной кукурузе. Короткий путь показался ей бесконечным. Она спотыкалась, дышала хрипло, боясь, что вот сейчас уронит Саню, упадет и больше не поднимется. Уже ничего не видя, не понимая, что вокруг нее жестяным шелестом шумят сухие стебли кукурузы, Мария опустилась на колени и потеряла сознание... Очнулась она от надрывного стона Сани. Девочка лежала под ней, захлебываясь от заполнившей рот крови. Кровь залила лицо Марии. Она вскочила, подолом платья протерла глаза, прилегла рядом с Саней, приникла к ней всем телом. Саня, деточка моя, - шептала Мария, давясь слезами, - открой глазки, дите мое бедное, сиротиночка моя... Открой свои глазоньки, промолви хоть одно словечко... Дрожащими руками Мария оторвала кусок своего платья, приподняла Санину голову, стала вытирать клочком застиранного ситца рот и лицо девочки. Прикасалась к ней бережно, целовала солоноватый от крови лоб, теплые щеки, тонкие пальцы покорных, безжизненных рук. В груди у Сани хрипело, хлюпало, клокотало. Поглаживая ладонью детские, с угловатыми колонками ноги девочки, Мария с ужасом почувствовала, как холодеют под ее рукой узкие ступни Сани. Прокинься, деточка, - стала молить она Саню. Не умирай, Санечка... Не оставляй меня одну... Это я с тобой, тетя Мария. Слышишь, деточка? Мы же с тобой только двое остались, только двое... Над ними однообразно шелестела кукуруза. Утихли пушечные залпы. Потемнело небо, лишь где-то далеко, за лесом, еще содрогались красноватые отсветы пламени. Наступил тот предутренний час, когда убивающие друг друга тысячи людей - и те, кто, подобно серому смерчу, несся на восток, и те, кто грудью своей сдерживал движение смерча, уморились, устали корежить землю минами и снарядами и, одуревшие от грохота, дыма и копоти, прекратили страшную свою работу, чтобы отдышаться в окопах, отдохнуть немного и вновь начать трудную, кровавую жатву... Саня умерла на рассвете. Как ни старалась Мария согреть смертельно раненную девочку своим телом, как ни прижималась к ней горячей своей грудью, как ни обнимала ее - ничего не помогло. Похолодели Санины руки и ноги, замолкло хриплое клокотание в горле, и вся она стала застывать. Мария закрыла Сане чуть приоткрытые веки, сложила на груди исцарапанные, со следами крови и лиловых чернил на пальцах, одеревеневшие руки и молча села рядом с мертвой девочкой. Сейчас, в эти минуты, тяжкое, неутешное горе Марии - смерть мужа и малого сына, два дня назад повешенных немцами на старой хуторской яблоне, - как бы уплыло, заволоклось туманом, сникло перед лицом этой новой смерти, и Мария, пронзенная острой внезапной мыслью, поняла, что ее горе только невидимая миру капля в той страшной, широкой реке горя людского, черной, озаренной пожарами реке, которая, затапливая, руша берега, разливалась все шире и шире и все быстрее стремилась туда, на восток, отдаляя от Марии то, чем она жила на этом свете все свои недолгие двадцать девять лет... Сергей Куцко ВОЛКИ Так уж устроена деревенская жизнь , что если и до полудня не выйдешь в лес, не прогуляться по знакомым грибным да ягодным местам, то к вечеру и бежать нечего, всё попрячется. Так рассудила и одна девушка. Солнце только поднялось до верхушек елей, а в руках уже полное лукошко, далеко забрела, но зато грибы какие! С благодарностью она посмотрела вокруг и только собралась было уходить, как дальние кусты неожиданно вздрогнули и на поляну вышел зверь, глаза его цепко следили за фигурой девушки. Где-то недалеко паслись коровы, и знакомство в лесу с пастушьей собакой не было им большой неожиданностью. Волки медленно подступали, впереди шла волчица. Бывает так у этих зверей — волчица становится во главе стаи. Только у неё глаза были не столь свирепы, сколь изучающи. Что ты сделаешь сейчас, когда нет в твоих руках оружия, а рядом нет твоих сородичей? Осеняя себя крёстным знамением, она просила Матерь Божию, словно свою маму, в последней надежде на заступничество и спасение. Когда она открыла глаза, волки, минуя кусты, уходили в лес. Впереди не спеша, опустив голову, шла волчица. Айтматов Чордон, прижатый к решетке перрона, смотрел поверх моря голов на красные вагоны бесконечно длинного состава. Султан, Султан, сын мой, я здесь! Ты слышишь меня?! Но где там было докричаться! Железнодорожник, стоявший рядом с оградой, спросил его: У тебя есть копь? А знаешь, где сортировочная станция? Знаю, в той стороне. Тогда вот что, папаша, садись на копя и скачи туда. Успеешь, километров пять, не больше. Эшелон там остановится на минутку, там и попрощаешься с сыном, только скачи быстрей, не стой! Чордон метался по площади, пока нашел своего коня, и помнил лишь, как рывком развязал узел чумбура, как вдел ногу в стремя, как ожег бока лошади камчой и как, пригибаясь, понесся по улице вдоль железной дороги. По пустынной, гулкой улице, пугая редких прохожих и проезжих, он мчался, как свирепый кочевник. Помоги мне, покровитель копей Камбар-ата, не дай споткнуться коню! Дай ему крылья сокола, дай ему сердце железное, дай ему ноги оленьи! До сортировочной станции оставалось уже недалеко, когда сзади его стал настигать шум эшелона. Тяжелый, жаркий грохот двух спаренных цугом паровозов, как горный обвал, обрушился па его пригнутые широкие плечи. Эшелон обогнал скачущего Чордона. Лошадь уже притомилась. Но он рассчитывал успеть, только бы поезд остановился, до сортировочной осталось не так уж далеко. И страх, тревога, что поезд может вдруг не остановиться, заставили его вспомнить о боге: «Великий боже, если ты есть на земле, останови этот эшелон! Прошу тебя, останови, останови эшелон! А сын бежал вдоль состава - навстречу отцу. Увидев его, Чордон спрыгнул с коня. Они молча бросились в объятия друг друга и замерли, позабыв обо всем на свете. Отец, ты прости меня, я ухожу добровольцем, - проговорил Султан. Знаю, сын. Я обидел сестер, отец. Пусть они забудут обиду, если могут. Они простили тебя. Ты па них не обижайся, не забывай их, пиши им, слышишь. И мать не забывай. Хорошо, отец. На станции одиноко стукнул колокол, надо было расставаться. В последний раз отец глянул в лицо сына и увидел в нем на мгновение свои черты, себя, еще молодого, еще на заре юности: он крепко прижал его к груди. И в ту минуту всем своим существом он хотел передать сыну отцовскую любовь. Целуя его, Чордон приговаривал одно и то же: Будь человеком, сын мой! Где бы ты ни был, будь человеком! Всегда оставайся человеком! Вагоны дрогнули. Чордонов, отправляемся! И когда Султана на ходу затащили в вагон, Чордон опустил руки, потом повернулся и, припадая к потной, горячей гриве копя, зарыдал. Он плакал, обнимая шею коня, и так сильно содрогался, что под тяжестью его горя копыта коня переступали с места на место. Железнодорожники молча проходили мимо. Они знали, почему плакали в те дни люди. И только станционные мальчишки, вдруг присмирев, стояли и с любопытством и детским состраданием смотрели на этого большого, старого, плачущего человека. Солнце поднялось над горами высотой на два тополя, когда Чордон, миновав Малое ущелье, выехал на широкий простор холмистой долины, уходящей под самые снежные горы. Дух захватило у Чордона. На этой земле жил его сын... Алёшка прыгал через лужи и быстро — быстро шагал. Нет, он вовсе не опаздывал в школу. Просто он ещё издали заметил синюю шапочку Тани Шибановой. Бежать нельзя: запыхаешься. А она может подумать, что бежал за ней всю дорогу. Ничего, он и так её догонит. Догонит и скажет… Только вот что сказать? Больше недели, как поссорились. А может, взять да и сказать: «Таня, пойдём в кино сегодня? А вдруг Таня скажет: «Убери, Вертишеев, свой булыжник. На что он мне нужен?! Таня шла себе преспокойно и слушала, как машины шуршат колёсами по мокрой мостовой. Вот она оглянулась и увидела Алёшку, который как раз перепрыгивал через лужу. Она пошла тише, но больше не оглядывалась. Хорошо бы он догнал её возле палисадника. Они пошли бы вместе, и Таня спросила бы: «Не знаешь, Алёша, почему у одних клёнов листья красные, а у других жёлтые? Тогда всё будешь знать». Ведь поссорились… За углом большого дома была школа, и Таня подумала, что Алёшка не успеет догнать её.. Нужно остановиться. Только ведь не встанешь просто так посреди тротуара. В большом доме был магазин «Одежда», Таня подошла к витрине и принялась рассматривать манекены.