Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий лай собаки Трудность: общий второстепенный член Вывод: предложение сложносочиненное, так две грамматические основы, НО запятая не нужна, так как есть общий второстепенный член ВДАЛЕКЕ.
В начале апреля уже шумели скворцы и летали в саду желтые бабочки
Мамин-Сибиряк Д. В огне трещали и ныли сырые сучья.
Дует тёплый ветерок, под ногами стелется ковёр из белых, желтых, синих полевых цветов. Как зелено кругом! Повсюду пестреют лужайки. И деревья все стоят нарядные, их тонкие... На уже потускневшем поле можно заметить стаи печальных аистов, которые готовятся к отлёту в тёплые края. А их детки уже совсем не похожи на... За прохладным утром приходит еще по-летнему теплый день, но зной уже не тот, и шуршащих листьев на земле всё...
Как и в прошлый раз, мы гуляли по городу, зашли в какое-то кафе, опять гуляли, вечером поужинали и, попрощавшись, расстались. Наоко по-прежнему лишь изредка роняла отдельные слова и особо не обращала на это внимание. Я тоже не припомню за собой осмысленного разговора.
Когда совпадало настроение, мы рассказывали о своей жизни и учебе, но все эти рассказы получались бессвязными. Прошлое оставалось для нас табу. Мы лишь бродили по городу, благо Токио — город большой, и весь его не исходишь.
Мы встречались почти каждую неделю и продолжали гулять. Она шагала впереди, я немного отставал. У Наоко имелось большое количество заколок разных форм, и всеми она непременно открывала правое ухо.
Тогда я видел перед собой лишь ее затылок, и прекрасно помню его до сих пор. Когда Наоко стеснялась, она вертела заколку в руках. И часто вытирала платком рот.
Была у нее такая привычка: промакивать рот, прежде чем что-нибудь сказать. Глядя на нее, я постепенно проникался к ней симпатией. Она училась в институте на окраине Мусасино.
Укромное учебное заведение славилось преподаванием английского языка. Вблизи ее дома располагался живописный водоем, и мы иногда гуляли вокруг него. Наоко приглашала меня к себе, готовила еду и, похоже, нисколько не обращала внимания на то, что мы оставались наедине.
Уютная комната, ничего лишнего. Если бы не сохшие на окне колготки, трудно было поверить, что здесь живет девушка. Наоко существовала очень просто и аккуратно, и подруг почти не имела.
Помня ее со школьной поры, я не мог предположить в ней такие перемены. В те годы Наоко одевалась изысканно, и ее всегда окружали подружки. У нее дома я понял, что Наоко, так же как и я, после школы хотела уехать на учебу в другой город, чтобы начать жизнь в таком месте, где ее никто не знает.
Догадываешься, какие? Нельзя сказать, что в наших отношениях не было прогресса. Постепенно Наоко привыкала ко мне, а я — к ней.
Закончились летние каникулы, начался новый семестр, и она очень естественно — как само собой разумеется — начала ходить рядом со мной. Думаю, так она дала понять, что признала меня своим другом, и мне было очень приятно гулять с такой красивой девушкой. Мы продолжали бесцельные прогулки по Токио: взбирались на холмы, переправлялись через реки, переходили дороги и продолжали куда-то идти.
У нас не было цели. Нам было достаточно просто идти куда-нибудь. Мы увлеченно шагали, будто выполняли некий ритуал для успокоения души.
Когда лил дождь, ходили под зонтиком. Вскоре наступила осень, и весь внутренний двор общежития усыпали листья дзельквы. Надевая свитер, я почувствовал запах нового времени года.
Истопталась обувь, и я купил новую пару — из замши. Мне трудно припомнить, о чем мы тогда говорили. Думаю, вряд ли о чем-то серьезном.
И по-прежнему не касались прошлого. Имя Кидзуки почти не всплывало в наших разговорах. Мы вообще говорили нечасто, и привыкли просто молча смотреть друг на друга в каком-нибудь очередном кафе.
Наоко хотела больше узнать о Штурмовике, и я часто рассказывал о нем. Один раз он сходил на свидание с однокурсницей разумеется, с факультета географии , но вечером вернулся очень унылый. Было это в июне.
Штурмовик спросил меня: — Послушай, Ватанабэ, ты с де-девчонками о чем говоришь... Я не помню, что ответил ему тогда, но одно могу сказать точно: он явно задал вопрос не по адресу. В июле, пока его не было, кто-то содрал фотографию амстердамского канала и наклеил вид моста Золотые ворота в Сан-Франциско — видимо, из чистого любопытства: сможет ли Штурмовик дрочить, разглядывая мост?
Стоило мне сообщить, что делал он это с радостью, в следующий раз наклеили ледники. Однако после каждой такой смены декораций Штурмовик сильно расстраивался: — В конце концов, к-к-кто это делает? А что плохого?
Фотографии-то все красивые, как на подбор. Кто бы это ни был, мы должны радоваться. Но все равно — противно.
Эти истории смешили Наоко. Она смеялась редко, и я старался веселить ее байками о Штурмовике, хотя, по правде говоря, мне вовсе не хотелось выставлять его посмешищем. Он просто был чересчур серьезен: третий сын в совсем не богатой семье.
Лишь карты были скромной мечтой его скромной жизни. Кто вправе над этим смеяться? При этом «байки о Штурмовике» уже стали одной из постоянных тем для разговоров в общежитии.
Даже если б я попытался в тот момент их прекратить, сделать это оказалось бы невозможно. К тому же, мне было приятно видеть улыбку на лице Наоко. Поэтому я продолжал снабжать окружающих новыми историями о Штурмовике.
Лишь один раз Наоко поинтересовалась, есть ли у меня подруга. Я рассказал о той, с которой расстался. Но почему-то она мне была не по сердцу.
Видимо, сердце прячется в твердой скорлупе, и расколоть ее дано немногим. Может, поэтому у меня толком не получается любить. Больше она ничего не спрашивала.
Когда задули холодные осенние ветры, она, бывало, прижималась к моей руке. Через толстый ворс ее пальто я ощущал тепло. Она брала меня под руку, ладошкой залезала мне в карман, а когда холодно становилось невыносимо, дрожала, крепко уцепившись за меня.
Но это ни о чем не говорило. В ее поведении не было ничего двусмысленного. Я продолжал идти как ни в чем ни бывало, руки в карманах.
Обувь у нас была на резиновой подошве, и шаги почти не слышались. Лишь сухо шуршало под ногами, когда мы наступали на опавшие листья огромных платанов. Я вслушивался в шуршание листьев, и мне становилось жаль Наоко.
Ей была нужна не моя, а чья-нибудь рука. Ей требовалось не мое, а чье-нибудь тепло. И я начал чувствовать себя виновным за то, что я — это я.
Чем больше зима вступала в свои права, тем прозрачнее казались глаза Наоко. Такая безысходная прозрачность. Иногда Наоко без всякой причины всматривалась в мои глаза, будто что-то искала в них.
И каждый раз мне становилось невыносимо грустно. Я начал подумывать, что она, видимо, хочет мне что-то сообщить, но не может найти слов. Нет, даже не так.
Прежде чем выразить словами, она не может сформулировать мысль в себе. Поэтому и на словах ничего не выходит. Она лишь то и дело сжимает заколку, вытирает платком рот и бессмысленно всматривается в мои глаза.
Иногда мне хотелось обнять ее, но я всякий раз сомневался да так и не решился. Мне казалось, что тем самым я могу ее обидеть. И мы по-прежнему продолжали гулять по Токио, а Наоко — выискивать в пустоте слова.
Общежитские поддразнивали меня, когда звонила Наоко или я по утрам в воскресенье собирался уходить. Они, разумеется, полагали, что у меня завелась подружка. Я не собирался им ничего объяснять, и даже не видел в этом необходимости, а потому оставлял все как есть.
Когда я возвращался вечером в общагу, кто-нибудь непременно интересовался, какая была поза, как у нее там внутри, какого цвета трусики. Мне оставалось лишь что-нибудь выдумывать в ответ на эти пошлости. Незаметно мне исполнилось девятнадцать.
Всходило и заходило солнце, спускался и поднимался флаг, а я по воскресеньям встречался с подругой покойного друга. Я не осознавал, ни что сейчас делаю, ни как быть дальше. На лекциях я слушал про Клоделя, Расина и Эйзенштейна, но мне они ничего не дали.
Товарищей среди однокашников я себе не завел, с соседями по общаге только здоровался. Я постоянно читал книги, и общежитские считали, что я собираюсь стать писателем. А я не собирался становиться писателем.
Я вообще не собирался становиться никем. Несколько раз я порывался рассказать о своих мыслях Наоко. Мне казалось, она должна правильно понять мое настроение.
Но подобрать слова, чтобы выразить свои чувства, не мог. В субботу вечером я садился на стул в коридоре возле телефона и ждал звонка от Наоко. По субботам все уходили в город, и в коридоре становилось тише обычного.
Разглядывая витавшие в безмолвном пространстве частички света, я пытался разобраться в себе. Что мне нужно? И что нужно людям от меня?
Я не мог подыскать достойный ответ. Иногда я протягивал к витающим частичкам света руку, но пальцы ничего не касались. Мне нравилось читать, но читал не запоем, а с удовольствием по несколько раз перечитывал любимые.
Ни в классе, ни в общаге никто больше не любил этих писателей. Интересы у нас не совпадали, поэтому я молча продолжал глотать книги в одиночестве. Перечитав в очередной раз, я закрывал глаза и вдыхал книжный запах.
Нюхая корешок, прикасаясь руками к страницам, я чувствовал себя счастливым. В восемнадцать самым любимым произведением у меня был роман Джона Апдайка «Кентавр». Однако затем он приелся, и пальма первенства перешла к «Великому Гэтсби» Фитцджеральда.
С тех пор этот роман был для меня лучшим. Я завел обычай: в хорошем настроении доставать с полки эту книгу, открывать и перечитывать с первой попавшейся страницы. И ни разу я не остался разочарованным, поскольку в книге не было ни одной посредственной страницы.
Мне хотелось поведать об этом всем, но вокруг не было никого, кто прочитал бы его или хотя бы считал, что стоит прочесть. В 1968 году чтение Фитцджеральда не возбранялось, но при этом однозначно не рекомендовалось. В то время в моем окружении имелся только один человек, который читал Фитцджеральда.
Благодаря этому мы и подружились. Звали его Нагасава. Он учился на два курса старше меня на юрфаке Токийского университета.
Мы жили в одном общежитии и знали друг друга в лицо. Когда однажды я, греясь на солнышке в столовой, читал «Великого Гэтсби», он присел рядом и спросил, что за книга. Я ответил.
И чем больше читаю, тем больше интересных мест. Так мы подружились. Было это в октябре.
Чем лучше мы узнавали друг друга, тем больше Нагасава казался мне странным малым. За свою жизнь мне приходилось знакомиться, общаться и расставаться с большим количеством странных людей, но такого странного я видел впервые. Он читал столько, что мне за ним было не угнаться, но брал в руки только книги писателей, после смерти которых прошло больше тридцати лет.
И при этом говорил, что верит только таким книгам. Просто не хочу тратить ни минуты на книги, не прошедшие проверку временем. Жизнь коротка.
Будешь читать то же, что остальные, — начнешь думать, как все. А они — сплошь деревенщина, мещане. Приличный человек такой стыдобы не потерпит.
Знаешь, Ватанабэ, в этом общежитии только два приличных человека: ты и я. Все остальные — шваль. У них на лбу написано.
Один взгляд — и сразу все понятно. К тому же, мы оба читаем «Великого Гэтсби». Я посчитал в уме.
Из-за двух-то лет... Такому классному писателю можно и простить. В общежитии никто не знал, что он — тайный почитатель классики.
А если б и узнали, вряд ли обратили внимание. Его, в первую очередь, считали очень умным человеком. Еще бы: без проблем поступил в Токийский университет, получал хорошие оценки, сдал экзамен в МИД и собирался стать дипломатом.
Его отец имел в Нагоя крупную клинику, старший брат окончил медицинский факультет Токийского университета, чтобы продолжить дело отца. С виду — идеальная семья. Он всегда получал достаточно денег на карманные расходы, к тому же — выглядел прилично.
Поэтому все обращали на него внимание, и даже в общежитии никто не смел ему перечить. Когда он кого-нибудь о чем-либо просил, человек выполнял просьбу безропотно. Иначе и быть не могло.
Был у него некий природный магнетизм, врожденная способность притягивать к себе людей. Он, как бы возвышаясь над остальными, моментально оценивал ситуацию, искусно и убедительно давал окружающим директиву, увлекая их за собой. Все с первого взгляда видели над его головой похожую на ангельский нимб ауру этой силы и с почтением понимали, что он — человек не простой.
Поэтому все жутко удивились, узнав, что такой ничем не приметный парень, как я, был выбран в персональные друзья Нагасавы. Меня зауважали даже те, кого я вообще не знал. Причина такого, несмотря на всю простоту, была им непонятна.
Я приглянулся Нагасаве потому, что нисколько перед ним не трепетал и не восхищался им. Я питал к нему интерес, как к личности местами весьма интересной, местами сложной. И мне были совершенно безразличны его успехи в учебе, аура или внешность.
Пожалуй, мало кто к нему так относился. В Нагасаве сочетались несколько диаметрально противоположных особенностей характера. Он был личностью настолько выдающейся, что я сам иногда диву давался, — и при этом оставался человеком по натуре недобрьм.
Хвастался утонченной душой, а при этом грешил неисправимым мещанством. Он управлял людьми и с оптимизмом двигался вперед, но его сердце одиноко билось в конвульсиях на дне мрачного болота. Я сразу разглядел в нем это противоречие и не мог понять, почему остальные не видят его с этой стороны.
Этот человек по-своему стоял одной ногой в аду. В целом же, можно сказать, мы дружили. Главной его добродетелью была откровенность.
Он никогда не лгал и честно признавал собственные ошибки и недостатки. Не пытался скрывать невыгодные для себя моменты. Всегда был вежлив со мной и во всем помогал.
Если б не он, моя жизнь в общежитии была бы куда хлопотней и неуютней. Несмотря на это, я ни разу не доверился ему. И в этом смысле, моя дружба с Нагасавой была совершенно иной, нежели с Кидзуки.
С тех пор, как Нагасава, изрядно выпив, жестоко обошелся с одной девчонкой, я решил, что не доверюсь этому человеку, что бы ни случилось. О Нагасаве в общежитии ходило несколько легенд. Первая — что он съел целых три слизняка, другая — что у него огромных размеров пенис, и он переспал с доброй сотней девчонок.
История со слизняками была правдой. Как-то я поинтересовался, и он ответил, что так оно и было: — Да. Съел три крупных слизняка.
Было это в сентябре. Я пошел к старшекурсникам разбираться, а они все из «правых», у всех деревянные мечи. В такой обстановке не до переговоров.
Вот я и подумал: сделаю все, лишь бы замять дело самому. Так и сказал им: «Давайте договоримся». А они: «Слабо проглотить слизняка»?
И проглотил. Они откуда-то достали три жирных... Это может понять только тот, кто глотал слизняков...
Противно, когда они, проскользнув в горло, стукаются о дно желудка. Склизкие, изо рта вонь. Как вспомню, так вздрогну.
Изо всех сил сдерживался, чтобы там же не вырвало. Суди сам: выблюй я их перед этими уродами, пришлось бы глотать заново. В конце концов, проглотил все три.
Даже старшекурсники. Еще бы: кто еще может слизняков глотать? Проверить размер пениса оказалось проще простого — стоило лишь сходить вместе в баню.
Действительно, впечатляющий. Байка о ста девчонках оказалась преувеличением. Я ему: — А я — только с одной.
Он: — Слушай, ничего сложного. В следующий раз пойдем со мной. Не бойся, получится.
Тогда я ему не поверил, но на деле все действительно оказалось очень просто. Настолько, что я чуть не разочаровался. Мы с ним заходили в какой-нибудь как правило, знакомый бар на Сибуя или Синдзюку, подсаживались к двум симпатичным подружкам благо мир полон женских парочек , болтали, выпивали, потом шли в гостиницу и занимались сексом.
Признаться, Нагасава был классным рассказчиком. Хотя разговоры у нас были, по сути, ни о чем. Когда он говорил, девчонки приходили в восторг, заслушивались, снова и снова отхлебывая из бокала, быстро пьянели и укладывались к нему в постель.
Вдобавок ко всему, он был симпатичен, вежлив и внимателен: как только девчонок оказывались в его компании, у них поднималось настроение. Странно, однако, другое. С ним и я сам начинал казаться человеком пленительным.
Стоило мне что-нибудь рассказать, и девчонки заслушивались точно так же и так же смеялись, будто говорил не я, а он. Всему причиной была его обаятельность. И каждый раз я ловил себя на мысли, какой у него полезный талант, по сравнению с которым красноречие Кидзуки начинало выглядеть детским лепетом.
Совсем иной масштаб. Но даже под воздействием чар Нагасавы я нередко вспоминал Кидзуки и как бы в очередной раз убеждался, каким он был честным человеком. Он берег свой скромный талант ради нас с Наоко, а Нагасава разбрасывался им играючи.
Он не собирался всерьез спать со всеми этими девчонками. Для него это была только игра. Мне и самому не очень нравилось спать с незнакомыми.
Согласен, то был легкий способ укротить собственное влечение. Мне было приятно с ними обниматься, прикасаться к ним. Противно было одно — утренние расставания.
Просыпаешься, а рядом храпит очередная незнакомка, по всей комнате — запах перегара, кровать, лампа, шторы приторных, характерных для лав-отеля Ветренная расцветок, а голова раскалывается с бодуна. Вскоре просыпается она и принимается искать на ощупь нижнее белье. Затем, натягивая колготки, спрашивает: «Ты вчера не забыл надеть эту штуку?
У меня сейчас как раз залетные дни». Ворча, разглядывая себя в зеркале: мол, болит голова и макияж не получается, — красит губы и накладывает ресницы. Все это было не по мне.
Признаться, я бы вообще не оставался в гостинице до утра. Но убалтывать девчонку, помня о закрывающихся в полночь воротах Роберт Итиль , никуда не годилось и даже чисто физически это было невозможно , поэтому я всегда брал разрешение на ночлег вне общежития. Таким образом, ничего не оставалось, как дожидаться утра и возвращаться в общагу, проклиная себя и собственные иллюзии.
Ослепительно светит в глаза солнце, во рту все ссохлось, на плечах, кажется, чужая голова. Переспав таким образом три или четыре раза, я поинтересовался у Нагасавы: — Тебя как, не опустошает?
И дальше шла молча. Но не их причина. Я просто чувствую. Например, сейчас я прижалась к тебе, и мне нисколько не страшно. Зло и мрак даже не пытаются заманить меня к себе. Может, пусть и дальше так? Наоко остановилась. Я тоже.
Она положила руки мне на плечи и пристально заглянула в мои глаза. В глубине ее зрачков черная как смоль вязкая жидкость выводила диковинные водовороты. Какое-то время этот красивый мрак заглядывал в меня. Затем она приподнялась на носки и прижалась ко мне щекой. На мгновение у меня от радости забилось сердце. Так очень плохо. Я знал, что у нее в голове все кипит от мыслей, и молча шел рядом. По отношению и к тебе, и ко мне. Предположим, я выйду за тебя замуж. Ты будешь работать, так?
Тогда кто будет защищать меня, пока ты на работе? Кто будет защищать меня, когда ты поедешь в командировку? Что же, я буду рядом с тобой до самой своей смерти? Разве не так? Это же нельзя назвать человеческими отношениями? Да и я тебе когда-нибудь надоем. Быть талисманом этой женщины? Я так не хочу. И мои проблемы от этого не разрешатся. Тогда и подумаем, как быть дальше.
Тогда, быть может, и ты спасешь меня. Ведь не значит, что мы живем, уткнувшись в ненавистный баланс доходов и расходов? И если я тебе сейчас нужен, используй меня. Ведь так? Почему ты так строго судишь о вещах? Послушай, расслабься, а? Ты напряжена, поэтому и относишься так ко всему окружающему. Расслабишься — станет легче. Услышав этот голос, я понял, что сказал лишнее. Что проку от этих твоих слов?
Послушай, если я сейчас расслаблюсь, я развалюсь на части. Я до сих пор могла жить только так. И мне больше ничего не остается — продолжать жить так и дальше. Однажды расслабишься — назад не вернешься. А развалюсь — разметает по кусочкам. Почему ты этого не понимаешь? Почему ты, не понимая этого, можешь говорить, что будешь обо мне заботиться? Я молчал. Мне холодно, темно... Слушай, почему же тогда ты спал со мной?
Почему не бросил? Мы шли по мертвенно тихому сосновому бору. На лесной тропинке сухо потрескивали под ногами ссохшиеся трупики сдохших в конце лета цикад. Мы с Наоко не спеша шли по этой тропе, глядя вниз, будто что-то искали на земле. Несколько раз кивнула. Не принимай мои слова близко к сердцу. Нет, правда, извини. Я просто злюсь на саму себя. Я, конечно, не дурак, но чтобы понять некоторые вещи, требуется время. Было б у меня это время, я смог бы в тебе разобраться.
И понимал бы тебя лучше всех в этом мире. Мы остановились, вслушиваясь в тишину. Я переворачивал носком ботинка дохлую цикаду и сосновую шишку, смотрел на небо между ветками сосен. Наоко сунула руки в карманы и, не глядя по сторонам, думала о своем. Наоко засмеялась и кивнула. Я хочу, чтобы ты понял, как я тебе благодарна за наши встречи. Я очень рада. И они меня спасают. Даже если тебе так не кажется — это так. А вторая?
Чтобы ты всегда помнил, что я жила и была рядом с тобой. Она молча двинулась дальше. По плечам ее жакета скользили полоски света, падавшего сквозь верхушки деревьев. Опять послышался собачий лай, но теперь он, казалось, звучал намного ближе. Наоко поднялась на пригорок и, выйдя на опушку соснового бора, сбежала по отлогому склону. Я отставал от нее на два-три шага. Наоко остановилась и, улыбнувшись, схватила меня за руку. Дальше мы шли вместе. И все же память продолжала неумолимо стираться. Я забыл уже очень многое.
Но, извлекая то, что еще помню, я пишу. Иногда мне становится очень тревожно. Я вдруг спрашиваю себя: а не потерял ли я уже что-нибудь очень важное? Внутри у меня есть темное место, которое можно назвать задворками памяти. Вот я и думаю: не превратились ли там какие-то важные воспоминания в мягкую грязь? В любом случае, больше у меня ничего нет. Храня в своем сердце эти несовершенные воспоминания, которые частично пропали совсем и улетучиваются дальше с каждой минутой, я продолжаю писать так, будто обгладываю кость. У меня нет другого способа сдержать слово, данное той девушке. Когда в молодости воспоминания о Наоко были еще свежи, писать я пробовал несколько раз. Но у меня не выходила даже первая строка.
Я понимал: получись она тогда, и остальной текст, слово за словом, вылился бы на едином дыхании. Однако дальше первой строки дело не сдвинулось. Все еще было так отчетливо, что я не знал, с чего начать. Так очень подробная карта не годится из-за того, что чересчур подробна. Но сейчас я знаю. В конечном итоге, думаю я, в несовершенном вместилище, каким является «текст», ко двору придутся только несовершенные воспоминания и несовершенные мысли. Память о Наоко стиралась все больше, а ее саму я понимал глубже и глубже. Сейчас мне ясно, почему она попросила: «Не забывай меня! Знала, что память постепенно сотрется во мне. Поэтому Наоко ничего не оставалось — только потребовать у меня: «Никогда не забывай!
Помни обо мне! Потому что она меня даже не любила. Глава 2 Давным-давно, а если точнее — лет двадцать назад, я жил в студенческом общежитии. Было мне тогда восемнадцать, и я только поступил в институт. Токио я не знал вообще, и никогда не жил один, поэтому заботливые родители подыскали мне общежитие. Там нас кормили, имелось все необходимое. Это и повлияло на выбор жилья для неоперившегося восемнадцатилетиего юнца. Естественно, стоимость играла не последнюю роль: она оказалась на порядок ниже обычных расходов одиноких людей. Принеси свою постель и настольную лампу — и больше ничего покупать не нужно. Будь моя воля, снял бы квартиру и жил в свое удовольствие.
Но если вспомнить, во сколько обошлось поступление в институт, прибавить сюда ежемесячную плату за обучение и повседневные расходы, выбора уже не оставалось. К тому же, по большому счету, мне самому было все равно, где жить. Общага располагалась в Токио на холме с видом на центр города. Широкая территория окружена высоким бетонным забором. Сразу за ним по обеим сторонам возвышались ряды исполинских дзелькв — деревьям стукнуло, по меньшей мере, века полтора. Из-под них не было видно неба — его полностью скрывали зеленые кроны. Бетонная дорожка петляла, огибая деревья, затем опять выпрямлялась и пересекала внутренний двор. По обеим сторонам параллельно тянулись два трехэтажных корпуса из железобетона. Эти большие многооконные здания казались переделанными под тюрьму жилыми домами или наоборот — тюрьмой, обустроенной под жилье. Хотя выглядели они очень аккуратно и мрачными не казались.
Из открытых окон играло радио. Занавески во всех комнатах — одинаково кремового цвета: не так заметно, что они давно выгорели. Дорожка упиралась в расположенное по центру главное здание. На первом этаже — столовая и большая баня. На втором — лекционный зал, несколько аудиторий и даже комната неизвестно для каких гостей. Рядом с этим корпусом — еще одно общежитие, тоже трехэтажное. Двор очень широкий, на зеленых газонах, ловя солнечные лучи, вращались поливалки. За главным зданием — поле для бейсбола и футбола и шесть теннисных кортов. Что еще нужно? Единственная проблема общежития заключалась в царившей здесь радикальной подозрительности.
Общагой управляло некое сомнительное юридическое лицо, состоявшее преимущественно из ультраправых элементов. Их способ управления казался — что естественно, на мой взгляд, — странно извращенным. Чтобы понять его, вполне достаточно было прочесть рекламный буклет и правила проживания: «Служить идеалам воспитания одаренных кадров для укрепления родины». Сие послужило девизом при создании общежития: согласные с лозунгом финансисты вложили частные средства... Но это — лицевая сторона. Что же касается оборотной, истинного положения вещей не знал никто. Одни говорили, что это уход от налогов, другие — самореклама, третьи — афера для получения первоклассного участка земли под предлогом создания общежития. Некто считал, что тут кроется более глубокий смысл. По такой версии, целью создателя была организация подпольной финансовой группировки выходцев из общежития. И действительно, в общаге имелся особый клуб, куда входила элита ее жильцов.
Точно не знаю, но несколько раз в месяц проводились семинары с участием основателя, и члены этого клуба затем не испытывали сложностей с трудоустройством. Я не мог судить, насколько правдивы или ошибочны эти версии. У них всех общее одно: тут что-то неспроста. Так или иначе, я прожил в этом подозрительном месте ровно два года — с весны 1968-го по весну 1970-го. Я не смогу ответить, что продержало меня там все это время. В быту разница между правыми и левыми, лицемерием и злорадством не так уж и велика. День общежития начинался с торжественного подъема государственного флага. Естественно, под государственный же гимн. Как спортивные новости неотделимы от марша, подъем флага неотделим от гимна. Площадка с флагштоком располагалась по центру двора и была видна из каждого окна каждого корпуса общежития.
Подъем флага — обязанность начальника восточного где жил я корпуса, высокого мужчины под шестьдесят, с проницательным взглядом. В жестковатой с виду шевелюре проскальзывала седина, загорелую шею пересекал длинный шрам. Я слышал, он окончил военную школу в Накано, но насколько это достоверно, утверждать не берусь. За ним следовал студент в должности помощника поднимающего флаг. Его толком никто не знал. Острижен наголо, всегда одет в студенческую форму. Я не знал ни его имени, ни номера комнаты, где он жил. И ни разу не встречался с ним ни в столовой, ни в бане. Я даже не знал, действительно он студент или нет. Раз носит форму, выходит — студент, что еще можно подумать?
В отличие от накановца, он был приземист, толст и бледен. И эта пара двух абсолютных антиподов каждый день в шесть утра поднимала во дворе общежития флаг. В первое время я из любопытства нередко просыпался пораньше, чтобы наблюдать эту патриотическую церемонию. В шесть утра, почти одновременно с сигналом радио парочка показывалась во дворе. Униформист — непременно в черных ботинках под свой студенческий прикид, накановец — в белой спортивной обуви к джемперу. Униформист держал тонкую коробку из павлонии, накановец нес портативный магнитофон «Сони». Накановец ставил магнитофон на ступеньку площадки флагштока. Униформист открывал коробку, в которой лежал аккуратно свернутый флаг. Униформист почтительно передавал флаг накановцу, который привязывал его к тросу. Униформист включал магнитофон.
Государственный гимн. Флаг легко взвивался по флагштоку. На словах «... Эти двое вытягивались, как по стойке смирно, и устремляли взоры на флаг. В ясную погоду, когда дул ветер, вполне даже смотрелось. Вечерний спуск флага производился аналогичной церемонией. С точностью до наоборот: флаг скользил вниз и укладывался в коробку из павлонии. Ночью флаг не развевается. Я не знаю, почему флаг спускали на ночь. Государство остается государством и в темное время суток, немало людей продолжают работать.
Мне почему-то казалось несправедливым, что путеукладчики и таксисты, хостессы в барах, пожарные и охранники не могут находиться под защитой государства. Но это, на самом деле, не столь важно. И уж подавно никто не обижался. Думал об этом, пожалуй, только я один. Да и то — пришла в голову мысль, но я на ней не зацикливался. По правилам общежития, перво- и второкурсники жили по двое, студентам третьего и четвертого курсов предоставлялись отдельные апартаменты. Двухместная комната площадью около десяти квадратных метров чуть длиннее обычной комнаты в шесть татами , напротив входа — алюминиевая рама окна, перед окном два параллельно стоящих учебных стола со стульями. С левой стороны от входа — двухъярусная железная кровать. Вся мебель максимально проста и массивна. Помимо столов и кровати, имелись два ящика-гардероба, маленький кофейный столик и самодельная книжная полка.
Никакой лирики в обстановке не заметил бы даже самый благожелательный взгляд. На полках почти во всех комнатах ютились в ряд транзисторные приемники и фены, электрические чайники и термосы, растворимый кофе и чайные пакетики, гранулированный сахар и кастрюльки для варки лапши, а также обычная столовая посуда. На отштукатуренные стены приклеены картинки — девушки из «Хэйбон панчи» или где-нибудь содранные постеры порнографических фильмов. Один парень смеху ради повесил фотографию случки свиней, но это было исключением среди исключений. Почти во всех комнатах стены украшали голые девушки, молодые певицы или актрисы. На подставках над столами выстроились учебники, словари и прочая литература. Ожидать чистоты в юношеских комнатах было бессмысленно, и почти все они кошмарно заросли грязью. Ко дну мусорного ведра прилипла заплесневевшая мандариновая кожура, в банках, служивших пепельницами, громоздились горы окурков. Тлевшие бычки нередко тушились кофе или пивом, отчего из банок ужасно смердело. Посуда вся почерневшая, с остатками еды.
На полу валялся целлофан от сублимированной лапши, пустые пивные банки, всякие крышки и непонятные предметы. Взять веник, замести на совок мусор и выбросить его в ведро никому не приходило в голову. На сквозняке с пола столбом поднималась пыль. Какую комнату ни возьми — жуткий запах. В каждой комнате он специфичен, но основа везде одинакова: вонь от мусора, тела и пота. Под кроватями у всех скапливается грязное белье, матрас сушится, когда придется, и ему ничего не остается, как впитывая в себя сырость, источая устойчивый смрад затхлости. До сих пор с удивлением думаю, как в этом хаосе не возникла никакая смертельная эпидемия. В сравнении с прочими, в моей комнате было чисто, как в морге. На полу — ни пылинки, окна — без единого пятнышка, постель сушилась регулярно раз в неделю, карандаши собраны в пенал, и даже шторы стирались раз в месяц. Мой сосед по комнате болезненно относился к чистоте.
Кому бы я ни рассказывал, что он раз в месяц стирает шторы, никто не верил — никто даже не догадывался, что шторы вообще можно стирать. Все свято полагали, что шторы с окон не снимаются вообще. А потом моего соседа начали называть «наци» и «штурмовик». В моей комнате не было ни одного женского постера. Вместо них висела фотография канала в Амстердаме. Когда я попытался было прикрепить какую-то порнушку, мой сосед со словами: «Ватанабэ, не лю-люблю я этого», — содрал ее, и наклеил вместо нее портрет канала. Нельзя сказать, что мне очень хотелось вешать порнографию, поэтому возражать я не стал. Все, кто заходили в нашу комнату, задирали голову на портрет канала и спрашивали: — Что это? Я говорил это в шутку, но все велись. Настолько легко, что потом я и сам начал этому верить.
Все сочувствовали мне, как соседу Штурмовика, но я особого дискомфорта не испытывал. Пока вокруг царила чистота, мне, наоборот, было очень даже удобно; к тому же, Штурмовик никогда не вмешивался в мою жизнь. Сам делал уборку, сушил матрас, выносил мусор. Когда же я забывал сходить в баню три дня подряд — шмыгал носом и советовал помыться. Иногда напоминал: «Пора бы тебе постричься», или «Хорошо бы проредить волосы в носу». Одного я терпеть не мог — когда он, заприметив одинокого москита, забрызгивал всю комнату дихлофосом. В такие дни мне оставалось только искать укрытия в хаосе соседних комнат. Штурмовик изучал географию в одном государственном университете. Вот закончу учиться — поступлю в Государственное управление географии. Буду ка-карты составлять.
Я восхитился: в мире столько разных желаний и целей жизни. Это, пожалуй, стало моим первым восхищением по приезде в Токио. И в самом деле — людей, пылающих страстью к картографии, не так и много. Тем более, что много и не требуется — иначе что с ними всеми делать? Однако заикающийся каждый раз на слове «карта» человек, который спит и видит себя в Государственном управлении географии — это нечто. Заикался он, конечно, не всегда, но на слове «карта» — однозначно. Читать и изучать драму. Расин, Ионеско, Шекспир... Просто эти имена стоят в плане лекций. Ответ его смутил.
И по мере замешательства заикание усилилось. Мне показалось, что я совершил страшное злодеяние. Подвернулось театральное искусство, вот мне и захотелось. Просто так. Для этого я специально поступил в токийский институт, получаю регулярные переводы на обучение. А у тебя, говоришь, все не так?.. И он был прав. Я уже не пытался что-либо объяснять. Затем мы вытянули на спичках, где кому спать. Ему досталась верхняя кровать, я расположился на нижней.
Он постоянно носил белую майку, черные брюки и темно-синий свитер. С наголо обритой головой, высокого роста, сутулый. На учебу непременно одевал форму.
Старая и новая редакции
- Варианты статград РЯ2110801 РЯ2110802 ЕГЭ 2022 русский язык 11 класс с ответами
- Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий
- ГДЗ к заданию 5 ВПР по русскому языку
- Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий - фото сборник
- Задача по теме: "Правила пунктуации в ССП и при однородных членах"
- Упражнение 252 - ГДЗ Русский язык 4 класс. Канакина, Горецкий. Учебник часть 2
Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий - фото сборник
Вдалеке шелестели кроны деревьев, // и слышался тихий, едва различимый лай. 5) Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий едва различимый лай собаки. Высоко над головой тихо шелестят и покачиваются кроны деревьев, далее. Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий едва различимый лай собаки. 5) Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий, едва различимый лай собаки. От ветерка чуть шелестит листва дерева.
В начале апреля уже шумели скворцы и летали в саду желтые бабочки
Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий лай собаки. 5) Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий, едва различимый лай собаки. Вдалеке шелестели кроны. Крона дерева снизу. Кроны деревьев вид снизу.
В начале апреля уже шумели скворцы и летали в саду желтые бабочки
Укажите предложения, в которых нужно поставить ОДНУ запятую. Запишите номера этих предложений. Пушкин не боялся разговорных слов и выражений и смело вводил их в поэзию. Фет был не только тонким знатоком и творцом русской поэзии но и поэтом-переводчиком.
В Обстоятельство, выраженное сравнительным оборотом, обособляется. Пржевальский, известный географ и натуралист, путешествовал не только по Дальнему Востоку, но и по Центральной Азии. А Б В Ответ: 241 А Между однородными членами предложения перед второй частью двойного союза ставится запятая. Номер: 7DB7F5 Установите соответствие и впишите ответ.
Б Между однородными членами предложения, связанными повторяющимся союзом, ставится запятая. В Между подлежащим и сказуемым, выраженными именами существительными в именительном падеже, при нулевой связке ставится тире. А Б В 415 А Обращение отделяется запятой. В В неполном предложении на месте пропуска члена предложения ставится тире. А Б В 523 А Вводная конструкция выделяется запятыми. Номер: 4D6C0D Установите соответствие и впишите ответ. Б Между однородными членами предложения перед второй частью двойного союза ставится запятая.
В Если обобщающее слово стоит перед однородными членами, то после него ставится двоеточие. А Б В Ответ: 524 А Определение, выраженное причастным оборотом, стоящим после определяемого слова, обособляется. Номер: 2AD105 Установите соответствие и впишите ответ. Б Между однородными членами предложения, соединёнными повторяющимся союзом, ставится запятая. Номер: DF8509 Установите соответствие и впишите ответ. В Между частями сложноподчинённого предложения ставится запятая. А Б В 421 А Обращение отделяется запятой.
Б Если обобщающее слово стоит перед однородными членами, то после него ставится двоеточие. Номер: 8B720C Установите соответствие и впишите ответ. В Вводная конструкция выделяется запятыми. Куинджи «Ночь на Днепре».
На поверку оказалось, что данные темы изучаются в школе формально и односторонне.
Например, многие выпускники на экзамене впервые анализировали конструкции, в которых однородные члены выражены прилагательным и причастием одиночные или с зависимыми словами. Предполагаем, что подобные конструкции не включались в дидактический материал в процессе обучения». Но это огульное обвинение. Получается, что учителя виноваты в том, что не отрабатывают правило, которое не сформулировано в Своде правил 1956 г. Обязательность постановки запятой в такой конструкции не указана даже у Д.
В справочнике «Трудные случаи пунктуации» 1961 г. Былинский, Д. Розенталь указывается, что в таких конструкциях обычно!!! Но при этом допускаются случаи, как и в классической ситуации с неоднородными определениями, что прилагательное относится ко всей последующей конструкции и запятая не ставится: чёрные появившиеся на скатерти пятна; заячий наполовину потёртый воротник; большой собранный автором материал примеры из Д. Розенталь «Справочник по пунктуации» 1997 г.
Не раз в дождливые сентябрьские дни наблюдал я серенькую птичку с красноватой грудкой и таким же горлышком. Она называется зарянкой и величиной не больше синички, с такими же тонкими лапками и... Один сторожевой курган стоял вдалеке и, казалось, зорко охранял равнины.
С утра в степи было по-весеннему холодно и ветрено. Ветер, просушивая колеи дороги... В противоположность дикарям минувших веков, терявшимся на...
Диктанты для 8 класса
5) Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий, едва различимый лай собаки. Изредка вдалеке вспыхивает молния и слышится слабый гул, постепенно усиливающийся, приближающийся и переходящий в прерывистые раскаты, обнимающие весь небосклон. 5) Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий, едва различимый лай собаки. Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий лай собаки. Кроны деревьев покачиваются и еле слышно шелестят, открывая желтое небо. Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий лай собаки.
Вдалеке шелестели кроны деревьев
Однако в аэропорту Гамбурга, в салоне самолета «Люфтганзы» пинки оказались дольше и сильнее обычного. Очнись, ищи… Поэтому я пишу. Просто я отношусь к такому типу людей, которые ничего не могут понять, пока не попробуют записать это на бумаге. О чем она тогда говорила? Вот… она рассказывала мне о полевом колодце. Существовал ли такой колодец на самом деле, я не знаю. Может, он — лишь плод ее фантазии. Часть того, что роилось в ее голове в те мрачные дни. Но она рассказала мне о том колодце, и я уже не мог вспоминать поляну без него. Я никогда его не видел, но он остался в моей памяти прочно вписанным в тот пейзаж. Смешно: я помню его до последней детали, прямо на границе поляны и рощи.
Трава искусно прикрывает темную дыру в земле, метр диаметром. Ограждения нет. Просто разинула свою пасть дыра. Кое-где потрескались и начали откалываться потемневшие от ветра и дождей камни. В щель между ними ныряет проворная зеленая ящерка. Загляни внутрь — все равно ничего не увидишь. Мне известно только одно: это жутко глубокий колодец. Настолько, что даже трудно представить. И вся дыра эта наполнена мраком — густым, впитавшим в себя все виды мраков этого мира. Я иногда замечал за ней такую манеру: Наоко говорила очень медленно, подыскивая нужные слова.
Ясно только одно — где-то поблизости. Она сунула руки в карманы твидового жакета и взглянула на меня. Улыбнулась: мол, я серьезно. Где-то есть колодец, но никто не знает, где. Свалишься в него — и с концами? А-а-а-а — бум! И конец… — Но на самом деле этого не происходит?
Предложение сложносочиненное, содержит две грамматические основы: сумрак льётся; шепчет гул. Основы не имеют общего второстепенного члена предложения или вводного слова и не имеют общей придаточной части. Поэтому перед союзом И нужна запятая. Запятая ставится при однородных определениях: тихий, едва различимый.
А-а-а-а — бум! И конец... Раз в два-три года. Вдруг пропадает человек. Сколько бы его ни искали, найти не могут. Тогда местные жители говорят: «Он провалился в полевой колодец». А если только ногу сломаешь, уже ничего не поделать. Хоть во все горло кричи, все равно никто не услышит. Никакой надежды, что тебя кто-нибудь найдет. И вокруг — сплошь сороконожки и пауки. Рядом побелевшие кости покойников, темно и сыро. А наверху, как зимний месяц, еле-еле мерцает краешек света. И вот в таком месте медленно и мучительно умирает человек. Поэтому нельзя сходить с верной тропы. Наоко вынула из кармана левую руку и сжала мою. Тебе тоже нечего бояться. Ты передвигаешься кромешной ночью на ощупь и ни за что не провалишься в колодец. И пока я буду рядом с тобой — я тоже. Просто знаю, и все. И дальше шла молча. Но не их причина. Я просто чувствую. Например, сейчас я прижалась к тебе, и мне нисколько не страшно. Зло и мрак даже не пытаются заманить меня к себе. Может, пусть и дальше так? Наоко остановилась. Я тоже. Она положила руки мне на плечи и пристально заглянула в мои глаза. В глубине ее зрачков черная как смоль вязкая жидкость выводила диковинные водовороты. Какое-то время этот красивый мрак заглядывал в меня. Затем она приподнялась на носки и прижалась ко мне щекой. На мгновение у меня от радости забилось сердце. Так очень плохо. Я знал, что у нее в голове все кипит от мыслей, и молча шел рядом. По отношению и к тебе, и ко мне. Предположим, я выйду за тебя замуж. Ты будешь работать, так? Тогда кто будет защищать меня, пока ты на работе? Кто будет защищать меня, когда ты поедешь в командировку? Что же, я буду рядом с тобой до самой своей смерти? Разве не так? Это же нельзя назвать человеческими отношениями? Да и я тебе когда-нибудь надоем. Быть талисманом этой женщины? Я так не хочу. И мои проблемы от этого не разрешатся. Тогда и подумаем, как быть дальше. Тогда, быть может, и ты спасешь меня. Ведь не значит, что мы живем, уткнувшись в ненавистный баланс доходов и расходов? И если я тебе сейчас нужен, используй меня. Ведь так? Почему ты так строго судишь о вещах? Послушай, расслабься, а? Ты напряжена, поэтому и относишься так ко всему окружающему. Расслабишься — станет легче. Услышав этот голос, я понял, что сказал лишнее. Что проку от этих твоих слов? Послушай, если я сейчас расслаблюсь, я развалюсь на части. Я до сих пор могла жить только так. И мне больше ничего не остается — продолжать жить так и дальше. Однажды расслабишься — назад не вернешься. А развалюсь — разметает по кусочкам. Почему ты этого не понимаешь? Почему ты, не понимая этого, можешь говорить, что будешь обо мне заботиться? Я молчал. Мне холодно, темно... Слушай, почему же тогда ты спал со мной? Почему не бросил? Мы шли по мертвенно тихому сосновому бору. На лесной тропинке сухо потрескивали под ногами ссохшиеся трупики сдохших в конце лета цикад. Мы с Наоко не спеша шли по этой тропе, глядя вниз, будто что-то искали на земле. Несколько раз кивнула. Не принимай мои слова близко к сердцу. Нет, правда, извини. Я просто злюсь на саму себя. Я, конечно, не дурак, но чтобы понять некоторые вещи, требуется время. Было б у меня это время, я смог бы в тебе разобраться. И понимал бы тебя лучше всех в этом мире. Мы остановились, вслушиваясь в тишину. Я переворачивал носком ботинка дохлую цикаду и сосновую шишку, смотрел на небо между ветками сосен. Наоко сунула руки в карманы и, не глядя по сторонам, думала о своем. Наоко засмеялась и кивнула. Я хочу, чтобы ты понял, как я тебе благодарна за наши встречи. Я очень рада. И они меня спасают. Даже если тебе так не кажется — это так. А вторая? Чтобы ты всегда помнил, что я жила и была рядом с тобой. Она молча двинулась дальше. По плечам ее жакета скользили полоски света, падавшего сквозь верхушки деревьев. Опять послышался собачий лай, но теперь он, казалось, звучал намного ближе. Наоко поднялась на пригорок и, выйдя на опушку соснового бора, сбежала по отлогому склону. Я отставал от нее на два-три шага. Наоко остановилась и, улыбнувшись, схватила меня за руку. Дальше мы шли вместе. И все же память продолжала неумолимо стираться. Я забыл уже очень многое. Но, извлекая то, что еще помню, я пишу. Иногда мне становится очень тревожно. Я вдруг спрашиваю себя: а не потерял ли я уже что-нибудь очень важное? Внутри у меня есть темное место, которое можно назвать задворками памяти. Вот я и думаю: не превратились ли там какие-то важные воспоминания в мягкую грязь? В любом случае, больше у меня ничего нет. Храня в своем сердце эти несовершенные воспоминания, которые частично пропали совсем и улетучиваются дальше с каждой минутой, я продолжаю писать так, будто обгладываю кость. У меня нет другого способа сдержать слово, данное той девушке. Когда в молодости воспоминания о Наоко были еще свежи, писать я пробовал несколько раз. Но у меня не выходила даже первая строка. Я понимал: получись она тогда, и остальной текст, слово за словом, вылился бы на едином дыхании. Однако дальше первой строки дело не сдвинулось. Все еще было так отчетливо, что я не знал, с чего начать. Так очень подробная карта не годится из-за того, что чересчур подробна. Но сейчас я знаю. В конечном итоге, думаю я, в несовершенном вместилище, каким является «текст», ко двору придутся только несовершенные воспоминания и несовершенные мысли. Память о Наоко стиралась все больше, а ее саму я понимал глубже и глубже. Сейчас мне ясно, почему она попросила: «Не забывай меня! Знала, что память постепенно сотрется во мне. Поэтому Наоко ничего не оставалось — только потребовать у меня: «Никогда не забывай! Помни обо мне! Потому что она меня даже не любила. Глава 2 Давным-давно, а если точнее — лет двадцать назад, я жил в студенческом общежитии. Было мне тогда восемнадцать, и я только поступил в институт. Токио я не знал вообще, и никогда не жил один, поэтому заботливые родители подыскали мне общежитие. Там нас кормили, имелось все необходимое. Это и повлияло на выбор жилья для неоперившегося восемнадцатилетиего юнца. Естественно, стоимость играла не последнюю роль: она оказалась на порядок ниже обычных расходов одиноких людей. Принеси свою постель и настольную лампу — и больше ничего покупать не нужно. Будь моя воля, снял бы квартиру и жил в свое удовольствие. Но если вспомнить, во сколько обошлось поступление в институт, прибавить сюда ежемесячную плату за обучение и повседневные расходы, выбора уже не оставалось. К тому же, по большому счету, мне самому было все равно, где жить. Общага располагалась в Токио на холме с видом на центр города. Широкая территория окружена высоким бетонным забором. Сразу за ним по обеим сторонам возвышались ряды исполинских дзелькв — деревьям стукнуло, по меньшей мере, века полтора. Из-под них не было видно неба — его полностью скрывали зеленые кроны. Бетонная дорожка петляла, огибая деревья, затем опять выпрямлялась и пересекала внутренний двор. По обеим сторонам параллельно тянулись два трехэтажных корпуса из железобетона. Эти большие многооконные здания казались переделанными под тюрьму жилыми домами или наоборот — тюрьмой, обустроенной под жилье. Хотя выглядели они очень аккуратно и мрачными не казались. Из открытых окон играло радио. Занавески во всех комнатах — одинаково кремового цвета: не так заметно, что они давно выгорели. Дорожка упиралась в расположенное по центру главное здание. На первом этаже — столовая и большая баня. На втором — лекционный зал, несколько аудиторий и даже комната неизвестно для каких гостей. Рядом с этим корпусом — еще одно общежитие, тоже трехэтажное. Двор очень широкий, на зеленых газонах, ловя солнечные лучи, вращались поливалки. За главным зданием — поле для бейсбола и футбола и шесть теннисных кортов. Что еще нужно? Единственная проблема общежития заключалась в царившей здесь радикальной подозрительности. Общагой управляло некое сомнительное юридическое лицо, состоявшее преимущественно из ультраправых элементов. Их способ управления казался — что естественно, на мой взгляд, — странно извращенным. Чтобы понять его, вполне достаточно было прочесть рекламный буклет и правила проживания: «Служить идеалам воспитания одаренных кадров для укрепления родины». Сие послужило девизом при создании общежития: согласные с лозунгом финансисты вложили частные средства... Но это — лицевая сторона. Что же касается оборотной, истинного положения вещей не знал никто. Одни говорили, что это уход от налогов, другие — самореклама, третьи — афера для получения первоклассного участка земли под предлогом создания общежития. Некто считал, что тут кроется более глубокий смысл. По такой версии, целью создателя была организация подпольной финансовой группировки выходцев из общежития. И действительно, в общаге имелся особый клуб, куда входила элита ее жильцов. Точно не знаю, но несколько раз в месяц проводились семинары с участием основателя, и члены этого клуба затем не испытывали сложностей с трудоустройством. Я не мог судить, насколько правдивы или ошибочны эти версии. У них всех общее одно: тут что-то неспроста. Так или иначе, я прожил в этом подозрительном месте ровно два года — с весны 1968-го по весну 1970-го. Я не смогу ответить, что продержало меня там все это время. В быту разница между правыми и левыми, лицемерием и злорадством не так уж и велика. День общежития начинался с торжественного подъема государственного флага. Естественно, под государственный же гимн. Как спортивные новости неотделимы от марша, подъем флага неотделим от гимна. Площадка с флагштоком располагалась по центру двора и была видна из каждого окна каждого корпуса общежития. Подъем флага — обязанность начальника восточного где жил я корпуса, высокого мужчины под шестьдесят, с проницательным взглядом. В жестковатой с виду шевелюре проскальзывала седина, загорелую шею пересекал длинный шрам. Я слышал, он окончил военную школу в Накано, но насколько это достоверно, утверждать не берусь. За ним следовал студент в должности помощника поднимающего флаг. Его толком никто не знал. Острижен наголо, всегда одет в студенческую форму. Я не знал ни его имени, ни номера комнаты, где он жил. И ни разу не встречался с ним ни в столовой, ни в бане. Я даже не знал, действительно он студент или нет. Раз носит форму, выходит — студент, что еще можно подумать? В отличие от накановца, он был приземист, толст и бледен. И эта пара двух абсолютных антиподов каждый день в шесть утра поднимала во дворе общежития флаг. В первое время я из любопытства нередко просыпался пораньше, чтобы наблюдать эту патриотическую церемонию. В шесть утра, почти одновременно с сигналом радио парочка показывалась во дворе. Униформист — непременно в черных ботинках под свой студенческий прикид, накановец — в белой спортивной обуви к джемперу. Униформист держал тонкую коробку из павлонии, накановец нес портативный магнитофон «Сони». Накановец ставил магнитофон на ступеньку площадки флагштока. Униформист открывал коробку, в которой лежал аккуратно свернутый флаг. Униформист почтительно передавал флаг накановцу, который привязывал его к тросу. Униформист включал магнитофон. Государственный гимн. Флаг легко взвивался по флагштоку. На словах «... Эти двое вытягивались, как по стойке смирно, и устремляли взоры на флаг. В ясную погоду, когда дул ветер, вполне даже смотрелось. Вечерний спуск флага производился аналогичной церемонией. С точностью до наоборот: флаг скользил вниз и укладывался в коробку из павлонии. Ночью флаг не развевается. Я не знаю, почему флаг спускали на ночь. Государство остается государством и в темное время суток, немало людей продолжают работать. Мне почему-то казалось несправедливым, что путеукладчики и таксисты, хостессы в барах, пожарные и охранники не могут находиться под защитой государства. Но это, на самом деле, не столь важно. И уж подавно никто не обижался. Думал об этом, пожалуй, только я один. Да и то — пришла в голову мысль, но я на ней не зацикливался. По правилам общежития, перво- и второкурсники жили по двое, студентам третьего и четвертого курсов предоставлялись отдельные апартаменты. Двухместная комната площадью около десяти квадратных метров чуть длиннее обычной комнаты в шесть татами , напротив входа — алюминиевая рама окна, перед окном два параллельно стоящих учебных стола со стульями. С левой стороны от входа — двухъярусная железная кровать. Вся мебель максимально проста и массивна. Помимо столов и кровати, имелись два ящика-гардероба, маленький кофейный столик и самодельная книжная полка. Никакой лирики в обстановке не заметил бы даже самый благожелательный взгляд. На полках почти во всех комнатах ютились в ряд транзисторные приемники и фены, электрические чайники и термосы, растворимый кофе и чайные пакетики, гранулированный сахар и кастрюльки для варки лапши, а также обычная столовая посуда. На отштукатуренные стены приклеены картинки — девушки из «Хэйбон панчи» или где-нибудь содранные постеры порнографических фильмов. Один парень смеху ради повесил фотографию случки свиней, но это было исключением среди исключений. Почти во всех комнатах стены украшали голые девушки, молодые певицы или актрисы. На подставках над столами выстроились учебники, словари и прочая литература. Ожидать чистоты в юношеских комнатах было бессмысленно, и почти все они кошмарно заросли грязью. Ко дну мусорного ведра прилипла заплесневевшая мандариновая кожура, в банках, служивших пепельницами, громоздились горы окурков. Тлевшие бычки нередко тушились кофе или пивом, отчего из банок ужасно смердело. Посуда вся почерневшая, с остатками еды. На полу валялся целлофан от сублимированной лапши, пустые пивные банки, всякие крышки и непонятные предметы. Взять веник, замести на совок мусор и выбросить его в ведро никому не приходило в голову. На сквозняке с пола столбом поднималась пыль. Какую комнату ни возьми — жуткий запах. В каждой комнате он специфичен, но основа везде одинакова: вонь от мусора, тела и пота. Под кроватями у всех скапливается грязное белье, матрас сушится, когда придется, и ему ничего не остается, как впитывая в себя сырость, источая устойчивый смрад затхлости. До сих пор с удивлением думаю, как в этом хаосе не возникла никакая смертельная эпидемия. В сравнении с прочими, в моей комнате было чисто, как в морге. На полу — ни пылинки, окна — без единого пятнышка, постель сушилась регулярно раз в неделю, карандаши собраны в пенал, и даже шторы стирались раз в месяц. Мой сосед по комнате болезненно относился к чистоте. Кому бы я ни рассказывал, что он раз в месяц стирает шторы, никто не верил — никто даже не догадывался, что шторы вообще можно стирать. Все свято полагали, что шторы с окон не снимаются вообще. А потом моего соседа начали называть «наци» и «штурмовик». В моей комнате не было ни одного женского постера. Вместо них висела фотография канала в Амстердаме. Когда я попытался было прикрепить какую-то порнушку, мой сосед со словами: «Ватанабэ, не лю-люблю я этого», — содрал ее, и наклеил вместо нее портрет канала. Нельзя сказать, что мне очень хотелось вешать порнографию, поэтому возражать я не стал. Все, кто заходили в нашу комнату, задирали голову на портрет канала и спрашивали: — Что это? Я говорил это в шутку, но все велись. Настолько легко, что потом я и сам начал этому верить. Все сочувствовали мне, как соседу Штурмовика, но я особого дискомфорта не испытывал. Пока вокруг царила чистота, мне, наоборот, было очень даже удобно; к тому же, Штурмовик никогда не вмешивался в мою жизнь. Сам делал уборку, сушил матрас, выносил мусор. Когда же я забывал сходить в баню три дня подряд — шмыгал носом и советовал помыться. Иногда напоминал: «Пора бы тебе постричься», или «Хорошо бы проредить волосы в носу». Одного я терпеть не мог — когда он, заприметив одинокого москита, забрызгивал всю комнату дихлофосом. В такие дни мне оставалось только искать укрытия в хаосе соседних комнат. Штурмовик изучал географию в одном государственном университете. Вот закончу учиться — поступлю в Государственное управление географии. Буду ка-карты составлять. Я восхитился: в мире столько разных желаний и целей жизни. Это, пожалуй, стало моим первым восхищением по приезде в Токио. И в самом деле — людей, пылающих страстью к картографии, не так и много. Тем более, что много и не требуется — иначе что с ними всеми делать?
Следующей зазвучала мелодия Билли Джоэла. Разглядывая плывшие над Северным морем мрачные тучи, я думал о потерях в своей жизни: упущенном времени, умерших или ушедших людях, канувших мыслях. Пока самолет не остановился, пассажиры не отстегнули ремни и не начали доставать с багажных полок свои вещи, я мысленно перенесся на ту поляну. Вдыхал запах травы, кожей чувствовал дыхание ветерка, слышал пение птиц. Было это осенью 1969 года, накануне моего двадцатилетия. Подошла та же стюардесса, присела рядом, опять поинтересовалась, как я себя чувствую. I only felt lonely, you know [1] , — сказал я и улыбнулся. I know what you mean [2] , — кивнула она, встала и тоже приятно улыбнулась. Auf Wiedersehen! Даже сейчас, спустя восемнадцать лет, я могу до мельчайших подробностей вспомнить ту поляну. Переливался яркой зеленью лесной покров, с которого за несколько дней подряд дождь смыл всю летнюю пыль. Октябрьский ветер покачивал колосья мисканта. На голубом небосводе словно застыли продолговатые облака. Высокое небо. Настолько высокое, что глазам больно смотреть на него. Ветер проносился над поляной и, слегка ероша волосы Наоко, терялся в роще. Шелестели кроны деревьев, вдалеке слышался лай собаки — тихий, едва различимый, словно из-за ворот в иной мир. Кроме него — ни звука. И ни единого встречного путника. Лишь две кем-то потревоженные красные птицы упорхнули к роще. По пути Наоко рассказывала мне о колодце. Какая странная штука — наша память… Пока я был там, почти не обращал внимания на пейзаж вокруг. Ничем не примечательный — я даже представить себе не мог, что спустя восемнадцать лет буду помнить его так отчетливо. Признаться, тогда мне было не до пейзажа. Я думал о себе, о шагавшей рядом красивой девушке, о нас с ней и опять о себе. В таком возрасте все, что видишь, чувствуешь и мыслишь, в конечном итоге, подобно бумерангу, возвращается к тебе же. Вдобавок ко всему, я был влюблен. И любовь эта привела меня в очень непростое место.