Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись. И метель приютила их на минуту в своих облаках, а потом оглушила своим громким голосом. Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться. Ранд изо всех сил старался прислушиваться и даже порой вставлял словечко-другое, но беседа требовала таких усилий. это необходимые условия для становления чело века. Вспомним известную притчу про бабочку. Однажды человек увидел, как через маленькую щель в коконе пытается выбраться бабочка.

Опытный образец Superjet-100 прибыл в Жуковский для продолжения испытаний

Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы? Двигаться надо! Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись.
Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение 9 мар 2019 когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания. она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. заяц метнулся, заверещал и, прижав к спине уши, притаился.
Мне приходилось идти против общего течения егэ Павка, стараясь не отстать от лошади всадника" рассказывал.
Остались вопросы? 32. 1) Пытаясь перещеголять друг друга в смелости мы переплыли реку преодолевая течение.
Лошадь напрягала все силы стараясь Бык и лошадь, впряженные бок о бок, напрягали все силы.

Упражнение 5

При окружающих пустырях редколесье это казалось уже густым лесом. К трем часам дня отряд наш стал подходить к реке Уссури. Опытный глаз сразу заметил бы, что это первый поход. Лошади сильно растянулись, с них то и дело съезжали седла, расстегивались подпруги, люди часто останавливались и переобувались. Кому много приходилось путешествовать, тот знает, что это в порядке вещей. С каждым днем эти остановки делаются реже, постепенно все налаживается, и дальнейшие передвижения происходят уже ровно и без заминок. Тут тоже нужен опыт каждого человека в отдельности. Когда идешь в далекое путешествие, то никогда не надо в первые дни совершать больших переходов. Наоборот, надо идти понемногу и чаще давать отдых. Когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания. Вступление экспедиции в село Успенку для деревенской жизни было целым событием.

Ребятишки побросали свои игры и высыпали за ворота: из окон выглядывали испуганные женские лица; крестьяне оставляли свои работы и подолгу смотрели на проходивший мимо них отряд. Село Успенка расположено на высоких террасах с левой стороны реки Уссури. Основано оно в 1891 году и теперь имело около 180 дворов. Было каникулярное время, и потому нас поместили в школе, лошадей оставили на дворе, а все имущество и седла сложили под навесом. Вечером приходили крестьяне-старожилы. Они рассказывали о своей жизни в этих местах, говорили о дороге и давали советы. На другой день мы продолжали свой путь. За деревней дорога привела нас к реке Уссури. Вся долина была затоплена водой. Возвышенные места казались островками.

Среди этой массы воды русло реки отмечалось быстрым течением и деревьями, росшими по берегам ее. Сопровождавшие нас крестьяне говорили, что во время наводнений сообщение с соседними деревнями по дороге совсем прекращается и тогда они пробираются к ним только на лодках. Посоветовавшись, мы решили идти вверх по реке до такого места, где она идет одним руслом, и там попробовать переправиться вплавь с конями. С рассветом казалось, что день будет пасмурный и дождливый, но к 10 часам утра погода разгулялась. Тогда мы увидели то, что искали. В 5 км от нас река собирала в себя все протоки. Множество сухих релок давало возможность подойти к ней вплотную. Но для этого надо было обойти болота и спуститься в долину около горы Кабарги. Лошади уже отабунились, они не лягались и не кусали друг друга. В поводу надо было вести только первого коня, а прочие шли следом сами.

Каждый из стрелков по очереди шел сзади и подгонял тех лошадей, которые сворачивали в сторону или отставали. Поравнявшись с горой Кабаргой, мы повернули на восток к фанзе Хаудиен [Хоу-дяиз — второй задний постоялый двор. Перебираясь с одной релки на другую и обходя болотины, мы вскоре достигли леса, растущего на берегу реки. На наше счастье, в фанзе у китайцев оказалась лодка. Она цедила, как решето, но все же это была посудина, которая в значительной степени облегчала нашу переправу. Около часа было потрачено на ее починку. Щели лодки мы кое-как законопатили, доски сбили гвоздями, а вместо уключин вбили деревянные колышки, к которым привязали веревочные петли. Когда все было готово, приступили к переправе. Сначала перевезли седла, потом переправили людей. Осталась очередь за конями.

Сами лошади в воду идти не хотели, и надо было, чтобы кто-нибудь плыл вместе с ними. На это опасное дело вызвался казак Кожевников. Он разделся донага, сел верхом на наиболее ходового белого коня и смело вошел в реку. Стрелки тотчас же всех остальных лошадей погнали за ним в воду. Как только лошадь Кожевникова потеряла дно под ногами, он тотчас же соскочил с нее и, ухватившись рукой за гриву, поплыл рядом. Вслед за ним поплыли и другие лошади. С берега видно было, как Кожевников ободрял коня и гладил рукой по шее. Лошади плыли фыркая, раздув ноздри и оскалив зубы. Несмотря на то, что течение сносило их, они все же подвигались вперед довольно быстро. Удастся ли Кожевникову выплыть с конями к намеченному месту?

Ниже росли кусты и деревья, берег становился обрывистым и был завален буреломом. Через 10 минут его лошадь достала до дна ногами. Из воды появились ее плечи, затем спина, круп и ноги. С гривы и хвоста вода текла ручьями. Казак тотчас же влез на коня и верхом выехал на берег. Та к как одни лошади были сильнее, другие слабее и плыли медленнее, то естественно, что весь табун растянулся по реке. Когда конь Кожевникова достиг противоположного берега, последняя лошадь была еще на середине реки. Стало ясно, что ее снесет водой. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. Кожевников видел это.

Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению. Выбрав место, где не было бурелома, казак сквозь кусты пробрался к реке, остановился в виду у плывущей лошади и начал ее окликать; но шум реки заглушал его голос. Белый конь, на котором сидел Кожевников, насторожился и, высоко подняв голову, смотрел на воду. Вдруг громкое ржание пронеслось по реке. Плывущая лошадь услышала этот крик и начала менять направление. Через несколько минут она выходила на берег. Дав ей отдышаться, казак надел на нее недоуздок и повел в табун. Тем временем лодка перевезла остальных людей и их грузы. После переправы у фанзы Хаудиен экспедиция направилась вверх по реке Ситухе, стараясь обойти болота и поскорее выйти к горам. Река Ситухе течет в широтном направлении.

Она длиной около 50 км. Большинство притоков ее находится с левой стороны. Сама по себе Ситухе маленькая речка, но, не доходя 3 км до Уссури, она превращается в широкий и глубокий канал. Отсюда начинается собственно река Уссури, которая на участке до реки Сунгачи принимает в себя справа 2 небольшие речки — Гирма-Биру и Курма-Биру. Река Улахе течет некоторое время в направлении от юга к северу. Истоки ее находятся в горах Да-дянь-шань с перевалами на реки Сучан и Лефу. В верховьях она слагается из 3 рек: Тудагоу [Тоу-да-гоу — первая большая долина. Длиной Даубихе более 250 км, глубиной 1,5—1,8 м, при быстроте течения около 5 км в час. Река Улахе течет некоторое время в направлении от юга к северу, но потом вдруг на высоте фанзы Линда-Пау круто поворачивает на запад. Здесь улахинская вода с такой силой вливается в даубихинскую, что прижимает ее к левому берегу.

Вследствие этого как раз против устья реки Улахе образовалась длинная заводь. Эта заводь и обе реки Даубихе и Улахе вместе с Уссури расположились таким образом, что получилась крестообразная фигура. Во время наводнения здесь скопляется много воды. Отсюда, собственно, и начинает затопляться долина Уссури. От того места, где Улахе поворачивает на запад, параллельно Уссури, среди болот, цепью друг за другом, тянется длинный ряд озерков, кончающихся около канала Ситухе, о котором говорилось выше. Озера эти и канал Ситухе указывают место прежнего течения Улахе. Слияние ее с рекой Даубихе раньше происходило значительно ниже, чем теперь. Почувствовав твердую почву под ногами, люди и лошади пошли бодрее. К полудню мы миновали старообрядческую деревню Подгорную, состоящую из 25 дворов. Время было раннее, и потому решено было не задерживаться здесь.

Дорога шла вверх по реке Ситухе. Слева был лес, справа — луговая низина, залитая водой. По пути нам снова пришлось переходить еще одну небольшую речушку, протекающую по узенькой, но чрезвычайно заболоченной долине. Люди перебирались с кочки на кочку, но лошадям пришлось трудно. На них жалко было смотреть: они проваливались по брюхо и часто падали. Некоторые кони так увязали, что не могли уже подняться без посторонней помощи. Пришлось их расседлывать и переносить грузы на руках. Когда последняя лошадь перешла через болото, день уже был на исходе. Мы прошли еще немного и стали биваком около ручья с чистой проточной водой. Вечером стрелки и казаки сидели у костра и пели песни.

Откуда-то взялась у них гармоника. Глядя на их беззаботные лица, никто бы не поверил, что только 2 часа тому назад они бились в болоте, измученные и усталые.

Двухметровой толщей снег покрывал склоны гольца. Верхний слой был так спрессован ветрами, что мы легко передвигались без лыж. Но чем ближе к шапке гольца, тем круче становился подъем. Приходилось выбивать ступеньки и по ним взбираться наверх. Оставалось уже совсем немного до цели, когда на нашем пути выросли гигантские ступени надувного снега. Мы разошлись в разные стороны искать проход.

Лебедев и Пугачев свернули влево, намереваясь достигнуть вершины гольца по кромке, за которой виднелся глубокий цирк, а я снежными карнизами ушел вправо. Около часа я лазил у вершины, и все безрезультатно, прохода не было. Размышляя, что делать дальше, я заглянул вниз - и поразился. Ни тайги, ни отрогов не видно. Туман, как огромное море, хлынувшее вдруг из ущелий гор, затопил все земные контуры. Темными островками торчали лишь вершины гор. Это было необычайное зрелище! Мне казалось, что мы остались одни, отрезанные от мира, что не существует больше ни нашего лагеря с Самбуевым, ни Можарского озера, ни Саяна.

Все сметено белесоватым морем тумана. Я испытывал неприятное состояние одиночества, оторванности. Неожиданно на северном горизонте появились черные тучи. Они теснились над макушками гольцов, как бы ожидая сигнала, чтобы рвануться вперед. Потускневшее солнце, окаймленное оранжевым кругом, краем своим уже касалось горизонта. Погода вдруг изменилась. Налетел ветер и яростно набросился на лежащий внизу туман. Всколыхнулось серое море.

Оторванные клочья тумана вздымались высоко и там исчезали, растерзанные ветром. Зашевелились северные тучи и, хмурясь, заволокли небо. Приближался буран. Нужно было немедленно возвращаться. Я начал спускаться вниз, но не своим следом, как следовало бы, а напрямик. Скоро снежный скат оборвался, и я оказался у края крутого откоса. Идти дальше по откосу казалось опасным, тем более, что не было видно, что же пряталось там, внизу, за туманом. А ветер крепчал.

Холод все настойчивее проникал под одежду, стыло вспотевшее тело. Нужно было торопиться. Я шагнул вперед, но, поскользнувшись, сорвался с твердой поверхности надува и покатился вниз. С трудом задержался на небольшом выступе, стряхнул с себя снег и. За выступом отвесной стеной уходил в туман снежный обрыв. Справа и слева чуть виднелись рубцы обнаженных скал, круто спадавших в черную бездну. Куда идти? И тут только я понял, что попал впросак.

А время бежало. Уже окончательно стемнело. Пошел снег. Разыгрался буран. Все вокруг меня взбудоражилось, завертелось, взревело. Но самым страшным был холод. Он сковывал руки и ноги. Нужно было двигаться, чтобы хоть немного согреться.

Оставался один выход - вернуться на верх гольца и спуститься в лагерь своим следом. Я стал взбираться обратно по откосу. Ногам не на что было опереться, руки, впиваясь пальцами в крепкий снег, не в силах были удерживать тело. Я падал, карабкался, снова скатывался вниз, пока не выбился из сил. А погода свирепела. Тревожные мысли не покидали меня. И все-таки что же делать? Холод добрался до вспотевшего тела.

Начинался озноб. Я пошел к краю площадки. В темноте не видно было даже кисти вытянутой руки. Мне ничего не оставалось, как прыгать с обрыва. Натягиваю на голову поплотнее шапку-ушанку, застегиваю телогрейку. Я хотел сделать последнее движение, чтобы оторваться от бровки этой маленькой площадки, как снег подо мною сдвинулся, пополз и, набирая скорость, потянул меня в пропасть. Меня то бросало вперед, то с головой зарывало в снег. Я потерял сознание и не знаю, сколько времени был в забытьи.

Когда же пришел в себя, то оказалось, что я лежу в глубоком снегу. Стоило больших усилий выбраться наверх. Вокруг громоздились глыбы снега, скатившегося вместе со мною с гольца. Я, не задумываясь, шагнул вперед. Ноги с трудом передвигались. Тело коченело; казалось, что кровь стынет в жилах от холода. Я уже не чувствовал носа и щек - они омертвели. Странно стучали пальцы рук, будто на них не было мяса.

Мысли обрывались. Наступило состояние безразличия. Не хотелось ни думать, ни двигаться. Каждый бугорок манил прилечь, и стоило больших усилий не поддаться соблазну. Напрягаю силы, с трудом передвигаю онемевшие ноги по глубокому снегу. Ветер, злой и холодный, бросает в лицо заледеневшие крупинки снега. Одежда застыла коробом. Пытался засунуть руки в карманы, но не смог.

Где-то на грани еще билась жизнь, поддерживая во мне волю к сопротивлению. С большим усилием я сделал еще несколько шагов вперед и... Он неожиданно вырос передо мною, чтобы укрыть от непогоды. Я раздвинул густую хвою и присел на мягкий мех. Сразу стало теплее: оттого ли, что тело действительно согрелось, или оттого, что оно окончательно онемело. Я плотнее прижимаюсь к корявому стволу кедра. Запускаю под кору руки - а там оказалась пустота. Пролажу туда сам.

Внутри светло, просторно, ни ветра, ни холода. Приятная истома овладевает мною... Прошло, видимо, несколько минут, как послышался шорох. Потом что-то теплое коснулось моего лица. Я открыл глаза и поразился: возле меня стоял Черня, никакого кедра поблизости не было. Я лежал под сугробом, полузасыпанный снегом. Темная ночь, снежное поле, да не в меру разгулявшийся буран - вот и все, что окружало меня. С трудом поднялся.

Память вернула меня к действительности. Вспомнил все, что произошло, и стало страшно. Появилось желание бороться, жить. Я попытался схватить Черню, но руки не повиновались, пальцы не шевелились. Собака разыскала меня по следу. Умное животное, будто понимая мое бессилие, не стало дожидаться и направилось вниз. Я шел следом, снова теряя силы, спотыкаясь и падая. У кромки леса послышались выстрелы, а затем и крик.

Это товарищи, обеспокоенные моим отсутствием, подавали сигналы. В лагере не было костра, что крайне меня удивило. Пугачев и Лебедев без приключений вернулись на стоянку своим следом. Увидев меня, они вдруг забеспокоились и, не расспрашивая, стащили всю одежду, уложили на бурку и растерли снегом руки, ноги, лицо. Терли крепко, не жалея сил, пока не зашевелились пальцы на ногах и руках. Через двадцать минут я уже лежал" в спальном мешке. Выпитые сто граммов спирта живительной влагой разлились по организму, сильнее забилось сердце, стало тепло, и я погрузился в сладостный сон. Проснувшись утром, я прежде всего ощупал лицо - оно зашершавело и сильно горело.

Спальный мешок занесло снегом. В лагере попрежнему не было костра. Буран, не переставая, играл над гольцом. Три большие ямы, выжженные в снегу, свидетельствовали о том, что люди вели долгую борьбу за огонь, но им так и не удалось удержать его на поверхности двухметрового снега. Разгораясь, костер неизменно уходил вниз и гас, оставляя людей во власти холода. Чего только не делали мои спутники! Они забивали яму сырым лесом, сооружали поверх снега настил из толстых бревен и на них разводили костер, но все тщетно. Им ничего не оставалось, как взяться за топоры и заняться рубкой леса, чтобы согреться.

Я же не мог ничего делать - болели руки и ноги. Тогда мои товарищи решили везти меня на лыжах и ниже, под скалой или в более защищенном уголке леса, остановиться. Три широкие камусные лыжи уже были связаны, оставалось только переложить меня на них и тронуться в путь. Вдруг Черня и Левка поднялись со своих лежбищ и, насторожив уши, стали подозрительно посматривать вниз. Потом они бросились вперед и исчезли в тумане. И действительно, не прошло и нескольких минут, как из тумана показалась заиндевевшая фигура старика. Будто привидение, появился перед нами настоящий дед Мороз с длинной обледенелой бородой. Действительно, это был наш проводник Павел Назарович Зудов, известный саянский промышленник из поселка Можарка.

Он был назначен к нам Ольховским райисполкомом, но задержался дома со сборами и сдачей колхозных жеребцов, за которыми ухаживал и о которых потом тосковал в течение всего нашего путешествия. За стариком показались рабочий Курсинов и повар Алексей Лазарев, тащившие тяжелые поняжки. Остальные товарищи шли где-то сзади. Зудов приблизился к моей постели и очень удивился, увидев черное, уже покрывшееся струпьями мое лицо. Затем он долго рассматривал ямы, выжженные в снегу, сваленный лес и качал головою. Он сбросил с плеч ношу и стал торопить всех. Через несколько минут люди с топорами ушли и скоро принесли два толстых сухих бревна. Одно из них положили рядом со мной на снег и по концам его, с верхней стороны вбили по шпонке.

На шпонки положили второе бревно так, что между ними образовалась щель в два пальца. Пока закрепляли сложенные бревна, Зудов заполнил щель сухими щепками и поджег их. Огонь разгорался быстро, и по мере того как сильнее обугливались бревна, тепла излучалось все больше. Надья так называют промысловики это примитивное сооружение горела не пламенем, а ровным жаром. Как мы были благодарны старику, когда почувствовали, наконец, настоящее тепло! Через полчаса Пугачев, Самбуев и Лебедев уже спали под защитой огня. Итак, попытка выйти на вершину гольца Козя закончилась неудачей. Два дня еще гуляла непогода по Саяну, и только на третий, 15 апреля, ветер начал сдавать и туман заметно поредел.

Мы безотлучно находились в лагере. Две большие надьи спасали от холода. Я все еще лежал в спальном мешке. Заметно наступило улучшение, опала опухоль на руках и ногах, стихла боль, только лицо покрывала грубая чешуя да тело болело, как от тяжелых побоев. Лебедев решил, не ожидая полного перелома погоды, подняться на вершину Козя. Когда он, теряясь в тумане, шел на подъем, я долго смотрел ему вслед и думал: "Вот неугомонный человек! Что значит любить свое дело! Ведь он торопится потому, что боится: а вдруг не он первым поднимется на голец и тогда не придется ему пережить тех счастливых минут, которые испытывает человек, раньше других преодолевший такое препятствие".

Я его понимал и не стал удерживать. Остальные с Пугачевым ушли вниз за грузом. Только Зудов остался со мной в лагере. Заря медленно окрашивала восток. Погода улучшилась, серый облачный свод рвался, обнажая купол темноголубого неба. Ветер тоже стих. Изредка проносились его последние короткие порывы. Внизу, затаившись, лежал рыхлый туман.

Белка заиграла, - сказал сидевший у костра Зудов. Под вершиной кедра я заметил темный клубок. Это было гайно гнездо , а рядом с ним вертелась белка. Она то исчезала в густой хвое, то спускалась и поднималась по стволу, то снова появлялась на сучке близ гайна. Зверек, не переставая, издавал свое характерное "цит-т-а, цит-т-а... Все дни непогоды белка отсиживалась в теплом незатейливом гнезде. Она изрядно проголодалась и теперь, почуяв наступление тепла, покинула свой домик. Но прежде чем пуститься в поиски корма, ей нужно было поразмяться, привести себя в порядок, и она начала это утро с гимнастических упражнений, иначе нельзя объяснить ее беготню по стволу и веткам вокруг гайна.

Затем белка принялась за туалет, усевшись на задние лапки, почистила о сучок носик и, как бы умываясь, протерла лапками глаза, почесала за ушками, а затем принялась за шубку, сильно слежавшуюся за эти дни. С ловкостью опытного мастера она расчесывала пушистый хвост, взбивала коготками шерсть на боках, спинке и под брюшком. Но это занятие часто прерывалось. В нарядной шубке белки, да и в гнезде, живут паразиты. Иногда их скапливается так много и они проявляют такую активность, что доводят зверька до истощения, а то и до гибели. Из-за них-то белка отрывается от утреннего туалета. Но вот она встряхнула шубкой. Снова послышалось "цит-т-а, цит-т-а...

День тянулся скучно. Догорала надья. Плыли по горизонту все более редеющие облака. Пусто и голо становилось на небе, только солнце блином висело над гольцом, покрыв нашу стоянку узорчатой тенью старого кедра. Обстановка невольно заставляла задуматься о нашем положении. Мы только начали свое путешествие, но действительность уже внесла существенные поправки в наши планы. Мы запаздываем, и неважно, что этому были причины - бури и завалы. Ведь запас продовольствия был рассчитан только для захода в глубь Саяна всего на три месяца.

Остальное должны были доставить туда из Нижнеудинска наши работники Мошков и Козлов. Им было поручено перебросить груз в тафаларский поселок Гутары и далее вьючно на оленях в вершины рек Орзагая и Прямого Казыра и там разыскать нас. Покидая поселок Черемшанку, мы не получили от Мошкова известий о выезде в Гутары; не привез ничего утешительного и Зудов, выехавший неделей позднее. А что, если, проникнув в глубь Саяна, мы не найдем там продовольствия? Эта мысль все чаще и чаще тревожила меня. Беспокойство усугублялось еще и тем, что мы уже не могли пополнить свои запасы: в низовьях началась распутица, и связь между Можарским озером и Черемшанкой прекратилась. Оставалось только одно: верить, что в намеченном пункте мы встретимся с Мошковым и Козловым. Готовились к подъему.

Я еще не совсем поправился и поэтому пошел с Зудовым вперед без груза. День был на редкость приятный - ни облачка, ни ветра. Расплылась по горам теплынь. Из-под снега появилась россыпь. На север летели журавли. Поднявшись на первый барьер, мы задержались. Далеко внизу, вытянувшись гуськом, шли с тяжелыми поняжками люди. Они несли инструменты, цемент, дрова, продукты.

Еще ниже виднелся наш лагерь. Он был отмечен на снежном поле сиротливой струйкой дыма и казался совсем крошечным. Ровно в полдень мы с Зудовым поднялись на вершину гольца Козя. Нас охватило чувство радостного удовлетворения. Это первый голец, на котором мы должны были произвести геодезические работы. На север и восток, как безбрежное море, раскинулись горы самых причудливых форм и очертаний, изрезанные глубокими лощинами и украшенные зубчатыми гребнями. Всюду, куда ни бросишь взгляд, ущелья, обрывы, мрачные цирки. На переднем плане, оберегая грудью подступы к Саяну, высились гольцы Москва, Чебулак, Окуневый.

Подпирая вершинами небо, они стояли перед нами во всем своем величии. Голец Козя является последней и довольно значительной вершиной на западной оконечности хребта Крыжина. Южные склоны его несколько пологи и сглажены, тогда как северные обрываются скалами, образующими глубокий цирк. Ниже его крутой склон завален обломками разрушенных стен. От Козя на восток убегают с многочисленными вершинами изорванные цепи гор. Вершина Козя покрыта серой угловатой россыпью, кое-где затянутой моховым покровом. Отсюда, с вершины Козя, мы впервые увидели предстоящий путь. Шел он через вершины гольцов, снежные поля и пропасти.

Вопреки моим прежним представлениям, горы Восточного Саяна состояли не из одного мощного хребта, а из отдельных массивов, беспорядочно скученных и отрезанных друг от друга глубокими долинами. Это обстоятельство несколько усложняло нашу работу, но мы не унывали. Взглянув на запад, я был поражен контрастом. Как исполинская карта, лежала передо мной мрачная низина. Многочисленные озера у подножья Козя были отмечены на ней белыми пятнами, вправленными в темный ободок елового и кедрового леса. А все остальное к югу и западу - серо, неприветливо. Это мертвый лес. Только теперь, поднявшись на тысячу метров над равниной, можно было представить, какой огромный ущерб нанесли пяденица, усач и другие вредители лесному хозяйству.

Один за другим поднимались на вершину гольца люди. Они сбрасывали с плеч котомки и, тяжело дыша, садились на снег. Я долго делал зарисовки, намечая вершины гор, которые нам нужно было посетить в ближайшие дни, расспрашивал Зудова, хорошо знавшего здешние места. За это время мои спутники успели освободить из-под снега скалистый выступ вершины Козя, заложить на нем триангуляционную марку и приступить к литью бетонного тура. Так в Восточном Саяне появился первый геодезический пункт. Пугачев остался с рабочими достраивать знак, а я с Зудовым и Лебедевым решил вернуться на заимку, к Можарскому озеру, чтобы подготовиться к дальнейшим переходам. Солнце, краснея, торопилось к горизонту. Следом за ним бежали перистые облака.

От лагеря мы спускались на лыжах. Зудов, подоткнув полы однорядки за пояс и перевязав на груди ремешком лямки котомки, скатился первым. Взвихрился под лыжами снег, завилял по склону стружкой след. Лавируя между деревьями, старик перепрыгивал через валежник, выемки и все дальше уходил от нас. Мы с Лебедевым скатывались его следом. На дне ущелья Павел Назарович дождался нас. Может, заночуем тут, а утром сбегаем на ток, - сказал Лебедев, взглянув на закат. Мы без сговору прошли еще с километр и там остановились.

В лесу было очень тихо и пусто. Слабый ветерок доносил шелест засохшей травы. На востоке за снежными гольцами сгущался темносиреневый сумрак вечера. Багровея, расплывалась даль. Заканчивалась дневная суета. У закрайки леса дятел, провожая день, простучал последней очередью. Паучки и маленькие бескрылые насекомые, соблазнившиеся дневным теплом и покинувшие свои зимние убежища, теперь спешно искали приют от наступившего вместе с сумерками похолодания. Мы еще не успели закончить устройство ночлега, как пришла ночь.

Из-под толстых, грудой сложенных дров с треском вырывалось пламя. Оно ярко освещало поляну. Вместе с Кириллом Лебедевым я хотел рано утром сходить на глухариный ток, поэтому сразу лег спать, а Зудов, подстелив под бока хвои и бросив в изголовье полено, спать не стал. Накинув на плечо одностволку, он пододвинулся поближе к костру и, наблюдая, как пламя пожирает головешки, погрузился в свои думы. Павлу Назаровичу было о чем погрустить.

Человек, который исчезает так неожиданно, столь же внезапно может и появиться, возможно, даже прямо перед ними. Незачем искать то, чего здесь нет. Нет смысла впустую тратить время, мы как раз успеем добраться до деревни и укрыться от этого ветра. Он ухмыльнулся: — А ты, по-моему, очень хочешь увидеть Эгвейн. Ранд вымученно улыбнулся. Сейчас ему меньше всего хотелось думать о дочке мэра. Мысли его и так были в крайнем беспорядке. За последний год она, когда бы они ни встретились, постоянно сбивала его с толку. И, что хуже всего, она, похоже, не сознавала этого. Нет, Ранду определенно не хотелось забивать себе сейчас голову еще и мыслями об Эгвейн. Ранд надеялся, что отец не заметил, как он испуган, когда Тэм вдруг сказал: — Помни пламя, парень, и пустоту. Этому необычному упражнению Ранда научил Тэм. Сконцентрироваться на язычке пламени и отправить в него все свои сильные чувства — страх, ненависть, гнев, — пока разум не станет пуст. Стань един с пустотой, говорил Тэм, и ты будешь способен на все. Никто больше в Эмондовом Лугу не говорил так. Но на ежегодных состязаниях лучников, в день Бэл Тайна, победы все время одерживал Тэм — со своими пламенем и пустотой. Ранд спросил себя, удастся ли ему самому стать одним из первых, если совладает с пустотой и она ему поможет. Упоминание Тэма означало, что отец все заметил, но больше ничего об этом тот не сказал. Тэм причмокнул, погоняя лошадь, и они пошли по дороге дальше, причем старший зашагал с таким видом, будто ничего не произошло и ничего произойти и не могло. Ранд попробовал, подражая ему, достичь пустоты в своем сознании, но постоянно мысли соскальзывали на образ всадника в черном плаще. Ему хотелось верить, что Тэм прав и всадник — лишь игра его воображения, но он очень хорошо помнил то ощущение ненависти. Кто-то был. И этот кто-то затаил на него зло. Ранд не оглядывался, пока не оказался среди высоких, островерхих, крытых соломой домов Эмондова Луга. Деревня находилась вблизи Западного Леса, который к околице мало-помалу редел, но несколько деревьев стояли возле крепких каркасных домов. Местность полого опускалась к востоку. Фермы, огороженные плетнями поля и пастбища, перемежаемые иногда заплатами рощиц, стеганым одеялом покрывали Двуречье за деревней вплоть до Приречного Леса с его путаной сетью речушек и прудов. К западу земля была весьма плодородной, и трава на тучных пастбищах росла в изобилии почти все годы, но фермы в Западном Лесу можно было пересчитать по пальцам. Но даже их не было на мили вокруг от Песчаных Холмов, не говоря уже о Горах Тумана, что возвышались за лесом и, хотя и вдалеке, ясно виднелись из Эмондова Луга. Некоторые заявляли, что в тех местах слишком много скал, — будто где-то в Двуречье их не было, — другие утверждали, что те места не приносят счастья. Кое-кто ворчал вполголоса о том, что нет никакого проку жить к горам ближе, чем нужно. Что бы ни было тому причиной, но только самые смелые обзаводились фермами в Западном Лесу. Как только двуколка въехала в деревню, сразу вокруг нее стайками стали кружиться ребятишки и собаки. Бела терпеливо брела вперед, не обращая внимания на галдящих мальчишек, что вертелись у нее под носом, играя в пятнашки и гоняя обручи. В прошлые месяцы детям было не до веселья и игр на улице: страх перед волками удерживал их по домам, даже когда погода смягчилась. Казалось, наступающий Бэл Тайн заново научил их играть. Близкий Праздник сказывался и на взрослых. Широкие ставни распахнуты настежь, и почти в каждом окне хозяйки в передниках и с длинными косами, заправленными под головные платки, проветривали простыни и взбивали перекинутые через подоконники и свешивающиеся из окон перины. Пробивается листва на деревьях или нет, но ни одна женщина не позволит Бэл Тайну наступить раньше, чем будет закончена весенняя приборка. В каждом дворе на заборах висели коврики, и ребятишки, которые не оказались достаточно проворными, чтобы сбежать на улицу, вымещали обиду за крушение своих планов на половиках, поднимая клубы пыли плетеными выбивалками. Там и тут рачительные хозяева ползали по крышам, проверяя, какой урон нанесла зима и не нужно ли позвать кровельщика, старого Кенна Буйе. Не раз Тэма останавливали для короткого разговора. Его и Ранда несколько недель не было в деревне, и каждый хотел узнать, как обстоят дела на ферме. Из Западного Леса уже прибыло несколько человек. Тэм рассказал об ущербе, причиненном зимними вьюгами, одна хуже другой, о ягнятах, родившихся мертвыми, о бурых пашнях, где должно было уже прорасти зерно, о выгонах, где давно должна бы зеленеть трава, о воронах, сбивающихся стаями там, где раньше годами вили гнезда певчие птицы. Хмурые разговоры на фоне приготовлений к Бэл Тайну, и еще больше озабоченных покачиваний головами. И так со всех сторон. Большинство мужчин пожимали плечами и говорили: «Что ж, переживем, будь на то воля Света». Кое-кто ухмылялся и добавлял: «И если не будет на то воли Света, все равно переживем». Такова была жизнь людей Двуречья. Народа, которому приходится смотреть на то, как град побил его зерно, как волки уносят его ягнят, и которому нужно начинать все заново — неважно, сколько лет это продолжается, — такой народ так просто не уступит. Почти все те, кто быстро сдался, уже давным-давно умерли. Тэм не остановился бы из-за Вита Конгара, если бы тот не протянул свои ноги поперек улицы — ни проехать, ни пройти. Конгары, как и Коплины, эти две семьи так перемешались, что никто точно не знал, где кончается одна и начинается другая — от Дивен Райд и до Сторожевого Холма, а может, и до Таренского Перевоза были известны как вечно чем-то недовольный, постоянно на что-то жалующийся да еще и причиняющий всякие беспокойства народец. Он с кислой миной разлегся на своем крыльце, а не на крыше, хотя та явно нуждалась во внимании мастера Буйе. Готовностью взяться за какое-либо дело второй раз или закончить раз начатое Вит не славился. Многие из Коплинов и Конгаров походили этим на него, а кто не был похож, оказывался еще хуже. Тэм тяжело вздохнул: — Это не наша забота, Вит. Мудрая — дело женщин. Она говорила, что будет мягкая зима. И добрый урожай. А теперь спроси-ка у нее, что она слышит в ветре, так она лишь нахмурит брови, посмотрит сердито да ногой топнет. А сейчас, если ты не против, это бренди... Если ничего не делает Круг Женщин, значит, должен вмешаться Совет Деревни. Вит дернулся и поджал ноги, когда из дома показалась его жена. Дейз Конгар была вдвое больше мужа в обхвате, без единой унции жира и с грубыми чертами лица. Она свирепо глядела на мужа, уперев руки в бедра. Которую ты будешь готовить не на моей кухне. И как ты будешь сам стирать свою одежонку, и как тебе будет спаться одному на кровати. Которая будет не под моей крышей! Да осияет вас Свет! Он пустил Белу шагом в обход тощего малого. Покамест внимание Дейз было поглощено мужем, но в любой момент до нее могло дойти, с кем беседовал Вит. И тогда... Именно поэтому Тэм и Ранд и не принимали приглашений остановиться ненадолго и перекусить или выпить чего-нибудь горячего. Едва завидев Тэма, добрые хозяйки Эмондова Луга делали стойку, словно гончие, почуявшие кролика. Любая из них в точности знала, кто в самый раз подойдет в жены вдовцу с хорошей фермой в придачу, пускай даже и в Западном Лесу. Ранд шел в этом отношении почти вровень с Тэмом, а иногда, может, и опережал отца. Не раз, когда Тэма не оказывалось рядом, его почти загоняли в угол, не оставляя иного способа к бегству, кроме проявления невоспитанности. Усадив на стул подле кухонного очага, его потчевали печеньем, медовыми пряниками и пирожками с мясом. И всегда глаза хозяйки взвешивали и обмеряли Ранда с такой же точностью, как весы и мерные ленты торговца, пока сама она толковала: мол, угощенье по вкусу ни в какое сравнение не идет с тем, что готовит ее вдовая сестрица, или кузина, которая всего-то на год ее старше. Тэму, конечно, не стоит брать молоденькую, убеждала его хозяйка. Хорошо, что он так любил свою жену, — это сулит только хорошее той, кто станет его женой, — но уж больно долго Тэм в трауре. Ему нужна хорошая женщина. Это же очевидно, утверждала добровольная сваха, что мужчине не обойтись без женщины, которая заботилась бы о нем и оберегала от волнений. Хуже всего бывало с теми, которые, многозначительно помолчав после такого вступления, с нарочитой небрежностью спрашивали потом, сколько сейчас лет ему. Как у большинства двуреченцев, в натуре Ранда ярко проявлялось упрямство. Чужеземцы иногда говорили, что по этой, чуть ли не главной черте характера всегда можно узнать людей из Двуречья: те вполне могут давать уроки упрямства мулам и учить этому камни. Хозяйки большей частью были добрыми и славными женщинами, но Ранд терпеть не мог, когда его к чему-то принуждают, и из-за их обращения чувствовал себя так, будто его погоняют палками. Поэтому теперь он шагал быстро и всем сердцем хотел, чтобы Тэм поторопил Белу. Вскоре улица вышла на Лужайку — широкую площадь посреди деревни, обычно поросшую толстым травяным ковром. Этой весной на Лужайке, среди желтовато-бурой жухлой травы и черноты голой земли, проглядывали всего несколько островков новой зелени. Неподалеку вышагивали вперевалку пара дюжин гусей, оглядывая землю маленькими блестящими глазками, но не находя ничего, что заслуживало бы их внимания. Кто-то привязал корову попастись на скудной растительности. На западной стороне Лужайки из-под Камня брал начало Винный Ручей, который никогда не иссякал. Его течение было настолько сильным, что могло сбить человека с ног, а вода оправдывала название ручья своей свежестью. От этого истока, быстро расширяясь, торопливо текла на восток Винная Река, ее берега заросли ивой до мельницы мастера Тэйна и даже дальше, пока она не разделялась на дюжины протоков в болотистых дебрях Приречного Леса. Возле Лужайки через прозрачный поток были переброшены два низких огражденных мостика и еще один, пошире и покрепче, чтобы мог выдержать повозки. Чужестранцы иногда находили забавным, что одна и та же дорога имеет разные названия: одно — к северу, а другое — к югу. Но таков был обычай, который, сколько помнили в Эмондовом Лугу, был всегда, и значит, так тому и быть. Для народа Двуречья вполне резонная причина. На дальней стороне мостков виднелись подготовленная к Бэл Тайну земляная насыпь для костров и три аккуратные поленницы дров, почти такой же высоты, что и дома. Какой бы ни был Праздник, костры должны гореть на Лужайке, но не на самой траве, даже такой, как сейчас, а на очищенной земле. Возле Винного Ручья десятой два пожилых женщин устанавливали Весенний Шест и негромко напевали. Очищенный от сучков, прямой, гладкий ствол ели возвышался на десять футов, даже когда его опустили в вырытую для него яму. Чуть поодаль сидели скрестив ноги несколько девушек, слишком еще молодых, чтобы им заплетали косы. Они завистливо наблюдали за происходящим и время от времени подпевали работающим женщинам. Тэм прицокнул на Белу, словно желая поторопить ее, на что она никак не отреагировала, и Ранд намеренно отвел глаза, чтобы не видеть того, чем заняты женщины. Утром мужчинам надо будет делать вид, что они удивлены появлением Шеста. Потом, днем, незамужние девушки будут танцевать вокруг Шеста, обвивая его длинными цветными лентами под песни холостых мужчин. Никто не знал, откуда взялся этот обычай — еще один всегда существовавший обычай, — но он был предлогом для песен и танцев, и никому в Двуречье для этого не нужен был иной предлог. Целый день Бэл Тайна занимали песни, танцы, угощения, не считая состязаний по ходьбе, да и не только по ней. Призами награждались победители в стрельбе из лука, лучшие в метании камней из пращи, во владении дорожным посохом. Соревновались в разгадывании головоломок и загадок, в перетягивании каната, в поднятии тяжестей и бросках их на дальность. Полагались призы и лучшему танцору, лучшему певцу, лучшему скрипачу, самому быстрому в стрижке овец, даже лучшим игрокам в шары и в дротики. Бэл Тайн всегда проводится тогда, когда бесповоротно наступила весна, когда появляются на свет первые ягнята и когда зеленеют первые всходы. Но ни у кого и в мыслях не было теперь отложить его, пусть даже холод не хочет отступать. Каждому хотелось немного попеть и потанцевать. Вдобавок ко всему на Лужайке, по слухам, намечался грандиозный фейерверк, — разумеется, если первый в этом году торговец появится вовремя. Толки об этом стали предметом досужих пересудов — с последнего фейерверка прошло уже десять лет, но об этом событии все еще вспоминали. Первый этаж ее был сложен из речного камня, хотя на фундамент пошли более древние камни, привезенные, поговаривали, чуть ли не с гор. Красная черепичная крыша — одна такая во всей деревне — чуть поблескивала в слабых лучах солнца, а над тремя из дюжины высоких труб на крыше поднимались дымки. К южному концу здания, в стороне от речки, примыкали остатки еще более обширного каменного фундамента, бывшего когда-то частью гостиницы — так, по крайней мере, говорили. Теперь в самой его середине возвышался огромный дуб со стволом, имевшим в обхвате шагов тридцать, и с сучьями толщиной с человека. Широкая улыбка сияла на его лице, редкие седые волосы были аккуратно расчесаны. Невзирая на холод, содержатель гостиницы был только в жилетке, живот его обтягивал белоснежный, без единого пятнышка, фартук. На шее висел серебряный медальон в виде чашечных весов. Медальон, а вместе с ним набор чашечных весов нормальных размеров, предназначенных для взвешивания монет купцов, приезжающих из Байрлона за шерстью и табаком, являлся символом должности мэра. Бран носил медальон только при заключении сделок с купцами и на празднествах, званых обедах н на свадьбах. Для праздника он надел его рановато, но ведь сегодняшняя ночь будет Ночью Зимы, ночью перед Бэл Таймом, когда всяк мог ходить по гостям почти до утра, обмениваясь маленькими подарочками, слегка закусывая и выпивая в любом доме. И тебя, Ранд. Как поживаешь, мальчик мой? Но внимание Брана уже переключилось на Тэма: — Я уже начал думать, что в этом году тебе не удастся привезти бренди. Раньше ты с этим делом никогда так не тянул. Да еще и погода. Бран крякнул: — Как мне хочется, чтобы хоть кто-нибудь заговорил не о погоде. Все на нее жалуются, а кое-кто, кому следует соображать получше, ждет, что я наведу порядок и в погоде. Н-да, знать бы, что она хотела от меня... К Тэму и Брану прошествовал угловатый и потемневший, как старое корневище, Кенн Буйе, опиравшийся на такой же высокий и узловатый, как он сам, посох. Кенн пытался смотреть глазками-бусинками сразу на обоих мужчин. Несомненно, его тут хватает. Недалеко отсюда что-то происходит. Следующей зимой в Двуречье не останется никого, кроме волков и воронов. И хорошо, если следующей зимой. То же может случиться и в эту. Ты это знаешь. Одно скажу: она слишком молода, чтобы... Ладно, неважно. Круг Женщин возражает, когда Совет Деревни всего лишь обсуждает их дела, хотя сами лезут в наши, когда вздумается, что бывает почти всегда, или так кажется... Спроси Мудрую, когда кончится зима, и она уйдет от ответа. Может, она не хочет нам рассказывать, что ей говорит ветер. Может, она слышит, что зима не кончится. Может, всего лишь то, что зима будет длиться до тех пор, пока не повернется Колесо и не кончится Эпоха. Вот тебе и смысл. Бран воздел руки: — Да сохранит меня Свет от дураков. Кенн, ты — в Совете Деревни, а повторяешь болтовню Коплина. Ладно, выслушай меня. У нас хватает забот и без... Резкий рывок за рукав и приглушенный голос отвлекли Ранда от разговора старших: — Пойдем, Ранд, пока они тут спорят. Пока тебя на работу не запрягли. Ранд глянул вниз и усмехнулся. Рядом с двуколкой, изогнувшись жилистым телом, словно старающийся сложиться вдвое аист, притаился Мэт Коутон. Ни Тэм, ни Бран, ни Кенн его не заметили. Карие глаза Мэта, как обычно, блестели озорством. Вот мы его сейчас на Лужайку выпустим и поглядим, как девушки забегают. Улыбка Ранда стала шире; хоть это и не казалось ему таким забавным, как год-другой назад, но Мэт, похоже, так никогда и не повзрослеет. Ранд бросил взгляд на отца. Трое мужчин, по-прежнему занятые разговором, говорили уже чуть ли не все разом. Ранд сказал, понизив голос: — Я обещал разгрузить сидр. Так что можно встретиться попозже. Мэт закатил глаза: — Таскать бочки! Пусть я сгорю, да лучше мне в камни играть со своей младшей сестренкой. Что ж, я знаю кое-что получше барсука. В Двуречье — чужаки. Прошлым вечером... Ранд едва не задохнулся от волнения. И плащ на ветру не шевелится? Мэт проглотил ухмылку, и голос его упал до хриплого шепота: — Ты тоже его видел? Я думал, что только я. Не смейся, Ранд, но он до смерти меня напугал. Он и меня испугал. Готов поклясться, он так меня ненавидел, что хотел убить. До того дня он и не предполагал, что кто-то может захотеть его убить, убить по-настоящему. Такого в Двуречье еще не было. Кулачный бой может быть или борцовская схватка, но не убийство. Он просто сидел на своей лошади и смотрел на меня, у самой деревни, на околице, и все, но я испугался как никогда в жизни. Всего на мгновение я отвел взгляд — что, сам понимаешь, оказалось нелегко, — потом смотрю, а его и нет. Кровь и пепел! Вот уже три дня, как это произошло, а он все из головы не идет. Все время через плечо оглядываюсь. Начинаешь думать о всяком таком, странном. Мне даже пришло в голову, буквально на минутку, что это мог быть Темный. Ранд глубоко вздохнул и, то ли желая напомнить самому себе, то ли по какой другой причине, стал читать наизусть: — Темный и все Отрекшиеся заключены в Шайол Гул, что за Великим Запустением, заключены Создателем в миг Творения, заключены до скончания времен. Рука Создателя оберегает мир, и Свет сияет для всех нас. Но, по-моему, этот всадник... Не смейся. Я готов поклясться. Может, то был Дракон. Если когда-нибудь я увижу кого-то, похожего на Ишамаэля или Агинора, то это наверняка будет кто-нибудь из них. Раз уж речь зашла об этом, то, может быть, он Человек Тени? Мэт пристально посмотрел на Ранда: — Я не был так напуган с тех... Нет, я вообще не был так испуган, не помню за собой такого. Отец думает, что меня смутили тени под деревьями. Мэт мрачно кивнул и облокотился о колесо повозки. Я рассказал Дэву и Эламу Даутри. С тех пор они озираются по сторонам, как ястребы, но ничего не заметили. Теперь Элам считает, что я хотел надуть его. Дэв думает, что этот черный заявился с Таренского Перевоза — какой-нибудь ворюга, охочий до овец или цыплят. Куриный вор, надо же! Мэт оскорбленно замолчал. Он попытался вообразить себе эту картину, но это было все равно что представить здоровенного волчину, притаившегося вместо кошки у мышиной норки. Да, видно, и тебе тоже, раз ты так ухватился за мои слова. Нам надо кому-то все рассказать. Да он пошлет нас к Найнив, чтобы удостовериться, не больны ли мы. Никто не поверит, что мы оба это выдумали. Ранд почесал макушку, задумавшись, что ответить. В деревне Мэт был притчей во языцах. Немногим повезло избежать его шуточек. Если где-то белье шлепнулось с бельевой веревки в грязь или расстегнувшаяся подпруга сбросила фермера на дорогу, тут же всплывало имя Мэта, которого рядом могло и не быть. Лучше уж совсем ничего, чем Мэт-свидетель. Чуть погодя Ранд сказал: — Твой отец поверил бы мне, заяви я такое, но вот мой... Мэр все еще отчитывал угрюмо молчащего теперь Кенна. Хороший мальчик. При первых же словах Тэма Мэт вскочил на ноги и начал пятиться в сторонку. Да сияет над вами Свет. Мой па послал меня... В то же мгновение Ранд спросил: — Когда он здесь будет? За всю жизнь Ранд мог припомнить только двух менестрелей, появлявшихся в Двуречье. Одного из них он видел, когда был совсем малышом и сидел на плечах у Тэма. То, что здесь на Бэл Тайн будет менестрель, с арфой, с флейтой, со всеми историями и прочим... В Эмондовом Лугу станут лет десять обсуждать этот Праздник, даже если никакого фейерверка и не будет. Тэм прислонился к борту повозки, опершись рукой о бочонок с бренди: — Да, менестрель, и уже здесь. Если б не Праздник, велел бы ему поставить лошадь в конюшню и спать в стойле вместе с ней, менестрель ты там или нет. Представьте себе этакое пришествие посередь ночного мрака. Ранд изумленно вытаращил глаза. Никому и на ум не придет выйти за околицу ночью, да еще в эти дни, тем более в одиночку. Кровельщик что-то пробурчал себе под нос, но в этот раз так тихо, что Ранд расслышал всего одно-два слова. Живот мастера Брана заколыхался от смеха: — Черного! Да у него плащ как и у всякого менестреля, что я видел. Больше заплат, чем самого плаща, да и такой расцветки, что вы и представить себе не можете. Ранд был поражен своим громким смехом, смехом, полным неподдельного облегчения. Нелепо вообразить внушающего ужас всадника в черном одеянии в роли менестреля, но... Он смущенно прикрыл рот ладонью. Теперь всего лишь плащ менестреля принес веселье. Уже за одно это стоит раскошелиться, раз он приехал из самого Байрлона. И эти фейерверки, на которых вы настояли и за которыми послали. А если он не прибудет до завтра, что мы будем делать с этими самыми фейерверками? Что, устроим другой Праздник, лишь бы запустить их? И то если он их привезет, конечно. Ну, или почти так же. Вы же видите, как все приободрились только от слухов о фейерверке.

ОТБОР — выделение из общего числа. Шибанова академическая условность композиции и сдержанность характеристик персонажей сочетаются с любовной обрисовкой крестьянского быта. Чайковского, можно приобрести во всех кассах Московской государственной академической филармонии. По контексту подразумевается ЗЛОЙ.

Остались вопросы?

Что же тут хорошего? Нет, уж я, если бы меня кто оскорбил или ударил… Он не договорил, но так крепко сжал в кулак свою маленькую руку, державшую поводья, что она задрожала. Лбов вдруг затрясся от смеха и прыснул. В М-ском полку был случай. Подпрапорщик Краузе в Благородном собрании сделал скандал. Тогда буфетчик схватил его за погон и почти оторвал. Тогда Краузе вынул револьвер — р-раз ему в голову! На месте! Тут ему еще какой-то адвокатишка подвернулся, он и его бах! Ну, понятно, все разбежались.

А тогда Краузе спокойно пошел себе в лагерь, на переднюю линейку, к знамени. Часовой окрикивает: «Кто идет? Потом суд его оправдал. Начался обычный, любимый молодыми офицерами разговор о случаях неожиданных кровавых расправ на месте и о том, как эти случаи проходили почти всегда безнаказанно. В одном маленьком городишке безусый пьяный корнет врубился с шашкой в толпу евреев, у которых он предварительно «разнес пасхальную кучку». В Киеве пехотный подпоручик зарубил в танцевальной зале студента насмерть за то, что тот толкнул его локтем у буфета. В каком-то большом городе — не то в Москве, не то в Петербурге — офицер застрелил, «как собаку», штатского, который в ресторане сделал ему замечание, что порядочные люди к незнакомым дамам не пристают. Ромашов, который до сих пор молчал, вдруг, краснея от замешательства, без надобности поправляя очки и откашливаясь, вмешался в разговор: — А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю… да… Но если штатский… как бы это сказать?..

Да… Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее… зачем же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы люди культурные, так сказать… — Э, чепуху вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. Я противник кровопролития… И кроме того, э-э… у нас есть мировой судья…» Вот и ходите тогда всю жизнь с битой мордой. Бек-Агамалов широко улыбнулся своей сияющей улыбкой. Соглашаешься со мной? Я тебе, Веткин, говорю: учись рубке. У нас на Кавказе все с детства учатся. На прутьях, на бараньих тушах, на воде… — А на людях?

Одним ударом рассекают человека от плеча к бедру, наискось. Вот это удар! А то что и мараться. Бек-Агамалов вздохнул с сожалением: — Нет, не могу… Барашка молодого пополам пересеку… пробовал даже телячью тушу… а человека, пожалуй, нет… не разрублю. Голову снесу к черту, это я знаю, а так, чтобы наискось… нет. Мой отец это делал легко. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь!

Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда! Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку. Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь.

Вот видите! Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Подержи коня, фендрик. Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад… Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно. От этого угол становится острее.

Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны. Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу. Это разве рубка? Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой струйкой и рубят. Если нет брызгов, значит, удар был верный.

Ну, Лбов, теперь ты. К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась. Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легкой соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о! Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом.

Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба. Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе. Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись. Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке.

Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир? Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!.. Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с.

Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? Фамилию своего полкового командира не знает… У-д-дивляюсь вам, подпоручик!.. Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами… И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того… У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. Молокосос, прапорщик позволяет себе… Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь.

Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут… Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске. И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога.

Вам бы сиську сосать, а не… Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру. Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренне: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти…» II Солдаты разошлись повзводно на квартиры. Плац опустел. Ромашов некоторое время стоял в нерешимости на шоссе. Уже не в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда девать сегодняшний вечер. Мысли о своей квартире, об офицерском собрании были ему противны. В собрании теперь пустота; наверно, два подпрапорщика играют на скверном, маленьком бильярде, пьют пиво, курят и над каждым шаром ожесточенно божатся и сквернословят; в комнатах стоит застарелый запах плохого кухмистерского обеда — скучно!.. В бедном еврейском местечке не было ни одного ресторана.

Клубы, как военный, так и гражданский, находились в самом жалком, запущенном виде, и поэтому вокзал служил единственным местом, куда обыватели ездили частенько покутить и встряхнуться и даже поиграть в карты. Ездили туда и дамы к приходу пассажирских поездов, что служило маленьким разнообразием в глубокой скуке провинциальной жизни. Ромашов любил ходить на вокзал по вечерам, к курьерскому поезду, который останавливался здесь в последний раз перед прусской границей. Со странным очарованием, взволнованно следил он, как к станции, стремительно выскочив из-за поворота, подлетал на всех парах этот поезд, состоявший всего из пяти новеньких, блестящих вагонов, как быстро росли и разгорались его огненные глаза, бросавшие вперед себя на рельсы светлые пятна, и как он, уже готовый проскочить станцию, мгновенно, с шипением и грохотом, останавливался — «точно великан, ухватившийся с разбега за скалу», — думал Ромашов. Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы в удивительных шляпах, в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом. Никто из них никогда, даже мельком, не обращал внимания на Ромашова, но он видел в них кусочек какого-то недоступного, изысканного, великолепного мира, где жизнь — вечный праздник и торжество… Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни.

И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за красным фонариком, который плавно раскачивался сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой. Но тотчас же он поглядел на свои калоши и покраснел от колючего стыда. Это были тяжелые резиновые калоши в полторы четверти глубиной, облепленные доверху густой, как тесто, черной грязью. Такие калоши носили все офицеры в полку. Потом он посмотрел на свою шинель, обрезанную, тоже ради грязи, по колени, с висящей внизу бахромой, с засаленными и растянутыми петлями, и вздохнул. На прошлой неделе, когда он проходил по платформе мимо того же курьерского поезда, он заметил высокую, стройную, очень красивую даму в черном платье, стоявшую в дверях вагона первого класса. Она была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине головы спускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши. Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма. Дама тоже посмотрела на Ромашова, и, как ему показалось, посмотрела пристально, со вниманием, и, проходя мимо нее, подпоручик подумал, по своему обыкновению: «Глаза прекрасной незнакомки с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого офицера».

Но когда, пройдя десять шагов, Ромашов внезапно обернулся назад, чтобы еще раз встретить взгляд красивой дамы, он увидел, что и она и ее спутник с увлечением смеются, глядя ему вслед. Тогда Ромашов вдруг с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда. И даже теперь, идя один в полутьме весеннего вечера, он опять еще раз покраснел от стыда за этот прошлый стыд. Сумерки сгущались незаметно для глаза. Тополи, окаймлявшие шоссе, белые, низкие домики с черепичными крышами по сторонам дороги, фигуры редких прохожих — все почернело, утратило цвета и перспективу; все предметы обратились в черные плоские силуэты, но очертания их с прелестной четкостью стояли в смуглом воздухе. На западе за городом горела заря. Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми огнями. А над вулканом поднималось куполом вверх, зеленея бирюзой и аквамарином, кроткое вечернее весеннее небо. Медленно идя по шоссе, с трудом волоча ноги в огромных калошах, Ромашов неотступно глядел на этот волшебный пожар.

Как и всегда, с самого детства, ему чудилась за яркой вечерней зарей какая-то таинственная, светозарная жизнь. Точно там, далеко-далеко за облаками и за горизонтом, пылал под невидимым отсюда солнцем чудесный, ослепительно-прекрасный город, скрытый от глаз тучами, проникнутыми внутренним огнем. Там сверкали нестерпимым блеском мостовые из золотых плиток, возвышались причудливые купола и башни с пурпурными крышами, сверкали брильянты в окнах, трепетали в воздухе яркие разноцветные флаги. И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие люди, вся жизнь которых похожа на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть — очаровательно нежны и прекрасны. Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные, светлые, полные неописуемой радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой… Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство. И в нем тотчас же, точно в мальчике, — в нем и в самом деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты. Вся жизнь передо мной! О, трудом можно сделать все, что захочешь.

Взять только себя в руки. Буду зубрить, как бешеный… И вот, неожиданно для всех, я выдерживаю блистательно экзамен. Мы были заранее в этом уверены. И Ромашов поразительно живо увидел себя ученым офицером генерального штаба, подающим громадные надежды… Имя его записано в академии на золотую доску. Профессора сулят ему блестящую будущность, предлагают остаться при академии, но — нет — он идет в строи. Надо отбывать срок командования ротой. Непременно, уж непременно в своем полку. Вот он приезжает сюда — изящный, снисходительно-небрежный, корректный и дерзко-вежливый, как те офицеры генерального штаба, которых он видел на прошлогодних больших маневрах и на съемках. От общества офицеров он сторонится.

Грубые армейские привычки, фамильярность, карты, попойки — нет, это не для него: он помнит, что здесь только этап на пути его дальнейшей карьеры и славы. Вот начались маневры. Большой двухсторонний бой. Полковник Шульгович не понимает диспозиции, путается, суетит людей и сам суетится, — ему уже делал два раза замечание через ординарцев командир корпуса. Помните, хе-хе-хе, как мы с вами ссорились! Уж, пожалуйста». Лицо сконфуженное и заискивающее. Но Ромашов, безукоризненно отдавая честь и подавшись вперед на седле, отвечает с спокойно-высокомерным видом: «Виноват, господин полковник… Это — ваша обязанность распоряжаться передвижениями полка. Мое дело — принимать приказания и исполнять их…» А уж от командира корпуса летит третий ординарец с новым выговором.

Блестящий офицер генерального штаба Ромашов идет все выше и выше по пути служебной карьеры… Вот вспыхнуло возмущение рабочих на большом сталелитейном заводе. Спешно вытребована рота Ромашова. Ночь, зарево пожара, огромная воющая толпа, летят камни… Стройный, красивый капитан выходит вперед роты. Это — Ромашов. Он поворачивается назад, к солдатам, у которых глаза пылают гневом, потому что обидели их обожаемого начальника. Десятки мертвых и раненых валятся в кучу… Остальные бегут в беспорядке, некоторые становятся на колени, умоляя о пощаде. Бунт усмирен. Ромашова ждет впереди благодарность начальства и награда за примерное мужество. А там война… Нет, до войны лучше Ромашов поедет военным шпионом в Германию.

Изучит немецкий язык до полного совершенства и поедет. Какая упоительная отвага! Один, совсем один, с немецким паспортом в кармане, с шарманкой за плечами. Обязательно с шарманкой. Ходит из города в город, вертит ручку шарманки, собирает пфенниги, притворяется дураком и в то же время потихоньку снимает планы укреплений, складов, казарм, лагерей. Кругом вечная опасность. Свое правительство отступилось от него, он вне законов. Удастся ему достать ценные сведения — у него деньги, чины, положение, известность, нет — его расстреляют без суда, без всяких формальностей, рано утром во рву какого-нибудь косого капонира. Вот ему сострадательно предлагают завязать глаза косынкой, но он с гордостью швыряет ее на землю.

Назовите вашу фамилию, назовите только вашу национальность, и мы заменим вам смертную казнь заключением». Но Ромашов перебивает его с холодной вежливостью: «Это напрасно, полковник, благодарю вас. Делайте свое дело». Затем он обращается ко взводу стрелков. Залп… Эта картина вышла в воображении такой живой и яркой, что Ромашов, уже давно шагавший частыми, большими шагами и глубоко дышавший, вдруг задрожал и в ужасе остановился на месте со сжатыми судорожно кулаками и бьющимся сердцем. Но тотчас же, слабо и виновато улыбнувшись самому себе в темноте, он съежился и продолжал путь. Но скоро быстрые, как поток, неодолимые мечты опять овладели им. Началась ожесточенная, кровопролитная война с Пруссией и Австрией. Огромное поле сражения, трупы, гранаты, кровь, смерть!

Это генеральный бой, решающий всю судьбу кампании. Подходят последние резервы, ждут с минуты на минуту появления в тылу неприятеля обходной русской колонны. Надо выдержать ужасный натиск врага, надо отстояться во что бы то ни стало. И самый страшный огонь, самые яростные усилия неприятеля направлены на Керенский полк. Солдаты дерутся, как львы, они ни разу не поколебались, хотя ряды их с каждой секундой тают под градом вражеских выстрелов. Исторический момент! Продержаться бы еще минуту, две — и победа будет вырвана у противника. Но полковник Шульгович в смятении; он храбр — это бесспорно, но его нервы не выдерживают этого ужаса. Он закрывает глаза, содрогается, бледнеет… Вот он уже сделал знак горнисту играть отступление, вот уже солдат приложил рожок к губам, но в эту секунду из-за холма на взмыленной арабской лошади вылетает начальник дивизионного штаба, полковник Ромашов.

Здесь решается судьба России!.. Здесь я командую, и я отвечаю перед Богом и государем! Горнист, отбой! Царь и родина смотрят на вас! Все смешалось, заволоклось дымом, покатилось куда-то в пропасть. Неприятельские ряды дрогнули и отступают в беспорядке. А сзади их, далеко за холмами, уже блестят штыки свежей, обходной колонны. По его спине, по рукам и ногам, под одеждой, по голому телу, казалось, бегали чьи-то холодные пальцы, волосы на голове шевелились, глаза резало от восторженных слез. Он и сам не заметил, как дошел до своего дома, и теперь, очнувшись от пылких грез, с удивлением глядел на хорошо знакомые ему ворота, на жидкий фруктовый сад за ними и на белый крошечный флигелек в глубине сада.

И его голова робко ушла в приподнятые кверху плечи. III Придя к себе, Ромашов, как был, в пальто, не сняв даже шашки, лег на кровать и долго лежал, не двигаясь, тупо и пристально глядя в потолок. У него болела голова и ломило спину, а в душе была такая пустота, точно там никогда не рождалось ни мыслей, ни воспоминаний, ни чувств; не ощущалось даже ни раздражения, ни скуки, а просто лежало что-то большое, темное и равнодушное. За окном мягко гасли грустные и нежные зеленоватые апрельские сумерки. В сенях тихо возился денщик, осторожно гремя чем-то металлическим. А я вот лежу и ни о чем не думаю. Так ли это? Нет, я сейчас думал о том, что ничего не думаю, — значит, все-таки какое-то колесо в мозгу вертелось. И вот сейчас опять проверяю себя, стало быть, опять-таки думаю…» И он до тех пор разбирался в этих нудных, запутанных мыслях, пока ему вдруг не стало почти физически противно: как будто у него под черепом расплылась серая, грязная паутина, от которой никак нельзя было освободиться.

Он поднял голову с подушки и крикнул: — Гайнан!.. В сенях что-то грохнуло и покатилось — должно быть, самоварная труба. В комнату ворвался денщик, так быстро и с таким шумом отворив и затворив дверь, точно за ним гнались сзади. Между офицером и денщиком давно уже установились простые, доверчивые, даже несколько любовно-фамильярные отношения. Но когда дело доходило до казенных официальных ответов, вроде «точно так», «никак нет», «здравия желаю», «не могу знать», то Гайнан невольно выкрикивал их тем деревянным, сдавленным, бессмысленным криком, каким всегда говорят солдаты с офицерами в строю. Это была бессознательная привычка, которая въелась в него с первых дней его новобранства и, вероятно, засела на всю жизнь. Гайнан был родом черемис, а по религии — идолопоклонник. Последнее обстоятельство почему-то очень льстило Ромашову. В полку между молодыми офицерами была распространена довольно наивная, мальчишеская, смехотворная игра: обучать денщиков разным диковинным, необыкновенным вещам.

Веткин, например, когда к нему приходили в гости товарищи, обыкновенно спрашивал своего денщика-молдаванина: «А что, Бузескул, осталось у нас в погребе еще шампанское? Другой офицер, подпоручик Епифанов, любил задавать своему денщику мудреные, пожалуй, вряд ли ему самому понятные вопросы. Поручик Бобетинский учил денщика катехизису, и тот без запинки отвечал на самые удивительные, оторванные от всего вопросы: «Почему сие важно в-третьих? У него же денщик декламировал с нелепыми трагическими жестами монолог Пимена из «Бориса Годунова». Распространена была также манера заставлять денщиков говорить по-французски: бонжур, мусье; бонн нюит, мусье; вуле ву дюте, мусье,[1] — и все в том же роде, что придумывалось, как оттяжка, от скуки, от узости замкнутой жизни, от отсутствия других интересов, кроме служебных. Ромашов часто разговаривал с Гайнаном о его богах, о которых, впрочем, сам черемис имел довольно темные и скудные понятия, а также, в особенности, о том, как он принимал присягу на верность престолу и родине. А принимал он присягу действительно весьма оригинально. В то время когда формулу присяги читал православным — священник, католикам — ксендз, евреям — раввин, протестантам, за неимением пастора — штабс-капитан Диц, а магометанам — поручик Бек-Агамалов, — с Гайнаном была совсем особая история. Подковой адъютант поднес поочередно ему и двум его землякам и единоверцам по куску хлеба с солью на острие шашки, и те, не касаясь хлеба руками, взяли его ртом и тут же съели.

Символический смысл этого обряда, был, кажется, таков: вот я съел хлеб и соль на службе у нового хозяина, — пусть же меня покарает железо, если я буду неверен. Гайнан, по-видимому, несколько гордился этим исключительным обрядом и охотно о нем вспоминал. А так как с каждым новым разом он вносил в свой рассказ все новые и новые подробности, то в конце концов у него получилась какая-то фантастическая, невероятно нелепая и вправду смешная сказка, весьма занимавшая Ромашова и приходивших к нему подпоручиков. Но Ромашов сказал вяло: — Ну, хорошо… ступай себе… — Суртук тебе новый приготовить, ваше благородие? Ромашов молчал и колебался. Ему хотелось сказать — да… потом — нет, потом опять — да. Он глубоко, по-детски, в несколько приемов, вздохнул и ответил уныло: — Нет уж, Гайнан… зачем уж… бог с ним… Давай, братец, самовар, да потом сбегаешь в собрание за ужином.

Его молчание Таня сочла за похвалу и целый день, и всю ночь, даже во сне, ощущала счастье. А утром разорвала рассказ и выбросила вон. Странные заботы посетили их круг. Где достать цветы, чтобы поднести их вечером писателю? Где их взять зимой, под снегом, когда даже простые хвощи на болоте, когда даже последняя травка в лесу не осталась живой? Все думали об этом. И Таня думала, но ничего не могла придумать — у нее не было больше цветов. Тогда толстощекая Женя сказала она всегда говорила полезные вещи : — У нас дома, в горшках, распустились царские кудри. Она держала свинью, которую его собаки во что бы то ни стало хотели разорвать на части. Таким образом собрали много цветов. Но кто же отдаст их ему? Кто при всех, в большом школьном зале, где ярко будут гореть сорок ламп, поднимется на дощатую сцену и пожмет писателю руку и скажет: «От имени всех пионеров…» — Пусть это сделает Таня! И хотя они были правы, но все же мальчики спорили с ними. Только Коля молчал. И когда все-таки выбрали Таню, а не Женю, он прикрыл глаза рукой. И никто не понял, чего же он хотел. Ты скажешь ему то, что мы тут решили. Память у тебя хорошая, больше я тебя учить не буду. До начала осталось немного. Возьми цветы. И Таня вышла, держа цветы в руках. Вот настоящая награда за все мои обиды,— думала Таня, прижимая к себе цветы. И когда-нибудь потом, много-много времени спустя — лет так через пять, — и я смогу сказать друзьям, что видела кое-что на свете». Она улыбалась всем, кто подходил к ней близко. Она улыбалась и Жене, не видя ее злобных взглядов. Он куда умней ее. Впрочем, этих мальчишек очень легко понять. Они выбрали ее потому, что у нее красивые глаза. Даже писатель что-то сказал о них. Они красивые. И ты бы, наверно, хотела, чтоб у тебя были такие глаза? Таня не слушала больше. И цветы, которые она держала в руках, показались ей тяжелыми, будто сделаны были из камня. Она бросилась бежать мимо классов, мимо большого зала, где, усаживаясь, уже гремели стульями. Она сбежала по лестнице и в пустой сумрачной раздевалке остановилась задыхаясь. Она еще не знала всего красноречия зависти, она была слаба. Ведь это было бы недостойно меня, пионерки. Пусть счастье не улыбается мне. Не следует ли лучше отказаться, чем слушать подобные слова? В раздевалке, где, точно на лесной поляне, постоянно царил сумрачный свет, было тихо в этот час. Большое старое зеркало, чуть наклоненное вперед, стояло у белой стены. Его черная лакированная подставка всегда вздрагивала от шагов пробегавших мимо школьников. И тогда зеркало тоже двигалось. Точно светлое облако, проплывало оно немного вперед, отражая множество детских лиц. Но сейчас оно стояло неподвижно. Вся подставка была уставлена чернильницами, только что вымытыми сторожем. И чернила стояли тут же, на подставке, в простой бутылке, и в высокой четверти с этикеткой, и еще в одной огромной стеклянной посуде. Как много чернил! Неужели их нужно так много, чтобы ей, Тане, зачерпнуть каплю на кончик своего пера? Осторожно обойдя бутыль, стоявшую на полу, Таня подошла к зеркалу. Она оглянулась — сторожа не было видно — и, положив на подзеркальник локти, приблизила свое лицо к стеклу. Из глубины его, более светлой, чем окружающий сумрак, глядели на Таню ее серые, как у матери, глаза. Они были раскрыты, постоянный блеск покрывал их поверхность, а в глубине ходили легкие тени, и, казалось, в них не было никакого дна. Так стояла она несколько секунд изумленная, точно лесной зверек, впервые увидевший свое отражение. Потом тяжело вздохнула: — Нет, какие уж это глаза! С чувством сожаления Таня отодвинулась назад, распрямилась. И тотчас же, словно повторяя ее движение, качнулось на подставке зеркало, вновь возвращая Тане ее глаза. А бутылка с чернилами вдруг наклонилась вперед и покатилась, звеня о пустые чернильницы. Таня быстро протянула руку. Но, точно живое существо, бутылка увернулась, продолжая свой путь. Таня хотела поймать ее на лету, даже прикоснулась к ней пальцами. Но бутылка скользила, боролась, точно спрут, извергая черную жидкость. Она упала на пол, даже не очень звонко, скорее со звуком глины, оборвавшейся с берега в воду. С Таней случилось то, что хоть раз случается в жизни с каждой девочкой, — она проливает чернила. Она отскочила, подняв левую руку, в которой все время держала цветы. Все же несколько черных капель блестело на нежных лепестках китайских роз. Однако это еще ничего, можно лепестки оборвать. Но другая рука! Таня с отчаянием вертела ее перед глазами, поворачивая ладонью то вверх, то вниз. До самого сгиба кисти она была черна и ужасна. Так близко от нее раздался возглас, что Тане показалось, будто она сама сказала это слово. Она быстро вскинула голову. Перед ней стоял Коля и тоже смотрел на ее руку. Кстати, он уже пришел и сидит сейчас в учительской. Все собрались. Александра Ивановна послала меня за тобой. Секунду Таня была неподвижна, и глаза ее, только что глядевшие в зеркало с таким любопытством, теперь выражали страдание. Удивительно, как ей не везет! Она протянула ему цветы. Она хотела сказать: «Возьми у меня и это. Пусть поднесет их Женя. Ведь у нее тоже хорошая память». И он взял бы эти цветы и, может быть, посмеялся бы над нею вместе с Женей. Таня живо отвернулась от Коли и помчалась дальше между рядами детских шуб, сопровождавших ее, точно строй неподвижных свидетелей. В умывалке она нашла воду. Она вылила ее всю, до последней капли. Она терла руку песком, и все же рука ее осталась черной. Он скажет Александре Ивановне. Он скажет Жене и всем». Итак, она сегодня не выйдет на сцену, не отдаст цветов и не пожмет руку писателю. Удивительно, как не везет ей с цветами, к которым так привязано ее сердце! То она отдает их больному мальчику, а тот оказывается Колей, и вовсе их не следовало ему отдавать, хотя то были простые саранки. И вот теперь — эти нежные цветы, которые растут только дома. Попади они к другой девочке — сколько чудесных и красивых историй могло бы с ними случиться! А она должна отказаться от них. Таня стряхнула с руки капли воды и, не вытирая ее, побрела из раздевалки, больше не торопясь никуда. Теперь уж все равно! Она взошла по ступеням, обитым медной полоской по краю, и пошла по коридору, поглядывая в окна, не увидит ли во дворе своего дерева, которое иногда утешало ее. Но и его не было. Оно росло не здесь, оно росло под другими окнами, на другой стороне. А по другой стороне, пересекая ей путь, шел по коридору писатель. Она увидела его, оторвавшись на секунду от окна. Он шел, торопливо передвигая ноги в своих брезентовых сапогах, без шубы, в длинной кавказской рубахе с высоким воротом, перехваченной в талии узким ремешком. И блестели его серебряные волосы на затылке, блестел серебряный поясок, и пуговиц на его длинной рубахе Тане было не счесть. Вот он свернет сейчас за угол коридора к учительской и исчезнет от Тани навсегда. Он остановился. Он повернулся кругом, как на пружине, и пошел назад, к ней навстречу, размахивая руками и морща лоб, словно силясь заранее понять, что нужно этой девочке, остановившей его на пути. Уж не цветы ли она принесла ему? Как много, как часто приносят ему цветы! Он не посмотрел на них даже. Он наклонил к ней лицо. Что мог он ответить на это девочке? Я хотела сказать другое. Я должна поднести вам цветы, когда вы кончите читать, и сказать от имени всех пионеров спасибо. Вы подадите мне руку. А как я вам подам? Со мной случилось несчастье. И она показала ему свою руку — худую, с длинными пальцами, всю измазанную чернилами. Он сел на подоконник и захохотал, притянув Таню к себе. Смех его поразил ее больше, чем голос, — он был еще тоньше и звенел. Таня подумала: «Он, наверно, должен петь хорошо. Но сделает ли он то, о чем я прошу? Он ушел, все еще посмеиваясь и размахивая руками на свой особый лад. Это была веселая минута в его длинном путешествии. Она доставила ему удовольствие, и на сцене он был тоже весел. Он сел поближе к детям и начал читать им, не дождавшись, когда они перестанут кричать. Они перестали. Таня, сидевшая близко, все время слушала его с благодарностью. Он читал им прощание сына с отцом — очень горькое прощание, но где каждый шел исполнять свои обязанности. И странно: его тонкий голос, так поразивший Таню, звучал теперь в его книге иначе. В нем слышалась теперь медь, звон трубы, на который откликаются камни, — все звуки, которые Таня любила больше, чем звуки струны, звенящей под ударами пальцев. Вот он кончил. Вокруг Тани кричали и хлопали, она же не смела вынуть руки из кармана своего свитера, связанного из грубой шерсти. Цветы лежали на ее коленях. Она смотрела на Александру Ивановну, ожидая знака. И вот все уже смолкли, и он отошел от стола, закрыл свою книгу, когда Александра Ивановна легонько кивнула Тане. Она взбежала по ступенькам, не вынимая руки из кармана. Она приближалась к нему, быстро перебирая ногами по доскам, потом пошла медленней, потом остановилась. А он смотрел в ее блестящие глаза, не делая ни одного движения. Нет, он не забыл. Он не дал ей кончить; широко раскинув руки, подбежал к ней, заслонил от всех и, вынув цветы из ее крепкой сжатой ладони, положил их на стол. Потом обнял ее, и вместе они сошли со сцены в зал. Он никому не давал к ней прикоснуться, пока со всех сторон не окружили их дети. Маленькая девочка шла перед ними и кричала: — Дядя, вы живой писатель, настоящий или нет? Я думала, он совсем не такой. Он присел перед девочкой на корточки и потонул среди детей, как в траве. Они касались его руками, они шумели вокруг, и никогда самая громкая слава не пела ему в уши так сладко, как этот страшный крик, оглушавший его. Он на секунду прикрыл глаза рукой. А Таня стояла возле, почти касаясь его плеча. Вдруг она почувствовала, как кто-то старается вынуть ее руку, запрятанную глубоко в карман. Она вскрикнула и отстранилась. Это Коля держал ее руку за кисть и тянул к себе изо всей силы. Она боролась, сгибая локоть, пока не ослабела рука. И Коля вынул ее из кармана, но не поднял вверх, как ожидала Таня, а только крепко сжал своими руками. Я думал, что будут над тобой смеяться. Но ты молодец! Не сердись на меня, не сердись, я прошу! Мне так хочется танцевать с тобой в школе на елке! Ни обычной усмешки, ни упрямства не услышала она в его словах. Он положил свою руку ей на плечо, словно веселый танец уже начался, словно они стали кружиться. Она покраснела, глядя на него в смятении. Нежная улыбка осветила ее лицо, наполнила глаза и губы. И, ничего не боясь, она тоже подняла свою руку. Она совсем забыла о своих обидах, и несколько секунд ее перепачканная худая девическая рука покоилась на его плече. Вдруг Филька обнял обоих. Он пытливо смотрел то на Таню, то на Колю, и беспечное лицо его на этот раз не выражало радости. Таня отдернула руку, сняла ее с плеча Коли, опустила вниз вдоль бедра. Но я не приглашаю. А впрочем, пусть приходит, если ему уж так хочется. Я приду к тебе с отцом, он просил меня. Приходи, — сказала она и Коле, прикоснувшись к его рукаву. Филька с силой протиснулся между ними, а за ним толпа, стремящаяся вперед, широкой рекой разъединила их. XIV Новогодняя ночь приходила в город всегда тихая, без вьюг, иногда с чистым небом, иногда с тонкой мглой, загоравшейся от каждого мерцания звезды. А повыше этой мглы, над ней, в огромном, на полнеба, круге ходила по своей дороге луна. Эту ночь Таня любила больше, чем самую теплую летом. В эту ночь ей разрешалось не спать. Это был ее праздник. Правда, она родилась не в самую ночь под Новый год, а раньше, но имеет ли это значение! Праздник есть праздник, когда он твой и когда кругом тебя тоже радуются. А в эту ночь в городе никто не спал. Снег сбрасывали с тротуаров на дорогу и ходили друг к другу в гости, и среди ночи раздавались песни, скрипели шаги на снегу. В этот день мать никогда не работала, и Таня, придя из школы, еще на пороге кричала: — Стоп, без меня пирожков не делайте! А мать стоит посреди комнаты, и руки у нее в тесте. Она относит их назад, как два крыла, которые готовы поднять ее на воздух. Но мать остается на земле. Она нагибается к Тане, целует ее в лоб и говорит ей: — С праздником тебя, Таня, с каникулами. А мы еще ничего не начинали делать, ждем тебя. Таня, бросив книги на полку, спешила надеть свое старенькое, в черных мушках, платье. Она еле влезала в него. Ее выросшее за год тело наполняло его, как ветер, дующий в парус с благоприятной стороны. И мать, глядя на Танины плечи, начинала качать головой: — Большая, большая! А Таня, не боясь запачкаться в тесте, хватала ее сзади за руки и, подняв невысоко от земли, проносила через всю комнату. Но мать была легка. Легче связки сухой травы была эта ноша для Тани. Она осторожно опускала ее на пол, и обе смотрели в смущении на старуху, которая стояла в дверях. И тогда наступали самые приятные часы. Все, что вечером Таня пила и ела и чем угощала друзей, — все она делала сама. Она давила черные зерна мака, выжимая из них белый сок, похожий на молоко одуванчика. Она бегала поминутно в кладовую. А в кладовой ужасный холод! Все замерзло. Все вещества изменили свой вид, свое состояние, на которое осудила их природа. Мясо было твердо, как камень. Таня пилила его маленькой пилкой. А молоко кусками лежало на полке. Таня крошила его ножом, а из-под ножа сыпались ей на руки длинные волокна и пыль, похожая на пыль канифоли. Потом она приносила хлеб. Он седел в кладовой, как старик. Из каждой поры его веяло смертью. Но Таня знала, что он жив, что все живет в ее кладовой. Ничто не умерло. Она ставила хлеб и мясо на огонь и давала им жизнь. И мясо становилось мягким, источало крепкий сок, молоко покрывалось пеной, и хлеб начинал дышать. Потом Таня уходила на лыжах в рощу. Она сбегала по пологому склону вниз, где из-под снега виднелись только вершины молоденьких пихт. Она выбирала одну, самую молодую, у которой хвоя была голубей, чем у других. Она срезала ее острым ножом и на плечах приносила домой. Это было маленькое деревце, которое Таня ставила на табурет. Но и на маленькой пихте находила она несколько капель смолы, которую любила жевать. И запах этой смолы надолго поселялся в доме. Украшений было на пихте немного: ее голубая хвоя, на которой блестела от свечей канитель, по ветвям ползли серебряные танки, золотые звезды спускались на парашютах вниз. Вот и все. Но как хорошо бывало в этот счастливый день! Приходили гости, и Таня была рада друзьям. А мать заводила для них патефон, который приносила с собою из больницы. И сегодня должно быть нисколько не хуже. Придет отец, придет Коля... Придет ли он? Какое удивительное существо человек, если два слова, сказанные глупым мальчиком Филькой, могут замутить его радость, убить добрые слова, готовые вырваться из сердца, остановить протянутую для дружбы руку! Никаких следов не было на плече Тани. Но зато, повернув голову, видела она мать, пристально глядевшую на нее. Мать держала дневник — школьную ведомость Тани. Не все было в этой тетрадке так отлично, как прежде, но мать на этот раз молчала. И взгляд ее, обращенный на дочь, был задумчив и жалостлив, точно разглядывала она не Таню, а крошечное существо, когда-то качавшееся на ее коленях. Мать была уже одета в свое выходное платье, сшитое из черного шелка. И как стройно держалась сегодня ее голова, как тяжелы и блестящи были волосы на затылке! Разве есть на свете человек красивей и милей, чем она? Несколько пушинок от ваты пристало к платью матери. Таня сдунула их своим дыханием. Я просила ее прийти. Но вместо ответа Таня покружила мать вокруг своего маленького деревца, все время боясь, что, быть может, и взрослые притворяются так же, как дети; она кружила ее долго. Скрип шагов и топот на крыльце прервал их кружение. Таня отскочила в угол. Но нет, это пришли другие— три девочки, с которыми Таня дружила в отряде. Таня вышла к ним из угла. Сегодня все можно! Громкая музыка заполнила весь дом, как солнцем залила его звуками, набила до самой крыши. Потом пришел отец с Надеждой Петровной. Он несколько раз обнял Таню и поздравил ее с праздником, а Надежда Петровна подарила ей торбаса и дошку, всю расшитую бисером. А Коли не было. И мать спросила: — Где же Коля?

Объясните значения, которые эти приставки вносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились.

Лошадь напрягала все силы, стараясь пр... Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки прекратились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих враждебных взглядов, может быть, из гордости пр... Она запирает дверь на ключ, пр.. Путешественники ехали без всяких пр...

Библиотека

Глава первая Амур в нижнем течении. Он наблюдал, как многие жители королевства пытались выйти на дорогу. Большинство людей в конечном итоге либо смотрели на это и уходили, либо прилагали минимальные усилия, прежде чем в конце концов сдаться. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше. Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. «Странная рыба! – подумал я. – Что гонит ее из просторных морей в эту горную теснину?!». В течение этого времени фрегат, со сломанным рангоутом и заметными постороннему взгляду очагами возгорания, продолжал вести огонь.

Гулов ответы

Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы? 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь преодолеть (= пере) те­.
Упражнение 5 Ранд изо всех сил старался прислушиваться и даже порой вставлял словечко-другое, но беседа требовала таких усилий.
Р.И. Фраерман: «Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви» (окончание) 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Одолеть течение. (Арс.) 2. Заяц метнулся, заверещал и, пр.
Дерсу Узала (сборник) читать онлайн - Владимир Арсеньев В течение этого времени фрегат, со сломанным рангоутом и заметными постороннему взгляду очагами возгорания, продолжал вести огонь.

Дерсу Узала (сборник) читать онлайн - Владимир Арсеньев

Скарлетт уронила голову на руки, стараясь сдержать слезы. 1) Преодолев за четыре дня недельную дорогу, он доехал из Михайловского в Москву. Лошадь напрягала все силы гдз. Турбин избегал попадать на такие вечера его усаживали. Волкодав напряг руки, стараясь оставить себе хоть какую надежду, но возившийся с веревкой оказался тоже не промах. Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться.

«Как закалялась сталь»

Когда идёшь в далёкое путешествие, то никогда не надо в первые дни совершать больших переходов. Наоборот, надо идти понемногу и чаще давать отдых. Когда все приспособятся, то люди и лошади сами пойдут скорее и без понукания. Вступление экспедиции в село Успенку для деревенской жизни было целым событием. Ребятишки побросали свои игры и высыпали за ворота: из окон выглядывали испуганные женские лица; крестьяне оставляли свои работы и подолгу смотрели на проходивший мимо них отряд. Село Успенка расположено на высоких террасах с левой стороны реки Уссури. Основано оно в 1891 году и теперь имело около ста восьмидесяти дворов. Было каникулярное время, и потому нас поместили в школе, лошадей оставили на дворе, а все имущество и седла сложили под навесом.

Вечером приходили крестьяне-старожилы. Они рассказывали о своей жизни в этих местах, говорили о дороге и давали советы. На другой день мы продолжали свой путь. За деревней дорога привела нас к реке Уссури. Вся долина была затоплена водой. Возвышенные места казались островками. Среди этой массы воды русло реки отмечалось быстрым течением и деревьями, росшими по берегам её.

Сопровождавшие нас крестьяне говорили, что во время наводнений сообщение с соседними деревнями по дороге совсем прекращается и тогда они пробираются к ним только на лодках. Посоветовавшись, мы решили идти вверх по реке до такого места, где она идёт одним руслом, и там попробовать переправиться вплавь с конями. С рассветом казалось, что день будет пасмурный и дождливый, но к десяти часам утра погода разгулялась. Тогда мы увидели то, что искали. Километрах в пяти от нас река собирала в себя все протоки. Множество сухих редок давало возможность подойти к ней вплотную. Но для этого надо было обойти болота и спуститься в долину около горы Кабарги.

Лошади уже отабунились, они не лягались и не кусали друг друга. В поводу надо было вести только первого коня, а прочие шли следом сами.

Кругом вечная опасность. Свое правительство отступилось от него, он вне законов. Удастся ему достать ценные сведения — у него деньги, чины, положение, известность, нет — его расстреляют без суда, без всяких формальностей, рано утром во рву какого-нибудь косого капонира. Вот ему сострадательно предлагают завязать глаза косынкой, но он с гордостью швыряет ее на землю. Назовите вашу фамилию, назовите только вашу национальность, и мы заменим вам смертную казнь заключением». Но Ромашов перебивает его с холодной вежливостью: «Это напрасно, полковник, благодарю вас.

Делайте свое дело». Затем он обращается ко взводу стрелков. Залп… Эта картина вышла в воображении такой живой и яркой, что Ромашов, уже давно шагавший частыми, большими шагами и глубоко дышавший, вдруг задрожал и в ужасе остановился на месте со сжатыми судорожно кулаками и бьющимся сердцем. Но тотчас же, слабо и виновато улыбнувшись самому себе в темноте, он съежился и продолжал путь. Но скоро быстрые, как поток, неодолимые мечты опять овладели им. Началась ожесточенная, кровопролитная война с Пруссией и Австрией. Огромное поле сражения, трупы, гранаты, кровь, смерть! Это генеральный бой, решающий всю судьбу кампании.

Подходят последние резервы, ждут с минуты на минуту появления в тылу неприятеля обходной русской колонны. Надо выдержать ужасный натиск врага, надо отстояться во что бы то ни стало. И самый страшный огонь, самые яростные усилия неприятеля направлены на Керенский полк. Солдаты дерутся, как львы, они ни разу не поколебались, хотя ряды их с каждой секундой тают под градом вражеских выстрелов. Исторический момент! Продержаться бы еще минуту, две — и победа будет вырвана у противника. Но полковник Шульгович в смятении; он храбр — это бесспорно, но его нервы не выдерживают этого ужаса. Он закрывает глаза, содрогается, бледнеет… Вот он уже сделал знак горнисту играть отступление, вот уже солдат приложил рожок к губам, но в эту секунду из-за холма на взмыленной арабской лошади вылетает начальник дивизионного штаба, полковник Ромашов.

Здесь решается судьба России!.. Здесь я командую, и я отвечаю перед Богом и государем! Горнист, отбой! Царь и родина смотрят на вас! Все смешалось, заволоклось дымом, покатилось куда-то в пропасть. Неприятельские ряды дрогнули и отступают в беспорядке. А сзади их, далеко за холмами, уже блестят штыки свежей, обходной колонны. По его спине, по рукам и ногам, под одеждой, по голому телу, казалось, бегали чьи-то холодные пальцы, волосы на голове шевелились, глаза резало от восторженных слез.

Он и сам не заметил, как дошел до своего дома, и теперь, очнувшись от пылких грез, с удивлением глядел на хорошо знакомые ему ворота, на жидкий фруктовый сад за ними и на белый крошечный флигелек в глубине сада. И его голова робко ушла в приподнятые кверху плечи. III Придя к себе, Ромашов, как был, в пальто, не сняв даже шашки, лег на кровать и долго лежал, не двигаясь, тупо и пристально глядя в потолок. У него болела голова и ломило спину, а в душе была такая пустота, точно там никогда не рождалось ни мыслей, ни воспоминаний, ни чувств; не ощущалось даже ни раздражения, ни скуки, а просто лежало что-то большое, темное и равнодушное. За окном мягко гасли грустные и нежные зеленоватые апрельские сумерки. В сенях тихо возился денщик, осторожно гремя чем-то металлическим. А я вот лежу и ни о чем не думаю. Так ли это?

Нет, я сейчас думал о том, что ничего не думаю, — значит, все-таки какое-то колесо в мозгу вертелось. И вот сейчас опять проверяю себя, стало быть, опять-таки думаю…» И он до тех пор разбирался в этих нудных, запутанных мыслях, пока ему вдруг не стало почти физически противно: как будто у него под черепом расплылась серая, грязная паутина, от которой никак нельзя было освободиться. Он поднял голову с подушки и крикнул: — Гайнан!.. В сенях что-то грохнуло и покатилось — должно быть, самоварная труба. В комнату ворвался денщик, так быстро и с таким шумом отворив и затворив дверь, точно за ним гнались сзади. Между офицером и денщиком давно уже установились простые, доверчивые, даже несколько любовно-фамильярные отношения. Но когда дело доходило до казенных официальных ответов, вроде «точно так», «никак нет», «здравия желаю», «не могу знать», то Гайнан невольно выкрикивал их тем деревянным, сдавленным, бессмысленным криком, каким всегда говорят солдаты с офицерами в строю. Это была бессознательная привычка, которая въелась в него с первых дней его новобранства и, вероятно, засела на всю жизнь.

Гайнан был родом черемис, а по религии — идолопоклонник. Последнее обстоятельство почему-то очень льстило Ромашову. В полку между молодыми офицерами была распространена довольно наивная, мальчишеская, смехотворная игра: обучать денщиков разным диковинным, необыкновенным вещам. Веткин, например, когда к нему приходили в гости товарищи, обыкновенно спрашивал своего денщика-молдаванина: «А что, Бузескул, осталось у нас в погребе еще шампанское? Другой офицер, подпоручик Епифанов, любил задавать своему денщику мудреные, пожалуй, вряд ли ему самому понятные вопросы. Поручик Бобетинский учил денщика катехизису, и тот без запинки отвечал на самые удивительные, оторванные от всего вопросы: «Почему сие важно в-третьих? У него же денщик декламировал с нелепыми трагическими жестами монолог Пимена из «Бориса Годунова». Распространена была также манера заставлять денщиков говорить по-французски: бонжур, мусье; бонн нюит, мусье; вуле ву дюте, мусье,[1] — и все в том же роде, что придумывалось, как оттяжка, от скуки, от узости замкнутой жизни, от отсутствия других интересов, кроме служебных.

Ромашов часто разговаривал с Гайнаном о его богах, о которых, впрочем, сам черемис имел довольно темные и скудные понятия, а также, в особенности, о том, как он принимал присягу на верность престолу и родине. А принимал он присягу действительно весьма оригинально. В то время когда формулу присяги читал православным — священник, католикам — ксендз, евреям — раввин, протестантам, за неимением пастора — штабс-капитан Диц, а магометанам — поручик Бек-Агамалов, — с Гайнаном была совсем особая история. Подковой адъютант поднес поочередно ему и двум его землякам и единоверцам по куску хлеба с солью на острие шашки, и те, не касаясь хлеба руками, взяли его ртом и тут же съели. Символический смысл этого обряда, был, кажется, таков: вот я съел хлеб и соль на службе у нового хозяина, — пусть же меня покарает железо, если я буду неверен. Гайнан, по-видимому, несколько гордился этим исключительным обрядом и охотно о нем вспоминал. А так как с каждым новым разом он вносил в свой рассказ все новые и новые подробности, то в конце концов у него получилась какая-то фантастическая, невероятно нелепая и вправду смешная сказка, весьма занимавшая Ромашова и приходивших к нему подпоручиков. Но Ромашов сказал вяло: — Ну, хорошо… ступай себе… — Суртук тебе новый приготовить, ваше благородие?

Ромашов молчал и колебался. Ему хотелось сказать — да… потом — нет, потом опять — да. Он глубоко, по-детски, в несколько приемов, вздохнул и ответил уныло: — Нет уж, Гайнан… зачем уж… бог с ним… Давай, братец, самовар, да потом сбегаешь в собрание за ужином. Что уж! В уме это решение казалось твердым, но где-то глубоко и потаенно в душе, почти не проникая в сознание, копошилась уверенность, что он сегодня, как и вчера, как делал это почти ежедневно в последние три месяца, все-таки пойдет к Николаевым. Каждый день, уходя от них в двенадцать часов ночи, он, со стыдом и раздражением на собственную бесхарактерность, давал себе честное слово пропустить неделю или две, а то и вовсе перестать ходить к ним. И пока он шел к себе, пока ложился в постель, пока засыпал, он верил тому, что ему будет легко сдержать свое слово. Но проходила ночь, медленно и противно влачился день, наступал вечер, и его опять неудержимо тянуло в этот чистый, светлый дом, в уютные комнаты, к этим спокойным и веселым людям и, главное, к сладостному обаянию женской красоты, ласки и кокетства.

Ромашов сел на кровати. Становилось темно, но он еще хорошо видел всю свою комнату. О, как надоело ему видеть каждый день все те же убогие немногочисленные предметы его «обстановки». Лампа с розовым колпаком-тюльпаном на крошечном письменном столе, рядом с круглым, торопливо стучащим будильником и чернильницей в виде мопса; на стене вдоль кровати войлочный ковер с изображением тигра и верхового арапа с копьем; жиденькая этажерка с книгами в одном углу, а в другом фантастический силуэт виолончельного футляра; над единственным окном соломенная штора, свернутая в трубку; около двери простыня, закрывающая вешалку с платьем. У каждого холостого офицера, у каждого подпрапорщика были неизменно точно такие же вещи, за исключением, впрочем, виолончели; ее Ромашов взял из полкового оркестра, где она была совсем не нужна, но, не выучив даже мажорной гаммы, забросил и ее и музыку еще год тому назад. Год тому назад с небольшим Ромашов, только что выйдя из военного училища, с наслаждением и гордостью обзаводился этими пошлыми предметами. Конечно — своя квартира, собственные вещи, возможность покупать, выбирать по своему усмотрению, устраиваться по своему вкусу — все это наполняло самолюбивым восторгом душу двадцатилетнего мальчика, вчера только сидевшего на ученической скамейке и ходившего к чаю и завтраку в строю, вместе с товарищами. И как много было надежд и планов в то время, когда покупались эти жалкие предметы роскоши!..

Какая строгая программа жизни намечалась! В первые два года — основательное знакомство с классической литературой, систематическое изучение французского и немецкого языков, занятия музыкой. В последний год — подготовка к академии. Необходимо было следить за общественной жизнью, за литературой и наукой, и для этого Ромашов подписался на газету и на ежемесячный популярный журнал. Для самообразования были приобретены: «Психология» Вундта, «Физиология» Льюиса, «Самодеятельность» Смайльса… И вот книги лежат уже девять месяцев на этажерке, и Гайнан забывает сметать с них пыль, газеты с неразорванными бандеролями валяются под письменным столом, журнал больше не высылают за невзнос очередной полугодовой платы, а сам подпоручик Ромашов пьет много водки в собрании, имеет длинную, грязную и скучную связь с полковой дамой, с которой вместе обманывает ее чахоточного и ревнивого мужа, играет в штосе и все чаще и чаще тяготится и службой, и товарищами, и собственной жизнью. Но тотчас же он заговорил совершенно другим, простым и добродушным тоном: — Забыл сказать. Тебе от барыни Петерсон письма пришла. Денщик принес, велел тебе ответ писать.

Ромашов, поморщившись, разорвал длинный, узкий розовый конверт, на углу которого летел голубь с письмом в клюве. Помни одно, что если ты хочешь с меня смеяться, то я этой измены не перенесу. Один глоток с пузырька с морфием, и я перестану навек страдать, а тебя сгрызет совесть. Его не будет дома, он будет на тактических занятиях, и я тебя крепко, крепко, крепко расцелую, как только смогу. Приходи же. Целую тебя 1. Вся твоя Раиса. Помнишь ли, милая, ветки могучие Ивы над этой рекой, Ты мне дарила лобзания жгучие, Их разделял я с тобой.

Вы непременно, непременно должны быть в собрании на вечере в следующую субботу. Я вас заранее приглашаю на 3-ю кадриль. По значению!!!!!! От письма пахло знакомыми духами — персидской сиренью; капли этих духов желтыми пятнами засохли кое-где на бумаге, и под ними многие буквы расплылись в разные стороны. Этот приторный запах, вместе с пошло-игривым тоном письма, вместе с выплывшим в воображении рыжеволосым, маленьким, лживым лицом, вдруг поднял в Ромашове нестерпимое отвращение. Он со злобным наслаждением разорвал письмо пополам, потом сложил и разорвал на четыре части, и еще, и еще, и когда, наконец, рукам стало трудно рвать, бросил клочки под стол, крепко стиснув и оскалив зубы. И все-таки Ромашов в эту секунду успел по своей привычке подумать о самом себе картинно в третьем лице: «И он рассмеялся горьким, презрительным смехом». Вместе с тем он сейчас же понял, что непременно пойдет к Николаевым.

И ему сразу стало весело и спокойно: — Гайнан, одеваться! Он с нетерпением умылся, надел новый сюртук, надушил чистый носовой платок цветочным одеколоном. Но когда он, уже совсем одетый, собрался выходить, его неожиданно остановил Гайнан. Он всегда так танцевал, когда сильно волновался или смущался чем-нибудь: выдвигал то одно, то другое колено вперед, поводил плечами, вытягивал и прямил шею и нервно шевелил пальцами опущенных рук. Подари мне белый господин. Какой белый господин? Вот этот, вот… Он показал пальцем за печку, где стоял на полу бюст Пушкина, приобретенный как-то Ромашовым у захожего разносчика. Этот бюст, кстати, изображавший, несмотря на надпись на нем, старого еврейского маклера, а не великого русского поэта, был так уродливо сработан, так засижен мухами и так намозолил Ромашову глаза, что он действительно приказал на днях Гайнану выбросить его на двор.

Я очень рад. Мне не нужно. Только зачем тебе? Гайнан молчал и переминался с ноги на ногу. Гайнан ласково и смущенно улыбнулся и затанцевал пуще прежнего. Это — Пушкин. Александр Сергеич Пушкин. Повтори за мной: Александр Сергеич… — Бесиев, — повторил решительно Гайнан.

Ну, пусть будет Бесиев, — согласился Ромашов. Если придут от Петерсонов, скажешь, что подпоручик ушел, а куда — неизвестно. А если что-нибудь по службе, то беги за мной на квартиру поручика Николаева. Прощай, старина!.. Возьми из собрания мой ужин, и можешь его съесть. Он дружелюбно хлопнул по плечу черемиса, который в ответ молча улыбнулся ему широко, радостно и фамильярно. IV На дворе стояла совершенно черная, непроницаемая ночь, так что сначала Ромашову приходилось, точно слепому, ощупывать перед собой дорогу. Ноги его в огромных калошах уходили глубоко в густую, как рахат-лукум, грязь и вылезали оттуда со свистом и чавканьем.

Иногда одну из калош засасывало так сильно, что из нее выскакивала нога, и тогда Ромашову приходилось, балансируя на одной ноге, другой ногой впотьмах наугад отыскивать исчезнувшую калошу. Местечко точно вымерло, даже собаки не лаяли. Из окон низеньких белых домов кое-где струился туманными прямыми полосами свет и длинными косяками ложился на желто-бурую блестящую землю. Но от мокрых и липких заборов, вдоль которых все время держался Ромашов, от сырой коры тополей, от дорожной грязи пахло чем-то весенним, крепким, счастливым, чем-то бессознательно и весело раздражающим. Даже сильный ветер, стремительно носившийся по улицам, дул по-весеннему неровно, прерывисто, точно вздрагивая, путаясь и шаля. Перед домом, который занимали Николаевы, подпоручик остановился, охваченный минутной слабостью и колебанием. Маленькие окна были закрыты плотными коричневыми занавесками, но за ними чувствовался ровный, яркий свет. В одном месте портьера загнулась, образовав длинную, узкую щель.

Ромашов припал головой к стеклу, волнуясь и стараясь дышать как можно тише, точно его могли услышать в комнате. Он увидел лицо и плечи Александры Петровны, сидевшей глубоко и немного сгорбившись на знакомом диване из зеленого рипса. По этой позе и по легким движениям тела, по опущенной низко голове видно было, что она занята рукодельем. Вот она внезапно выпрямилась, подняла голову кверху и глубоко передохнула… Губы ее шевелятся… «Что она говорит? Как это странно — глядеть сквозь окно на говорящего человека и не слышать его! Опять быстро, с настойчивым выражением зашевелились губы, и вдруг опять улыбка — шаловливая и насмешливая. Вот покачала головой медленно и отрицательно. Чем-то тихим, чистым, беспечно-спокойным веяло на него от этой молодой женщины, которую он рассматривал теперь, точно нарисованную на какой-то живой, милой давно знакомой картине.

Александра Петровна неожиданно подняла лицо от работы и быстро, с тревожным выражением повернула его к окну. Ромашову показалось, что она смотрит прямо ему в глаза. У него от испуга сжалось и похолодело сердце, и он поспешно отпрянул за выступ стены. На одну минуту ему стало совестно. Он уже почти готов был вернуться домой, но преодолел себя и через калитку прошел в кухню. В то время как денщик Николаевых снимал с него грязные калоши и очищал ему кухонной тряпкой сапоги, а он протирал платком запотевшие в тепле очки, поднося их вплотную к близоруким глазам, из гостиной послышался звонкий голос Александры Петровны: — Степан, это приказ принесли? Ну, входите, входите. Чего вы там застряли?

Володя, это Ромашов пришел. Ромашов вошел, смущенно и неловко сгорбившись и без нужды потирая руки. Он сказал это, думая, что у него выйдет весело и развязно, но вышло неловко и, как ему тотчас же показалось, страшно неестественно. Глядя ему в глаза внимательно и ясно, она, по обыкновению энергично пожала своей маленькой, теплой и мягкой рукой его холодную руку. Николаев сидел спиной к ним, у стола, заваленного книгами атласами и чертежами. Он в этом году должен был держать экзамен в академию генерального штаба и весь год упорно, без отдыха готовился к нему. Это был уже третий экзамен, так как два года подряд он проваливался. Не оборачиваясь назад, глядя в раскрытую перед ним книгу, Николаев протянул Ромашову руку через плечо и сказал спокойным, густым голосом: — Здравствуйте, Юрий Алексеич.

Новостей нет? Дай ему чаю. Уж простите меня, я занят. Тот был совсем пьян, говорят. Везде в ротах требует рубку чучел… Епифана закатал под арест. Ромашову казалось, что голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно в горле что-то застряло. Он сел на кресло рядом с Шурочкой, которая, быстро мелькая крючком, вязала какое-то кружево. Она никогда не сидела без дела, и все скатерти, салфеточки, абажуры и занавески в доме были связаны ее руками.

Ромашов осторожно взял пальцами нитку, шедшую от клубка к ее руке, и спросил: — Как называется это вязанье? Вы в десятый раз спрашиваете. Шурочка вдруг быстро, внимательно взглянула на подпоручика и так же быстро опустила глаза на вязанье. Но сейчас же опять подняла их и засмеялась. Ромашов вздохнул и покосился на могучую шею Николаева, резко белевшую над воротником серой тужурки. Теперь уж в последний. Николаев обернулся назад. Его воинственное и доброе лицо с пушистыми усами покраснело, а большие, темные, воловьи глаза сердито блеснули.

Я сказал: выдержу — и выдержу. Я сказал!.. Вы знаете, — бойко и лукаво засмеялась она глазами Ромашову, — я ведь лучше его тактику знаю. Ну-ка, ты, Володя, офицер генерального штаба, — каким условиям? Но вдруг он вместе со стулом повернулся к жене, и в его широко раскрывшихся красивых и глуповатых глазах показалось растерянное недоумение, почти испуг. Боевой порядок? Боевой порядок должен быть так построен, чтобы он как можно меньше терял от огня, потом, чтобы было удобно командовать… Потом… постой… — За постой деньги платят, — торжествующе перебила Шурочка. И она заговорила скороговоркой, точно первая ученица, опустив веки и покачиваясь: — Боевой порядок должен удовлетворять следующим условиям: поворотливости, подвижности, гибкости, удобству командования, приспособляемости к местности; он должен возможно меньше терпеть от огня, легко свертываться и развертываться и быстро переходить в походный порядок… Все!..

Она открыла глаза, с трудом перевела дух и, обратив смеющееся, подвижное лицо к Ромашову, спросила: — Хорошо? Самое главное, — она ударила по воздуху вязальным крючком, — самое главное — система. Наша система — это мое изобретение, моя гордость. Ежедневно мы проходим кусок из математики, кусок из военных наук — вот артиллерия мне, правда, не дается: все какие-то противные формулы, особенно в баллистике, — потом кусочек из уставов. Затем через день оба языка и через день география с историей. Это — пустое. Правописание по Гроту мы уже одолели. А сочинения ведь известно какие.

Одни и те же каждый год. Поймите меня! Остаться здесь — это значит опуститься, стать полковой дамой, ходить на ваши дикие вечера, сплетничать, интриговать и злиться по поводу разных суточных и прогонных… каких-то грошей!.. Да посмотрите же, ради Бога, на это мещанское благополучие! Эти филе и гипюрчики — я их сама связала, это платье, которое я сама переделывала, этот омерзительный мохнатенький ковер из кусочков… все это гадость, гадость! Поймите же, милый Ромочка, что мне нужно общество, большое, настоящее общество, свет, музыка, поклонение, тонкая лесть, умные собеседники. Вы знаете, Володя пороху не выдумает, но он честный, смелый, трудолюбивый человек. Пусть он только пройдет в генеральный штаб, и — клянусь — я ему сделаю блестящую карьеру.

Я знаю языки, я сумею себя держать в каком угодно обществе, во мне есть — я не знаю, как это выразить, — есть такая гибкость души, что я всюду найдусь, ко всему сумею приспособиться… Наконец, Ромочка, поглядите на меня, поглядите внимательно. Неужели я уж так неинтересна как человек и некрасива как женщина, чтобы мне всю жизнь киснуть в этой трущобе, в этом гадком местечке, которого нет ни на одной географической карте! И она, поспешно закрыв лицо платком, вдруг расплакалась злыми, самолюбивыми, гордыми слезами. Муж, обеспокоенный, с недоумевающим и растерянным видом, тотчас же подбежал к ней. Но Шурочка уже успела справиться с собой и отняла платок от лица. Слез больше не было, хотя глаза ее еще сверкали злобным, страстным огоньком. И, уже со смехом обращаясь к Ромашову и опять отнимая у него из рук нитку, она спросила с капризным и кокетливым смехом: — Отвечайте же, неуклюжий Ромочка, хороша я или нет? Если женщина напрашивается на комплимент, то не ответить ей — верх невежливости!

Ромашов страдальчески-застенчиво улыбнулся, но вдруг ответил чуть-чуть задрожавшим голосом, серьезно и печально: — Очень красивы!.. Шурочка крепко зажмурила глаза и шаловливо затрясла головой, так что разбившиеся волосы запрыгали у нее по лбу. А подпоручик, покраснев, подумал про себя, по обыкновению: «Его сердце было жестоко разбито…» Все помолчали. Шурочка быстро мелькала крючком. Владимир Ефимович, переводивший на немецкий язык фразы из самоучителя Туссена и Лангеншейдта, тихонько бормотал их себе под нос. Слышно было, как потрескивал и шипел огонь в лампе, прикрытой желтым шелковым абажуром в виде шатра. Ромашов опять завладел ниткой и потихоньку, еле заметно для самого себя, потягивал ее из рук молодой женщины. Ему доставляло тонкое и нежное наслаждение чувствовать, как руки Шурочки бессознательно сопротивлялись его осторожным усилиям.

Казалось, что какой-то таинственный, связывающий и волнующий ток струился по этой нитке. В то же время он сбоку, незаметно, но неотступно глядел на ее склоненную вниз голову и думал, едва-едва шевеля губами, произнося слова внутри себя, молчаливым шепотом, точно ведя с Шурочкой интимный и чувственный разговор: «Как она смело спросила; хороша ли я? Ты прекрасна! Вот я сижу и гляжу на тебя — какое счастье! Слушай же: я расскажу тебе, как ты красива. У тебя бледное и смуглое лицо. Страстное лицо. И на нем красные, горящие губы — как они должны целовать!

Ты не брюнетка, но в тебе есть что-то цыганское. Но зато твои волосы так чисты и тонки и сходятся сзади в узел с таким аккуратным, наивным и деловитым выражением, что хочется тихонько потрогать их пальцами. Ты маленькая, ты легкая, я бы поднял тебя на руки, как ребенка. Но ты гибкая и сильная, у тебя грудь, как у девушки, и ты вся — порывистая, подвижная. На левом ухе, внизу, у тебя маленькая родинка, точно след от сережки, — это прелестно!.. Ромашов встрепенулся и с трудом отвел от нее глаза. Но слышал. А что?

Право, Юрий Алексеевич, вы опускаетесь. По-моему, вышло что-то нелепое. Я понимаю: поединки между офицерами — необходимая и разумная вещь. Подумайте: один поручик оскорбил другого. Оскорбление тяжелое, и общество офицеров постановляет поединок. Но дальше идет чепуха и глупость. Условия — прямо вроде смертной казни: пятнадцать шагов дистанции и драться до тяжелой раны… Если оба противника стоят на ногах, выстрелы возобновляются. Но ведь это — бойня, это… я не знаю что!

Но, погодите, это только цветочки. На место дуэли приезжают все офицеры полка, чуть ли даже не полковые дамы, и даже где-то в кустах помещается фотограф. Ведь это ужас, Ромочка! И несчастный подпоручик, фендрик, как говорит Володя, вроде вас, да еще вдобавок обиженный, а не обидчик, получает после третьего выстрела страшную рану в живот и к вечеру умирает в мучениях. А у него, оказывается, была старушка мать и сестра, старая барышня, которые с ним жили, вот как у нашего Михина… Да послушайте же: для чего, кому нужно было делать из поединка такую кровавую буффонаду? И это, заметьте, на самых первых порах, сейчас же после разрешения поединков. И вот поверьте мне, поверьте! Ах, пережиток диких времен!

Ах, братоубийство! Я жучка, который мне щекочет шею, сниму и постараюсь не сделать ему больно. Но, попробуйте понять, Ромашов, здесь простая логика. Для чего офицеры? Для войны.

Нельзя сказать, чтобы река имела много притоков: кружевной вид ей придают излучины. Почти все реки Уссурийского края имеют течение довольно прямое до тех пор, пока текут по продольным межскладочным долинам. Но как только они выходят из гор на низины, начинают делать меандры [37] 37 Изгибы реки. Тем более это удивительно, что состав берегов всюду один и тот же: под дерном лежит небольшой слой чернозема, ниже — супесок, а еще ниже — толщи ила вперемежку с галькой. Я думаю, это можно объяснить так: пока река течет в горах, она может уклоняться в сторону только до известных пределов. Благодаря крутому падению тальвега [38] 38 Самые низкие места, по которым сбегает вода. Река действует в одно и то же время и как пила и как напильник. Совсем иное дело на равнине. Здесь быстрота течения значительно уменьшается, глубина становится ровнее, берега однообразнее. При этих условиях немного нужно, чтобы заставить реку изменить направление, например случайное скопление в одном месте глины или гальки, тогда как рядом находятся рыхлые пески. Вот почему такие «кривуны» непостоянны: после каждого наводнения они изменяются, река образует новые колена и заносит песком место своего прежнего течения. Очень часто входы в старые русла закупориваются, образуются длинные слепые рукава, как в данном случае мы видим это на Уссури. Среди наносов реки много глины. Этим объясняется заболоченность долины. Лето 1906 года было дождливое. Всюду по низинам стояла вода, и если бы не деревья, торчащие из луж, их можно было бы принять за озера. От поселка Нижне-Михайловского до речки Кабарги болота тянутся с правой стороны Уссури, а выше к селу Нижне-Романовскому Успенка — с той и другой стороны, но больше с левой. Здесь посреди равнины подымаются две сопки со старыми тригонометрическими знаками: северная высотой в 370 м , называемая Медвежьей горой, и южная в 250 м , имеющая китайское название Хандодинза-сы [39] 39 Хань-дэ-динь-цзы-сы — вершина с кумирней Хань-дэ «китайской добродетели». Между этими сопками находятся минеральные Шмаковские ключи. На северо-востоке гора Медвежья раньше, видимо, соединялась с хребтом Тырыдинза [40] 40 Ди-эр-динь-цзы — вторая вершина. Среди уссурийских болот есть много релок [41] 41 Релка — сухая, несколько возвышающаяся местность, окруженная болотистой равниной. В 5 км от реки на восток начинаются горы. Ту древесную растительность, которую мы видим теперь в долине Уссури, лесом назвать нельзя. Эта жалкая поросль состоит главным образом из липы, черной и белой березы и растущих полукустарниками ольхи, ивняка и, наконец, раскидистого кустарника, похожего на леспедецу. Почерневшие стволы деревьев, обуглившиеся пни и отсутствие молодняка указывают на частые палы. Около железной дороги и быть иначе не может. Цветковые растения растут такой однообразной массой, что кажется, будто здесь вовсе нет онкологических сообществ. То встречаются целые площади, покрытые только одной полынью, то белым ползучим клевером, то тростниками, то ирисом, ландышами и т. Благодаря тому, что кругом было очень сыро, релки сделались местом пристанища для различного рода мелких животных. На одной из них я видел 2 ужей и 1 копьеголовую ядовитую змею. На другой релке, точно сговорившись, собрались грызуны и насекомоядные: красные полевки, мышки-экономки и уссурийские землеройки. В стороне от дороги находился большой водоем. Около него сидело несколько серых скворцов. Эти крикливые птицы были теперь молчаливы; они садились в лужу и купались, стараясь крылышками обдать себя водой. Вблизи возделанных полей встречались ошейниковые овсянки. Они прыгали по тропе и близко допускали к себе человека, но, когда подбегали к ним собаки, с шумом поднимались с земли и садились на ближайшие кусты и деревья. На опушке леса я увидел еще какую-то маленькую серенькую птицу. Рутковский убил ее из ружья. Это оказалась восточноазиатская совка, та самая, которую китайцы называют «ли-у» и которая якобы уводит искателей женьшеня от того места, где скрывается дорогой корень. Несколько голубовато-серых амурских кобчиков гонялись за насекомыми, делая в воздухе резкие повороты. Некоторые птицы сидели на кочках и равнодушно посматривали на людей, проходивших мимо них. Когда мы возвратились на станцию, был уже вечер. В теплом весеннем воздухе стоял неумолкаемый гомон. Со стороны болот неслись лягушечьи концерты, в деревне лаяли собаки, где-то в поле звенел колокольчик. Завтра в поход. Что-то ожидает нас впереди? Работа между участниками экспедиции распределялась следующим образом. Гранатмана было возложено заведование хозяйством и фуражное довольствие лошадей. Мерзлякову давались отдельные поручения в сторону от главного пути. Этнографические исследования и маршрутные съемки я взял на себя, а Н. Пальчевский направился прямо в залив Ольги, где в ожидании отряда решил заняться сбором растений, а затем уже присоединиться к экспедиции и следовать с ней дальше по побережью моря. Самый порядок дня в походе распределялся следующим образом. Очередной артельщик, выбранный сроком на 2 недели, вставал раньше других. Он варил какую-нибудь кашу, грел чай и, когда завтрак был готов, будил остальных людей. На утренние сборы уходило около часа.

А сейчас он нанимается в охрану к сборщикам податей. Они ездят по окрестным крестьянским общинам, собирая положенный налог продуктами. Ни одна такая поездка не обходилась без эксцессов! Там же крестьяне, в основном, галицийцы. Дикий и вечно чем-то недовольный народишко! Постоянно бунтуют, то против польского владычества, то вообще просто так, без повода. Ничего не помогает! Никогда особо не интересовался делами окраин католического мира и, кажется, зря! Поверьте, жизнь в Польше, да еще и в провинциальном городишке, скучна до невозможности! Не говоря уже об отсутствии каких-либо перспектив... Кстати, мы пришли. Вон, видите там, на углу, длинный дом? Мне туда. Думаю, вам незачем подходить ближе, хоть в мою комнатку вход и с отдельного крыльца, но вдруг хозяйка не спит? Еще появятся ненужные вопросы... Начало мая 1896 года, Оксфордский университет. Следующий вечер Генри ожидал с не меньшим нетерпением, чем предыдущий. А, возможно, даже с большим. К чисто научному интересу добавилось и неожиданное для него самого желание вновь встретиться с Кэтрин. Вчерашняя ночная прогулка сильно взволновала молодого человека. Он чувствовал, что девушка с необычной судьбой серьезно его заинтересовала. И очень бы хотел углубить их знакомство, осторожно надеясь, что и мисс Даффи также будет не против. Однако в долгожданный час, когда исследователь вновь забарабанил в заветную дверь условным стуком, юная библиотекарь встретила его на удивление сухо, как будто не было вчерашней романтической прогулки и доверительной беседы. Кратко поздоровавшись, провела его в импровизированный "кабинет", дождалась вскрытия тайника, после чего удалилась в свою каморку, пожелав успешной работы. Генри был несколько обескуражен таким поведением, однако мысли по поводу развития отношений с Кэт моментально вылетели у него из головы, лишь стоило ему вновь прогрузиться в чтение... Отношение к железу впервые было формализовано с появлением канонического монотеизма. Первое упоминание об этом встречается в Ветхом Завете, в книге "Исход". Как известно, Моисей, спустившись с горы Синай, проклял поклонившихся Золотому Тельцу и использовавших железные инструменты и оружие. Многие теологи и исследователи задавались вопросом: какую связь усмотрел пророк между поклонением Тельцу и железом? Что же вынудило Моисея приравнять их? Очевидно, что причины лежат в необходимости выкорчевывания из сознания народных масс евреев, выведенных из плена, всего египетского. Египетского многобожия, египетских обычаев и традиций. Эта борьба за верховенство Единого Бога в среде пошедшего за ним народа вынудила Моисея отказаться от всего символизирующего прежние порядки. В частности, железное оружие, ввиду своей дороговизны и малого распространения, имелось на вооружении в основном только у регулярной армии фараона, преследовавшей еврейских беженцев. Бывшие рабы же могли позволить себе в лучшем случае только бронзовое оружие и инструменты. В этом свете становятся понятны мотивы Моисея, приказавшего уничтожить трофейные мечи вместе с теми, кто посмел их носить. Запрет на "египетское" железо прекрасно наложился на древние семитские суеверия, о которых мы упоминали в предыдущей главе. У этих народов неожиданные запреты вообще встречались часто. Например, в этом же ряду лежат отказ от поедания свинины — самого доступного мясного животного, а также морских гадов, или известный среди мусульман запрет на алкоголь. Поэтому вряд ли в народной среде приказ Моисея вызвал удивление или массовое неприятие. Скорее наоборот, отказ от использования этого металла воспринимался как возврат к старинным, "доегипетским" ценностям и традициям. Возникает вопрос: не привел ли отказ от железа к заведомому ослаблению будущего еврейского государства, и не опасались ли подобного ущерба вожди народа? Однозначного ответа тут дать нельзя, однако можно предположить, на основании имеющихся у нас данных, что на момент Синайского Откровения распространение железа на Ближнем Востоке было минимальным, а свойства изготовленных из него предметов почти не превосходили таковые у соответствующих бронзовых изделий. Поэтому отказ от железа практически не снижал конкурентоспособности племени и не мог послужить причиной недовольства старейшин. Что же касается более поздних времен, то, рассматривая историческую ретроспективу, создается впечатление, что расположенное на пересечении древних торговых путей и в точке соприкосновения интересов крупных империй маленькое еврейское государство было обречено на потерю суверенитета, независимо от использования или неиспользования им железа. Рано или поздно это должно было случиться, и упомянутое ограничение в исторических масштабах не могло сыграть никакой роли. Стоит подчеркнуть, что, кроме территорий древнего израильского царства, отрицание железа нигде более на Древнем Востоке не зафиксировано вплоть до пришествия Христа, и даже еще долго после него. Впрочем, как и распространение монотеизма вообще. Вавилон, Ассирия, Персия и другие возникавшие и распадавшиеся языческие империи античности обошлись без этого запрета. Греки, разгромившие под предводительством Александра Македонского персидское государство, лишь удивлялись странным традициям иудеев, а римляне вообще мало интересовались обычаями покоренных народов. Так что до первого века нашей эры даже затруднительно вообще найти упоминания об этом явлении, по-прежнему, кроме небольшой по численности иудейской общины, распространенном лишь среди кочевых народов аравийского полуострова. Распятие Христа дало новый толчок распространению по миру редкой традиции. Неверно понятый последователями феномен съеденных ржавчиной, сразу после его земной кончины, гвоздей, которыми был прибит Иисус, объясняется тем, что все апостолы принадлежали к числу выходцев из иудеев. Вследствие чего, как трактует это в своих работах досточтимый сэр Ньютон, и перенесли традиционное для их общины отношение к железу на объяснение случившегося чуда. Мы же можем только дополнить данную трактовку соображениями о проведенной иудеями - последователями Христа параллели между вооруженными железным оружием римскими солдатами, распявшими Спасителя, и египетскими воинами из книги "Исход". Именно с римскими язычниками раннее христианство, практически сплошь состоявшее из иудеев, и вело основную борьбу в первые века после Пришествия, так что ничего удивительного в проведении подобной параллели нет. Единственная разница - первохристиане, в отличие от традиционных иудеев, считали богопротивным не само железо, а лишь образующуюся на нем ржавчину. И только после откровения, посетившего отцов нашей секты, стало очевидным, что они ошибались, приняв Божье знамение за сатанинское... История вопроса, практически не освещаемая в разрешенной католической литературе, крайне заинтересовала его. Однако, после оценки количества прочитанных страниц, у Хиннегана стало закрадываться опасение, что покойный автор не успел продвинуться в своей работе намного дальше вводной части. А ведь самое главное с точки зрения полученного задания, а не праздного интереса исследователя, должно было содержаться как раз после оной! Впрочем, крупицы нужных сведений он извлекает и из этого, в запасе же есть еще и лабораторный дневник... Лишь с утверждением христианства в качестве государственной религии римской империи можно говорить о начале значимого влияния запрета на железо. Тем не менее, вплоть до гибели Западной Римской империи, значительная часть ее населения, особенно варвары-наемники, составлявшие основу римской армии, не соблюдала данный запрет. Несмотря на усилия императоров и новообразованной церковной иерархии, железо продолжало активно использоваться населением, особенно на окраинах империи. Вместе с тем, надо отметить, что данное положение в те времена не имело столь категорического толкования, каковое приобрело в будущие века. В Темные века, одновременно с потерей христианством государственного статуса в Европе, естественно, потерял распространенность и запрет на железо. Однако уже вскоре влияние католической церкви вновь усилилось в большинстве стран континента и даже приобрело значительно более суровые рамки, нежели в римские времена - ведь Ватикану требовалось закрепить свое пошатнувшееся влияние. Эти меры коснулись и использования железа. Церковные иерархи настоятельно требовали полностью исключить данный металл из хозяйственной деятельности, и новоиспеченным христианским монархам пришлось пойти на этот шаг. Особого влияния на мощь их государств это оказать не могло, так как есть все основания полагать, что развитые технологии обработки железа, известные в поздней римской империи, после ее гибели оказались утеряны и данный металл в жизни первых варварских королевств не играл такой важной роли, как ранее. Объемы его добычи, качество и номенклатура изделий сократились в разы по сравнению с Римом. Таким образом, на протяжении последней тысячи лет, на территории Европы железо было полностью забыто. Низкий уровень технологий Средневековья и малый объем кустарного, большей частью, производства позволял легко обходиться бронзой. Качество изделий из нее неуклонно повышалось, составляя неплохую конкуренцию железным изделиям, появлявшимся у народов на границах христианского мира. Серьезным вызовом данной традиции могло бы стать массированное внешнее вторжение вооруженных железным оружием завоевателей, однако такового не состоялось. К счастью для средневековых европейцев, Магомет, закладывая основы ислама, полностью принял положения двух других авраамических религий в отношении железа, основываясь на историческом неприятии и слабом распространении этого металла среди кочевников аравийского полуострова. Таким образом, арабы, ко времени своей экспансии, были также вооружены лишь бронзовым оружием, что ограничило их успехи, в основном, Северной Африкой. Монгольское вторжение, состоявшееся в 13-м веке, потенциально имело шанс продемонстрировать преимущество железа. Однако на практике монгольское войско представляло собой скопище весьма слабо вооруженных воинов, выигрывавшее сражения лишь благодаря прогрессивной тактике, суровой дисциплине и численному превосходству. Тот факт, что они, в числе прочего, использовали и железное оружие, не имел решающего значения. К тому же монголы, как и многие покоренные ими народы, очень быстро, по историческим меркам, приняли ислам и христианство, сняв, таким образом, потенциальную проблему для европейцев. А некоторое количество христиан имелось в их рядах уже во время самого вторжения. Лишь с приходом эпохи промышленной революции стал ощущаться недостаток металла. Объем добычи и импорта меди и олова начал отставать от темпов роста потребления, а особенно усилившаяся к тому времени реакционная Святая Инквизиция, закалившаяся в победоносной борьбе с так называемыми "ересями Возрождения", исключала возврат к использованию железа. В этих условиях на доминирующие позиции в Европе выдвинулась Британия, как обладающая основными запасами олова на континенте, впоследствии взявшая под контроль и торговые пути в Китай - второй по значимости источник этого дефицитного металла. Неудивительно, что именно Британская империя стала центром, сосредоточившем в себе большую часть европейской промышленности, науки и культуры. Все остальные регионы цивилизованного мира - как подконтрольные Лондону европейские страны, так и колонии на других континентах, оказались в отстающих, что еще значительней усилило их зависимость от Империи... На этот раз девушка даже не пыталась отговорить его сопровождать ее до дома. Наоборот, как только они вышли за дверь библиотеки, взяла его за локоть, как будто это само собой подразумевалось. Генри, естественно, не возражал. И беседа их сегодня почти не прерывалась неловкими паузами, протекая непринужденно и легко. Ранее Хиннеган, общаясь с представительницами прекрасного пола, никогда не знал, о чем с ними говорить. Обычные, светские темы бесед его совершенно не интересовали, а научные темы не интересовали дам. Сейчас же все было иначе, его собеседница, к огромному удивлению Генри, оказалась в курсе основных тем, обсуждаемых в последнее время в научных журналах. Заодно выяснилось, что Кэт весьма начитанна и владеет пятью языками. Да и жалование наверняка несравнимое... Вы не представляете, настолько нечего делать в провинциальном польском поместье! Вы бы, Генри, там от скуки наверняка выучили не пять, а все пятьдесят языков! Я знаю лично только одного человека, владеющего большим количеством наречий, чем вы, но ему за пятьдесят, и он лысый скучный книжный червь с факультета мертвых языков! На английском говорили мои родители, сказки на хинди рассказывала моя индийская няня в Бомбее, не выучить польский, живя в Польше, также было бы странно, согласитесь! Добавить к ним французский и латынь уже не так сложно, благо, библиотека в доме тетки была весьма достойная и журналы, в разумных количествах, она также позволяла выписывать из столицы. Зато мои знания дали сэру Ллойду формальный повод устроить меня на работу в университетскую библиотеку! Возможно, впоследствии меня кто-нибудь рекомендует и в одну из упомянутых вами компаний, просто так туда не возьмут... Этим вечером Генри вообще не обратил внимания на копошащихся на прежнем месте у берега реки "мусорщиков". Ни по пути к дому девушки, увлеченный беседой, ни на обратной дороге, поглощенный мыслями о своей, оказавшейся настолько интересной "сотруднице". Середина мая 1896 года, Оксфордский университет Говорят, влюбленность чрезвычайно мешает плодотворной научной деятельности. Однако мощный душевный подъем, охвативший Генри в последние дни, выражался, наоборот, в необычно повышенной, учитывая постоянный недосып, трудоспособности. Бурная симуляция рутинной научной деятельности с утра в лаборатории, тщательное изучение документов из тайника вечером и, как ежедневная награда за труды - ночная прогулка с Кэт. С каждым разом прогулка продолжалась все дольше и дольше, а темы разговоров становились все откровеннее и откровеннее. Ученый уже давно признался себе в том, что совершенно очарован этой девушкой, однако представления не имел, как сообщить ей об этом. Соответствующего опыта у него не оказалось, несмотря на двадцатипятилетний возраст, а Кэтрин пока помогать не спешила, что сильно удручало ее новоявленного воздыхателя. Но сейчас мысли доктора Хиннегана были заняты совсем другим. За прошедшие почти две недели с начала исследования он получил ответы на поставленные вопросы. Ответы неполные и не всегда достоверные, но для составления обзорного отчета, заказанного королем, вполне достаточные. Черновик диссертации покойного Роберта Паркса, явившийся основным источником информации, как и боялся Генри, обрывался почти сразу после вступительной части. Слава Создателю, она оказалась весьма обширной и содержащей достаточно подробные описания технологий и устройств, использовавшихся в Бомбейском анклаве для обработки железа. Ее страницы пестрели ссылками на другие научные труды еретического университета, и Хиннеган, наталкиваясь на них, каждый раз горько сокрушался по поводу недоступности столь подробных материалов. Хотя, наверняка многие из этих книг попали к маньчжурам и сейчас, видимо, используются их учеными и инженерами. Осознание данного факта лишь усиливало разочарование исследователя. Еще ждала своей очереди лабораторная тетрадь. Генри бегло просмотрел ее и был вынужден констатировать, что изучение рабочего журнала покойного ученого потребует значительно больших усилий, чем чтение его же диссертации. Записи в журнале были сделаны ужасным, нечитаемым почерком, шли как попало, иногда даже поперек заляпанного кляксами и испещренного непонятными рисунками листа, не говоря уже о каком-то внятном структурировании. Кое-где, чтобы разобрать пару предложений, требовался час на побуквенное сравнение с более четкими образцами почерка доктора Паркса. А самое главное - у Хиннегана сложилось впечатление, что это, все же, не настоящий лабораторный журнал, а тетрадь для заметок, которым не место в научном документе. Например, уже на первой же странице красовалась криво выведенная надпись: "Не забыть расплатиться за поставку провизии для строящих новую лабораторную печь рабочих". Какое отношение это имело к постановке эксперимента? Тем не менее, Генри повременил бы с отчетом еще пару недель. Вдруг в этих каракулях все же обнаружится нечто значимое? Однако Виллейн, почти не докучавший своим вниманием все это время но постоянно "случайно" обнаруживавшийся неподалеку от мест пребывания своего подопечного , на вчерашней конфиденциальной встрече категорически не рекомендовал затягивать с передачей предварительного отчета. Дополнить, мол, никогда не поздно, а вот передать найденную информацию не всегда. Бывали случаи... Так что придется писать, не откладывая на потом... Может, выйдем сегодня пораньше, чтобы нас по пути не смыло в Темзу? Хватит работать с утра до вечера! На улице их ждало полностью затянутое облаками небо, уже лениво ронявшее на улочки города первые тяжелые капли. Порывистый холодный ветер, непривычно сильный для славившегося мягкой погодой Оксфорда, отнюдь не прибавлял комфорта запозднившимся пешеходам. Несмотря на то, что они вышли сегодня на час раньше обычного, улицы были совершенно пусты - все попрятались по домам от непогоды. В воздухе явственно ощущался нехарактерный для середины мая запах дыма от растопленных каминов - похолодало весьма заметно. Ученый как в воду глядел! Молодые люди добрались почти до моста через Темзу и уже практически поверили, что успели избежать ливня, как совсем рядом с ними ударила молния, сопровождаемая чудовищным громом, и в небе как будто открыли кран. За считанные минуты брюки и даже рукава плотного сюртука Генри потяжелели, напитавшись дождевой водой, а холодные мерзкие струйки стали затекать по шее под сюртук и рубашку. Как ни пытались ускорить шаг, к моменту, когда они добрались до дома Кэт, Хиннеган действительно промок насквозь. Идемте ко мне, напою вас горячим чаем! А если нас кто-нибудь заметит? Да тут не видно ни зги! Я же обещала сэру Ллойду проследить за вами! Обещания надо выполнять! Идемте уже, у меня ноги тоже все давно мокрые! Они, пытаясь, все же, производить поменьше шума, добежали до долгожданного крыльца, открыли дверь и заскочили в дом. Там царила такая же тьма, как и снаружи, и почти такой же холод. А сейчас пока еще справимся с камином... Наедине с приличной девушкой в абсолютно пустом доме он еще никогда не оставался! Жертвы неожиданно сильной грозы прошли через маленький коридорчик и оказались в комнатке. Камин удалось разжечь довольно быстро, причем Кэт справилась сама, несмотря на неуклюжие попытки Хиннегана чем-то помочь. Ярко запылавшие сосновые поленья помогли единственной лампе в освещении комнаты. Да вы, небось, половину жалования зимой на отопление тратите! А газ? Недостаточно состоятельный район. Так, Генри, с вас сейчас стечет столько воды, что нас затопит! Давайте, раздевайтесь! Да не стесняйтесь вы, я отвернусь! Хиннеган, сгорая от стыда, выполнил, тем не менее, распоряжение хозяйки дома, так как другого выхода все равно не имелось — верхняя одежда была мокрая насквозь. Да и состояние нижней было ничем не лучше, от подштанников также пришлось избавиться, оставшись в одной рубашке. Генри торопливо завернулся в одеяло, пока Кэт, отвернувшись, как и обещала, колдовала с чем-то у камина. Гроза, по-моему, и не думает заканчиваться! Она протянула Хиннегану кружку с горячим вином. Тот благодарно улыбнулся и с удовольствием в несколько больших глотков выпил поданный столь вовремя напиток. И почти сразу же дрожь во всем теле, вызванная переохлаждением, уступила место разлившемуся по конечностям теплу. А почему вы не пьете? Пожалуй, тоже надо снять верхнюю одежду! Послышался шорох снимаемого платья, немедленно вызвавший в голове у молодого человека волну непристойных фантазий, которые он изо всех сил пытался отогнать. Получалось плохо, слишком уж отчетливо натренированное воображение ученого рисовало ему то, что происходило сейчас за спиной. Не веря своим ушам, он обернулся. Кэт стояла вплотную к нему, в одной короткой нижней рубашке, с почти обнаженными плечами и глубоким вырезом, в котором прекрасно просматривались полные аппетитные груди. У него сперло дыхание. Нельзя сказать, что в свои двадцать пять лет у него совсем не имелось опыта интимных отношений. Еще в годы учебы друзья дважды затаскивали его в известное всем студентам Оксфорда заведение мамаши Вивьен, француженки, основавшей "веселый дом" по типу парижских в холодной чопорной Англии. Но в первое посещение Хиннеган был настолько шокирован видом и поведением сотрудниц данного заведения, что у него ничего не вышло, несмотря на все старания "мадмуазель". Второй же раз он туда попал после дружеской посиделки по поводу окончания учебы, сопровождавшейся распитием шотландского виски, поэтому само посещение помнил смутно. Зато отчетливо помнил глубокое отвращение, испытанное утром следующего дня и судорожные поиски следов "постыдных" болезней, которыми в приличном обществе часто стращали любителей подобных развлечений. К счастью, обошлось… - Мне, видимо, так и суждено тут замерзнуть! Прикосновение круглого пухлого бедра девушки, на удивление теплого даже сквозь тонкую ткань нижней рубашки, окончательно расстроило все его попытки привести мысли в порядок. Почувствовав на своем лице совсем близкое дыхание, он впился в ее губы страстным поцелуем. Кэт тут же обвила его шею руками, прижавшись еще теснее. И то не факт! Смелее, смелее будьте, господин исследователь! Пока Хиннеган, остолбенев, переваривал полученную информацию, одеяло выпало у него из рук. Кэт, еще раз хихикнув, потащила его, вместе с одеялом, в сторону кровати… …Человек, зябко кутавшийся в длинный, до пят, темный кожаный плащ с шерстяной подбивкой, еще долго стоял под ближайшим к дому, в котором скрылась молодая парочка, деревом. В какой-то момент, он, присев, достал часы и в недолгом свете с большим трудом зажженной под плащом спички, разглядел часовую стрелку, приближавшуюся в цифре "два". Поняв, видимо, что до утра из дому уже никто не выйдет, он, кряхтя, растворился в темноте… Конец мая 1896 года, Оксфорд Джеймс извлек из внутреннего кармана сюртука массивные часы в латунной оправе и, прищурившись, сверил их показания со станционными, висящими над входом на ажурном деревянном кронштейне. Манчестерский поезд изволит опаздывать? Надеюсь, просто обычное опоздание! Я вижу вдалеке паровозный дым! И точно! Буквально через пару секунд до всех присутствующих донесся слабый еще, из-за расстояния, гудок паровоза, сообщавшего о своем приближении к станции. А еще через минуту к перрону, попыхивая клубами черного дыма, медленно подкатил и сам состав, со скрипом притормаживая на блестящих после недавнего дождика медных лентах, набитых на прямоугольные деревянные рельсы. Гордо выставив вперед, подобно огромному круглому животу, выпирающему у упитанного лорда, начищенный бронзовый цилиндр паровой машины, густо покрытый головками заклепок на торцах и разнообразными следами многочисленных ремонтов, он поравнялся с Виллейном и его спутником. И тут сам похожий на паровоз, благодаря дымящей трубке в зубах, толстый машинист, восседавший в почерневшей от сажи деревянной кабине, дернул за рычаг, спуская лишнее давление. Струя перегретого пара, вырвавшаяся с жутким свистом из регуляторного клапана, заставила спутников отшатнуться, причем Виллейн, судя по движению губ, прокомментировал своевременность действия машиниста с помощью отборных армейских выражений, оставшихся, однако, неизвестными полуоглохшему Генри. Пока уши молодого ученого прочищались от "ваты", вызванной мощным свистком, паровоз, украшенный тянущимся во всю длину парового котла названием фирмы-производителя, составленного из букв с таким количеством декоративных завитушек, что прочитать его было сложнее, чем записи из лабораторного журнала покойного Паркса, проехал вперед и остановился. Они разместились на удобной мягкой лавочке, в отгороженном перегородками от остального вагона полукупе, как и следовало пассажирам первого класса. Паровоз дал гудок, и состав, включавший десять вагонов, медленно тронулся, постукивая колесами все чаще и чаще. Однако разгон продолжался недолго, скорость стабилизировалась, а здания из красного кирпича за окном начали медленно сменяться пасторальными пейзажами Южной Англии. Поезд идет три часа в каждую сторону, если без задержек. Сколько же придется ждать во дворце, я не знаю. Очень может быть, что сегодня мы обратно вообще не поедем! Как вы вообще.. Впрочем, если бы эта связь угрожала бы исполнению вашей миссии, я бы ее пресек. А так — на здоровье! Кстати, мне кажется, вы сделали неплохой выбор! Мисс Даффи вполне вам подходит! Три часа тащиться со скоростью двадцать миль в час! Уму непостижимо! Это называется прогресс? Да я на лошади вдвое быстрее доберусь! Тут проблема совершенно не техническая! Банальная экономия металла! Так вот, чуть переделанный серийный паровоз смог разогнаться на ней до скорости в пятьдесят миль в час! Вот это дело! Следы износа рельсов практически отсутствовали! А для такой дороги двадцать миль в час — максимум, больше она не выдерживает. Даже и при таких нагрузках лента частенько отрывается! И текущую рельсовую сеть больше не расширяют, как завершили пятнадцать лет назад тянуть третью линию, так больше и не строят. Весь металл поглощают промышленность с военными, еле на ремонт имеющихся путей хватает. Новых паровых котлов тоже не выбить, все идет только во флот или на военные заводы. Парк локомотивов не обновляется, видели, как наш выглядит? Где уж тут говорить о переходе на технологию, потребляющую вдесятеро больше меди на погонный фут пути? И требующую вдвое более мощных паровозов? Разве что наша нынешняя работа сможет решить проблему! Виллейн, выкурив трубку, удобно откинулся на лавке и задремал, а Генри вновь погрузился в свои думы. Как ни странно, его мысли крутились отнюдь не вокруг предстоящего сегодня доклада королю, а вокруг отношений с Кэт. Чудесная ночь, проведенная с девушкой, и последовавшие за ней еще несколько не менее прекрасных, уже в доме у Генри, куда он стал приглашать "сотрудницу", вместо того, чтобы тащиться через весь город к ней, еще больше привязали его к объекту внезапной страсти. Озадачившая его поначалу опытность девушки в интимных делах совсем даже не отвратила его, как можно было решить, а наоборот, только повысила интерес к столь нестандартной особе. Генри оказался настолько очарован, что не мог уже себе представить жизни без Кэт, и не отказался бы от связи с ней, даже если бы этого потребовал сам король! И сейчас он размышлял, в какой форме сделать девушке предложение, чтобы она полностью, на законном основании принадлежала только ему. О том, что она может отказать, он боялся даже подумать! Хотя Виллейн и стращал долгим ожиданием во дворце, к королю они попали довольно быстро. Их пропустили с одного из черных ходов, достаточно было Джеймсу махнуть бумагой с королевской печатью. Во внутренних покоях их встретил пожилой, но подтянутый мужчина, явно производивший впечатление человека, привыкшего распоряжаться. Как минимум, финансами, а может и жизнями людей. А это лорд Литтон, глава Секретной Службы! Король ожидает! Его Величество выглядел уставшим. Одетый в простой костюм, он мог бы сойти за кого-то из прислуги. Возможно, он всегда одевался подобным образом для неофициальных встреч. Не зря же он принял их в каком-то закутке, "тянущем" максимум на кабинет второстепенного чиновника. Король минут десять с интересом изучал содержимое папки. Судя по тому, что никаких вопросов в процессе чтения он не задавал, текст был вполне понятен и неспециалисту. Впрочем, ученый специально для этого потратил немало времени на написание развернутых комментариев к цитатам из оригинальной рукописи. Сегодня же передам ваш отчет для распространения среди тех, кому положено знать подобные вещи по должности.

Читать онлайн В дебрях Уссурийского края бесплатно

» Ответы ГДЗ» лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Упр 142. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть. Метео 7 города краснознаменска калининградской области. Новости новосибирска сегодня последние свежие события читать. Володя начал учиться в родном селе руководитель.

Информация

Кроме того, ему приходилось напрягать всю свою энергию, чтобы не столкнуться с пробегавшими мимо него конькобежцами и помешать крикливым малышам сшибить его санками. Рыба пыталась преодолеть течение, но сил уже на было, короткие плавники плохо служили ей. Кроме того, ему приходилось напрягать всю свою энергию, чтобы не столкнуться с пробегавшими мимо него конькобежцами и помешать крикливым малышам сшибить его санками. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр одолеть течение. это необходимые условия для становления чело века. Вспомним известную притчу про бабочку. Однажды человек увидел, как через маленькую щель в коконе пытается выбраться бабочка. Кроме того, ему приходилось напрягать всю свою энергию, чтобы не столкнуться с пробегавшими мимо него конькобежцами и помешать крикливым малышам сшибить его санками.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий