Новости тексты для конкурса живая классика

Конкурс «Живая классика» сумел взлететь благодаря тому, что в нём наиболее полно и последовательно воплотился принцип социального лифта. Произведения на конкурс "Живая классика" и интересные тексты в прозе и стихах для заучивания и чтения 3 класс. Новости и СМИ. Обучение.

Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика"

Ровно два месяца так изо дня в день воспитывал Котя дядю, а на третий месяц дядя повесился. Потом повернулся, смотрю — вот он, папаша! Я его всегда боялся — уж очень здорово он меня драл. Отцу было лет около пятидесяти, и на вид не меньше того. Волосы у него длинные, нечесаные и грязные, висят космами, и только глаза светятся сквозь них, словно сквозь кусты. В лице нет ни кровинки — оно совсем бледное; но не такое бледное, как у других людей, а такое, что смотреть страшно и противно, — как рыбье брюхо или как лягва. А одежда — сплошная рвань, глядеть не на что. Я стоял и глядел на него, а он глядел на меня, слегка покачиваясь на стуле.

Он осмотрел меня с головы до пяток, потом говорит: — Ишь ты как вырядился — фу-ты ну-ты! Небось думаешь, что ты теперь важная птица, — так, что ли? Я с тобой живо разделаюсь, собью с тебя спесь! Тоже, образованный стал, — говорят, читать и писать умеешь. Думаешь, отец тебе и в подметки теперь не годится, раз он неграмотный? Это всё я из тебя выколочу. Кто тебе велел набираться дурацкого благородства?

Скажи, кто это тебе велел? Вот оно как! А кто это вдове позволил совать нос не в свое дело? А ты, смотри, школу свою брось. Я им покажу! Выучили мальчишку задирать нос перед родным отцом, важность на себя напустил какую! Ну, если только я увижу, что ты околачиваешься возле этой самой школы, держись у меня!

Твоя мать ни читать, ни писать не умела, так неграмотная и померла. И все твои родные так и померли неграмотные. Я ни читать, ни писать не умею, а он, смотри ты, каким франтом вырядился! Не таковский я человек, чтобы это стерпеть, слышишь? А ну-ка, почитай, я послушаю. Я взял книжку и начал читать что-то такое про генерала Вашингтона и про войну. Не прошло и полминуты, как он хватил по книжке кулаком, и она полетела через всю комнату.

Читать ты умеешь. А я было тебе не поверил. Ты смотри у меня, брось задаваться, я этого не потерплю! Следить за тобой буду, франт этакий, и ежели только поймаю около этой самой школы, всю шкуру спущу! Всыплю тебе — опомниться не успеешь! Хорош сынок, нечего сказать! Он взял в руки синюю с желтым картинку, где был нарисован мальчик с коровами, и спросил: — Это мне дали за то, что я хорошо учусь.

Он разодрал картинку и сказал: — Я тебе тоже дам кое-что: ремня хорошего! Он долго бормотал и ворчал что-то себе под нос, потом сказал: — Подумаешь, какой неженка! И кровать у него, и простыни, и зеркало, и ковер на полу, — а родной отец должен валяться на кожевенном заводе вместе со свиньями! Ну да я с тобой живо разделаюсь, всю дурь повыбью! Ишь напустил на себя важность … Раньше мне не больно-то нравилось учиться, а теперь я решил, что непременно буду ходить в школу, отцу назло. В футбол играть - жарко, на речку идти - далеко. И так уже два раза сегодня ходили.

Подошел Димка с кульком конфет. Дал каждому по конфете и сказал: - Вот вы тут дурака валяете, а я на работу устроился. Вот работу на дом взял. Их ведь как делают?

И я берегу его, потому что без любви к матери в сердце — холодная пустота. Я никогда не называл свою мать матерью, мамой. Даже став большим, я не мог изменить этому слову. У меня отросли усы, появился бас. Я стеснялся этого слова и на людях произносил его чуть слышно. Я не знал, что навсегда прощаюсь с матерью.

А потом были письма. Когда от мамы приходило письмо, не было ни бумаги, ни конверта с номером полевой почты, ни строчек. Был только мамин голос, который я слышал даже в грохоте орудий, и дым землянки касался щеки, как дым родного дома. Их зажгли, и с еловых веток по комнате разлился ни с чем не сравнимый аромат стеарина и хвои. И она писала, из ледяного блокадного города посылая мне последние капли своего тепла, последние кровинки. А я поверил легенде. Был слишком молод, чтобы читать между строк. Когда Юра начал вытаскивать из массивного письменного стола огромные и почему-то пыльные альбомы, прямо над головами мальчишек раздался протяжный и жалобный вой... Она каждый день воет. До пяти часов.

Мой папа говорит: если не умеешь ухаживать, не заводи собак... Взглянув на часы и махнув рукой Юре, Валерка в прихожей торопливо намотал шарф, надел пальто. Три окна на девятом этаже над квартирой Хлопотовых были неуютно темны.

Отец там! Несчастная девушка, перегнувшись через перила, хотела броситься в море.

Он подымался из волн, словно жалоба, звучал, словно последнее "прости"... У бедняжки сделались судороги, она рыдала и билась. Пришлось отнести ее в каюту. Элен пошла туда же, чтобы оказать ей помощь. А Роберт продолжал повторять: - Отец мой!

Отец мой там! Я в этом уверен, сэр! Свидетели этой мучительной сцены не сомневались, что дети капитана Гранта стали жертвой галлюцинации. Но как убедить их в этом? Гленарван первый попытался это сделать.

Взяв за руку Роберта, он спросил его: - Ты слышал голос своего отца, дитя мое? Там, среди волн. Он кричал: "Помогите! О да, клянусь вам! Моя сестра тоже слышала и тоже узнала его.

Неужели вы думаете, что мы оба ошиблись? Сэр, едемте скорей на помощь отцу! Гленарван, поняв, что разубедить бедного мальчика невозможно, решил сделать последнюю попытку и позвал рулевого. Рыдания прервали его голос. Бледный и безмолвный, Роберт тоже лишился чувств.

Гленарваи приказал отнести его в каюту и уложить его в постель. Измученный волнением, мальчик впал в тяжелое забытье. Наука не допускает этого. Затем географ, перегнувшись через перила и сделав всем окружающим знак молчать, в свою очередь стал прислушиваться. Кругом царила тишина.

Паганель громко крикнул. Никто не ответил. На следующий день, 8 марта, в пять часов утра, едва стало светать, как пассажиры, в том числе Роберт и Мери, - ибо их невозможно было удержать в каюте, - собрались на палубе "Дункана". Каждому хотелось увидеть землю, которую лишь мельком видели накануне. Подзорные трубы с жадностью направлялись на остров.

Яхта шла вдоль острова на расстоянии мили от берегов. Можно было разглядеть мельчайшие подробности. Вдруг раздался крик Роберта. Мальчик уверял, что видит трех людей: двое бегают по берегу, размахивая руками, а третий машет флагом. На коленях умоляю вас, позвольте мне первым высадиться на берег!

Александра Бруштейн «Дорога уходит в даль... С первого взгляда она почему-то кажется мне похожей на плотно забитый ящик. Гладкие стенки, крепко приколоченные планки, что в этом ящике, неизвестно,- может быть, он и вовсе пустой. Ничего не видно в пустых серых глазах. Улыбаться фрейлейн Эмма, по-видимому, не умеет или не любит.

Руки у нее неласковые, как палки. Она монотонно, в одну дуду, диктует мне по-немецки: - "Собака лает. Пчела жужжит. Кошка ловит мышей. Роза благоухает...

Единственное, что в первый день немного оживляет диктовку, - это то, что после каждой фразы фрейлейн Эмма говорит непонятное для меня и, по-моему, неприличное! Моего маленького брата зовут Карл. Я иду в сад. Я добросовестно пишу везде немецкими буквами это непонятное "пукт"... Но когда диктовка кончается, то оказывается, что это слово произносится "пунктум" и означает "точка": фрейлейн Эмма диктует фразы вместе со знаками препинания.

Вошедшая в комнату мама весело смеется над моей простотой. Но фрейлейн Эмма даже глазом не моргает, бровью не шевелит. Ей ничего не смешно - ящик, заколоченный ящик, а не человек! Но вот через несколько дней ящик спрашивает меня во время урока: - Скажи-ка, когда ты написала в диктовке двадцать раз слово "пукт", ты сделала это нарочно? Я не знала слово "пунктум" и написала "пукт": мне так послышалось.

Правда - это когда говорят то, что есть, а неправда - это когда выдумывают из головы... Ее можно носить в кармане, как носовой платок. А настоящая правда - как солнце!.. И повелительным жестом фрейлейн Эмма показывает мне на небо за окном. Ее нельзя скрыть - она прорвется сквозь все покровы!

Она проест железо, как кислота! Она уничтожит, она сожжет все, что посмеет стать на ее пути!.. Вот что такое правда! Куда девался заколоченный ящик? Он раскрывается - глаза фрейлейн Эммы сверкают, они уже не тускло-серые, а карие.

Это баллада Шиллера... В Греции жил поэт Ивик, чудный поэт, его все любили. Но однажды в глухом лесу, где не было ни одного человека - запомни: ни одного человека!

Он расстегнул пальто, под которым вместо тельняшки обнаружилась кошка. Он размотал кашне это был маленький удав. Он снял шляпу там копошилась белая мышь. Он вручил Юрику коробку из-под торта. В ней сидел цыпленок. И потащил папу в комнату штангу показывать. Все осталось таким же. И я испанец чернобровый. Улыбка, как фотовспышка. Привет, Педро! Салют, Педро! Улыбка в ответ. Я ж языка не понимаю. Гость из дружественной страны. Иду, таращу глаза на достижения. Эх, хорошо быть зарубежным гостем Москвы! Гораздо лучше, чем Ниткиным Эм. Только как это сделать. Тут без волшебной палочки не обойтись. А пусть я сам буду волшебной палочкой! Такой деревянной, тоненькой. И волшебной! Я волшебная палочка! Приношу пользу людям. Стоит мною взмахнуть, возникает всякая польза. А что, если стать пользой? И вот я польза! Все мне рады. Все улыбаются. Старики и молодежь. Я улыбка молодежи! Ты где находишься? Почему ты хохочешь на уроке? Ниткин, встань! Какова тема сочинения? Тема сочинения, Ольга Васильевна, сочинения «Кем я хочу стать, когда вырасту? Я хочу стать хочу стать Снегирев, не подсказывай Ниткину! Я хочу стать ученым. Вот, хорошо. Садись и пиши: ученым. Ниткин сел и начал выводить в тетради: «Хочу стать котом ученым, чтобы ходить по цепи кругом» А Ольга Васильевна пошла к столу и тоже стала писать. Отчет для районо: «В третьем «Б» была проведена контрольная работа на тему «Кем я хочу стать». По результатам сочинения сообщаю следующие данные: врачей один, певцов восемь, кооператоров пять, ученых » Ммя-ууу! Встань сейчас же! И сними с себя эту глупую цепочку! Эрнст Теодор Амадей Гофман. Щелкунчик и Мышиный Король Двадцать четвертого декабря детям советника медицины Штальбаума весь день не разрешалось входить в проходную комнату, а уж в смежную с ней гостиную их совсем не пускали. В спальне, прижавшись друг к другу, сидели в уголке Фриц и Мари. Уже совсем стемнело, и им было очень страшно, потому что в комнату не внесли лампы, как это и полагалось в сочельник. Фриц таинственным шепотом сообщил сестренке ей только что минуло семь лет , что с самого утра в запертых комнатах чем-то шуршали, шумели и тихонько постукивали. А недавно через прихожую прошмыгнул маленький темный человечек с большим ящиком под мышкой; но Фриц наверное знает, что это их крестный, Дроссельмейер. Тогда Мари захлопала от радости в ладоши и воскликнула: - Ах, что-то смастерил нам на этот раз крестный? Старший советник суда Дроссельмейер не отличался красотой: это был маленький, сухонький человечек с морщинистым лицом, с большим черным пластырем вместо правого глаза и совсем лысый, почему он и носил красивый белый парик. Всякий раз у крестного в кармане находилось что-нибудь занимательное для ребят: то человечек, ворочающий глазами и шаркающий ножкой, то коробочка, из которой выскакивает птичка, то еще какая-нибудь штучка. А к рождеству он всегда мастерил красивую, затейливую игрушку, над которой много трудился. Поэтому родители заботливо убирали его подарок. Фриц решил, что в нынешнем году это непременно будет крепость, а в ней будут маршировать и выкидывать артикулы прехорошенькие солдатики, а потом появятся другие солдатики и пойдут на приступ, но те солдаты, что в крепости, отважно выпалят в них из пушек, и поднимется шум и грохот. Там большое озеро, по нему плавают чудо какие красивые лебеди с золотыми ленточками на шее и распевают красивые песни. Потом из сада выйдет девочка, подойдет к озеру, приманит лебедей и будет кормить их сладким марципаном... Да и какой толк нам от его игрушек? У нас тут же их отбирают. Нет, мне куда больше нравятся папины и мамины подарки: они остаются у нас, мы сами ими распоряжаемся. И вот дети принялись гадать, что им подарят родители. Мари сказала, что мамзель Трудхен ее большая кукла совсем испортилась: она стала такой неуклюжей, то и дело падает на пол, так что у нее теперь все лицо в противных отметинах. И потом, мама улыбнулась, когда Мари так восхищалась Гретиным зонтичком. А Фриц уверял, что у него в придворной конюшне как раз не хватает гнедого коня, а в войсках маловато кавалерии. Папе это хорошо известно. Итак, дети отлично знали, что родители накупили им всяких чудесных подарков и сейчас расставляют их на столе; но в то же время они не сомневались, что добрый младенец Христос осиял всё своими ласковыми и кроткими глазами и что рождественские подарки, словно тронутые его благостной рукой, доставляют больше радости , чем все другие. И даже в щёлочку двери подглядывали, как мама украшает ёлку. Сестрёнке Леле было в то время семь лет. Она была бойкая девочка. Она однажды сказала: Минька, мама ушла на кухню. Давай пойдём в комнату, где стоит ёлка, и поглядим, что там делается. Вот дети вошли в комнату. И видят: очень красивая ёлка. А под ёлкой лежат подарки. А на ёлке разноцветные бусы, флаги, фонарики, золотые орехи, пастилки и крымские яблочки. Леля говорит: Не будем глядеть подарки. А вместо того давай лучше съедим по одной пастилке. И вот она подходит к ёлке и моментально съедает одну пастилку, висящую на ниточке. Леля, если ты съела пастилочку, то я тоже сейчас что-нибудь съем. И Минька подходит к ёлке и откусывает маленький кусочек яблока. Леля говорит: Минька, если ты яблоко откусил, то я сейчас другую пастилку съем и вдобавок возьму себе ещё эту конфетку. А Леля была такая высокая, долговязая девочка. И она могла высоко достать. Она встала на цыпочки и своим большим ртом стала поедать вторую пастилку. А Минька был удивительно маленького роста. И ему почти что ничего нельзя было достать, кроме одного яблока, которое висело низко. Если ты, Лелища, съела вторую пастилку, то я ещё раз откушу это яблоко. И Минька снова взял руками это яблочко и снова его немножко откусил. Леля говорит: Если ты второй раз откусил яблоко, то я не буду больше церемониться и сейчас съем третью пастилку и вдобавок возьму себе на память хлопушку и орех. Минька чуть не заревел. Потому что она могла до всего дотянуться, а он нет. А я, Лелища, как поставлю к ёлке стул и как достану себе тоже что-нибудь, кроме яблока. И вот он стал своими худенькими ручонками тянуть к ёлке стул. Но стул упал на МИньку. Но тот снова упал. И прямо на подарки. Минька, ты, кажется, разбил куклу. Так и есть. Ты отбил у куклы фарфоровую ручку. Тут раздались мамины шаги, и дети убежали в другую комнату. Вскоре пришли гости. Много детей с их родителями. И тогда мама зажгла все свечи на ёлке, открыла дверь и сказала: Все входите. И все дети вошли в комнату, где стояла ёлка. Теперь пусть каждый ребёнок подходит ко мне, и я каждому буду давать игрушку и угощение. Дети стали подходить к маме. И она каждому дарила игрушку. Потом снимала с ёлки яблоко, пастилку и конфету и дарила ребёнку. И все дети были очень рады. Потом мама взяла в руки то яблоко, которое откусил Минька. Леля и Минька, подойдите сюда. Кто из вас двоих откусил это яблоко? Это Минькина работа. Это меня Лелька научила. Лелю я поставлю в угол носом, а тебе я хотела подарить заводной паровозик. Но теперь этот заводной паровозик я подарю тому мальчику, которому я хотела дать откусанное яблоко. И она взяла паровозик и подарила его одному четырёхлетнему мальчику. И тот моментально стал с ним играть. Минькаа рассердился на этого мальчика и ударил его по руке игрушкой. И он так отчаянно заревел, что его собственная мама взяла его на ручки и сказала: С этих пор я не буду приходить к вам в гости с моим мальчиком. Можете уходить, и тогда паровозик мне останется. И та мама удивилась таким словам и сказала: Наверное, ваш мальчик будет разбойник. И тогда мама взяла Миньку на ручки и сказала той маме: Не смейте так говорить про моего мальчика. Лучше уходите со своим золотушным ребёнком и никогда к нам больше не приходите. Я так и сделаю. С вами водиться что в крапиву садиться. И тогда ещё одна, третья мама, сказала: И я тоже уйду. И Леля закричала: Можете тоже уходить со своим золотушным ребёнком. И тогда кукла со сломанной ручкой мне останется. И тогда Минька, сидя на маминых руках, закричал: Вообще можете все уходить, и тогда все игрушки нам останутся. И тогда все гости стали уходить. Тут в комнату вошёл папа.

«Живая классика» живее всех живых

Она играла и одновременно растворялась в дивной мелодии, то ныряя и плавая, то поднимаясь над ней и любуясь дивными медово-золотыми переливами звуков. Едва девочка кончила игру, как послышался звук опускающегося лифта и раздался звонок. Мама, заранее готовая к встрече со вздорным соседом, открыла дверь и обмерла. Пред ней стоял незнакомый человек, очень похожий на соседа, но это, видимо, был его брат. Его трудно было назвать стариком. Глаза его были голубыми, брови не казались такими лохматыми, как у их соседа, а в руках он держал букет белых ландышей. Я давно так не плакал, как сегодня. Это моя любимая мелодия. Вся юность, моя первая любовь вдруг вспомнились. Простите меня, Машенька, — обратился он к смущённой девушке. А Маша и в самом деле была совсем уже девушка, а не подросток с длинными руками, какой она казалась самой себе, и ей так шли эти ландыши, которые она нюхала, не только чтобы насладиться их ароматом, но чтобы скрыть своё смущение и слёзы благодарности… 492 слова Борис Васильев В списках не значился Свицкий сдернул шапку.

Он уже понял, что от него требуется. Спустишься и уговоришь его добровольно сложить оружие. Если останешься с ним — вас сожгут огнеметами, если выйдешь без него — будешь расстрелян. Дайте ему фонарь. Оступаясь и падая, Свицкий медленно спускался во тьму по кирпичной осыпи. Свет постепенно мерк, но вскоре осыпь кончилась: начался заваленный кирпичом коридор. Свицкий зажег фонарь, и тотчас из темноты раздался глухой голос: — Стой! Пожалуйста, не стреляйте! Они послали меня! Свицкий покорно повернул фонарь, моргая подслеповатыми глазами в ярком луче.

Свети только под ноги. Они сожгут вас огнем, а меня расстреляют, если вы откажетесь… Он замолчал, вдруг ясно ощутив тяжелое дыхание где-то совсем рядом. Свицкий нащупал кнопку. Свет погас, густая тьма обступила его со всех сторон. Я — еврей. Я забыл, что я — еврей, но мне напомнили об этом. И теперь я — еврей. Я — просто еврей, и только. И они сожгут вас огнем, а меня расстреляют. Где наши?

Ты что-нибудь слышал, где наши? Понимаете, ходят слухи. Очень сильно разбили. Немцы не брали Москву? Это я знаю совершенно точно. Их разбили под Москвой. Под Москвой, понимаете? В темноте неожиданно рассмеялись. Смех был хриплым и торжествующим, и Свицкому стало не по себе от этого смеха. Теперь я должен выйти и в последний раз посмотреть им в глаза.

Помоги мне, товарищ. Боже мой, я думал, что никогда уже не услышу этого слова! У меня что-то с ногами. Они плохо слушаются. Я обопрусь на твое плечо.

Посмотрим вправо, влево и если никого нет, перестроимся.

Мы с Фофаном слушали, глядели в окно и я чувствовал как ноги и руки у меня сами шевелятся. Будто это я, а не папа сидел за рулем. Папа немного помолчал. Вообще-то это взрослое дело - сказал он. Мы стали подъезжать к повороту. А вот этот желтый квадрат дает нам право проехать первыми.

Светофора нет. Поэтому показываем поворот и... Выехать до конца он не успел. Слева раздался рев мотора и мимо нашей машины пронеслась черная "десятка". Она вильнула два раза туда-сюда, заскрипела тормозами, перегородила нам дорогу и остановилась. Из нее выскочил молодой парень в синей форме и быстро зашагал к нам.

Ты что-то нарушил?! Желтый квадрат - растерянно сказал папа. Ничего я не нарушал! Может он спросить что-то хочет? Папа опустил стекло, а парень почти бегом подбежал к дверце. Он наклонился и я увидел, что лицо у него злое.

Или нет, даже не злое. Он смотрел на нас так, будто мы были самыми главными врагами в его жизни. Ты что творишь, козел!? Ну, козел! Тебя кто ездить так учил? Кто, я спрашиваю?

Понасадят, блин, за руль козлов! Жалко, я сегодня не на службе, я бы тебе выписал! Чего уставился? Мы все вчетвером молча смотрели на него, а он все орал и орал через слово повторяя "козел". Потом плюнул на колесо нашей машине и пошел к своей "десятке". На спине у него желтыми буквами было написано ДПС.

Черная "десятка" взвизгнула колесами, рванула с места как ракета и умчалась. Мы еще немного посидели молча. Кто это такой? Дурак Потому что Совсем - ответил я. А нервный потому, что ехал быстро и чуть в нас не врезался. Он сам виноват.

Мы ехали правильно. На моего брата тоже на прошлой неделе наорали - сказал Фофан. Он сам виноват и на нас же наорал? Это ХАМ. А как это переводится? Никак - ответила мама.

Папа тронул машину и мы поехали дальше. Ты ведь правильно ехал? Да - ответил папа. Ну и забудь - сказала мама. Хоть в форме, хоть без формы. Ну, сэкономили родители на его воспитании.

Так это их беда. Он и на них так же, наверное, орет. Да - снова ответил папа. Потом он замолчал и всю дорогу до дачи больше не сказал ни слова. В столовой за пирожками без очереди полез - и наступил. И получил подзатыльник.

Отскочил шестиклассник на безопасное расстояние и выразился: - Дылда! Расстроился шестиклассник. И про пирожки забыл. Пошёл из столовой прочь. В коридоре с пятиклассником встретился. Дал ему подзатыльник -полегче стало.

Потому как ежели тебе подзатыльник дали, а ты его никому отдать не можешь, то уж очень обидно. И в другую сторону по коридору потопал. Мимо девятиклассника прошёл. Мимо семиклассника проследовал. Встретил мальчишку из четвёртого класса. И дал ему подзатыльник.

По той же самой причине. Дальше, как вы уже сами догадываетесь, согласно древней пословице «сила есть - ума не надо», подзатыльник получил третьеклассник. И тоже не стал его держать при себе - второкласснику отвесил. А второкласснику подзатыльник зачем? Ни к чему вовсе. Шмыгнул он носом и побежал искать первоклассника.

Кого же ещё? Не старшим же подзатыльники давать! Первоклассника мне больше всего жалко. У него положение безвыходное: не бежать же из школы в детский сад драться! Первоклассник от подзатыльника задумчивым сделался. Дома его папа встретил.

А отметок не ставили. Он держал её за талию, а она жалась к нему, и оба были счастливы. Из-за облачных обрывков глядела на них луна и хмурилась: вероятно, ей было завидно и досадно на своё скучное, никому не нужное девство. Неподвижный воздух был густо насыщен запахом сирени и черёмухи. Где-то, по ту сторону рельсов, кричал коростель... Ты посмотри, как уютно и ласково глядит этот лесок!

Как милы эти солидные, молчаливые телеграфные столбы! Они, Саша, оживляют ландшафт и говорят, что там, где-то, есть люди... А разве тебе не нравится, когда до твоего слуха ветер слабо доносит шум идущего поезда? Какие, однако, у тебя руки горячие! Это оттого, что ты волнуешься, Варя... Что у нас сегодня к ужину готовили?

Цыплёнка нам на двоих довольно. Тебе из города привезли сардины и балык. Луна, точно табаку понюхала, спряталась за облако. Людское счастье напомнило ей об её одиночестве, одинокой постели за лесами и долами... Вдали показались три огненные глаза. На платформу вышел начальник полустанка.

На рельсах там и сям замелькали сигнальные огни. Тёмное страшилище бесшумно подползло к платформе и остановилось. В полуосвещённых вагонных окнах замелькали сонные лица, шляпки, плечи... Вот они! Из вагона выскочили две девочки и повисли на шее у Вари. За ними показались полная, пожилая дама и высокий, тощий господин с седыми бачками, потом два гимназиста, навьюченные багажом, за гимназистами гувернантка, за гувернанткой бабушка.

Небось бранил дядю за то, что не едет! Коля, Костя, Нина, Фифа... Целуйте кузена Сашу! Все к тебе, всем выводком, и денька на три, на четыре. Надеюсь, не стесним? Ты, пожалуйста, без церемонии.

Увидев дядю с семейством, супруги пришли в ужас. Пока дядя говорил и целовался, в воображении Саши промелькнула картина: он и жена отдают гостям свои три комнаты, подушки, одеяла; балык, сардины и окрошка съедаются в одну секунду, кузены рвут цветы, проливают чернила, галдят, тётушка целые дни толкуют о своей болезни солитёр и боль под ложечкой и о том, что она урождённая баронесса фон Финтих... И Саша уже с ненавистью смотрел на свою молодую жену и шептал ей: - Это они к тебе приехали... И обернувшись к гостям, она сказала с приветливой улыбкой: - Милости просим! Из-за облака опять выплыла луна. Казалось, она улыбалась; казалось, ей было приятно, что у неё нет родственников.

А Саша отвернулся, чтобы скрыть от гостей своё сердитое, отчаянное лицо, и сказал, придавая голосу радостное, благодушное выражение: - Милости просим! Милости просим, дорогие гости! Подборка текстов для конкурса чтецов «Живая классика» А. Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, - он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках.

А может быть, они были и грубее, руки твои, - ведь им столько выпало работы в жизни, - но они всегда казались мне такими нежными, и я так любил целовать их прямо в темные жилочки. Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе. Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти простынки были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой, несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке, сама такая маленькая и пушистая, как рукавичка. Я вижу твои с чуть утолщенными суставами пальцы на букваре, и я повторяю за тобой: "бе-а - ба, ба-ба". Я вижу как сильной рукой своею ты подводишь серп под жито, сломленное жменью другой руки, прямо на серп, вижу неуловимое сверкание серпа и потом это мгновенное плавное, такое женственное движение рук и серпа, откидывающее колосья в пучке так, чтобы не поломать сжатых стеблей. Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, залубеневшие от студеной воды в проруби, где ты полоскала белье, когда мы жили одни, - казалось, совсем одни на свете, - и помню, как незаметно могли руки твои вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела - пела только для себя и для меня.

Потому что нет ничего на свете, чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывающую из шелка, с кольцом на пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином. А с какой покорной нежностью полная и белая выше локтя рука твоя обвилась вокруг шеи отчима, когда он, играя с тобой, поднял тебя на руки, - отчим, которого ты научила любить меня и которого я чтил, как родного, уже за одно то, что ты любила его. Но больше всего, на веки вечные запомнил я, как нежно гладили они, руки твои, чуть шершавые и такие теплые и прохладные, как они гладили мои волосы, и шею, и грудь, когда я в полусознании лежал в постели. И, когда бы я ни открыл глаза, ты была всегда возле меня, и ночник горел в комнате, и ты глядела на меня своими запавшими очами, будто из тьмы, сама вся тихая и светлая, будто в ризах. Я целую чистые, святые руки твои!

Ты проводила на войну сыновей, - если не ты, так другая, такая же, как ты, - иных ты уже не дождешься вовеки, а если эта чаша миновала тебя, так она не миновала другую, такую же, как ты. Но если и в дни войны у людей есть кусок хлеба и есть одежда на теле, и если стоят скирды на поле, и бегут по рельсам поезда, и вишни цветут в саду, и пламя бушует в домне, и чья-то незримая сила подымает воина с земли или с постели, когда он заболел или ранен, - все это сделали руки матери моей - моей, и его, и его. Оглянись же и ты, юноша, мой друг, оглянись, как я, и скажи, кого ты обижал в жизни больше, чем мать, - не от меня ли, не от тебя, не от него, не от наших ли неудач, ошибок и не от нашего ли горя седеют наши матери? А ведь придет час, когда мучительным упреком сердцу обернется все это у материнской могилы. Мама, мама!. Прости меня, потому что ты одна, только ты одна на свете можешь прощать, положи на голову руки, как в детстве, и прости...

Это наше самое последнее расставание. Что скажу я тебе, прощаясь, перед вечной разлукой? В эти дни, как и всю жизнь, ты был моей радостью. По ночам я вспоминала тебя, твою детскую одежду, твои первые книжки, вспоминала твоё первое письмо, первый школьный день. Всё, всё вспоминала от первых дней твоей жизни до последней весточки от тебя, телеграммы, полученной 30 июня. Я закрывала глаза, и мне казалось — ты заслонил меня от надвигающегося ужаса, мой друг.

А когда я вспоминала, что происходит вокруг, я радовалась, что ты не возле меня — пусть ужасная судьба минет тебя. Витя, я всегда была одинока. В бессонные ночи я плакала от тоски. Ведь никто не знал этого. Моим утешением была мысль о том, что я расскажу тебе о своей жизни. Расскажу, почему мы разошлись с твоим папой, почему такие долгие годы я жила одна.

И я часто думала, — как Витя удивится, узнав, что мама его делала ошибки, безумствовала, ревновала, что её ревновали, была такой, как все молодые. Но моя судьба — закончить жизнь одиноко, не поделившись с тобой. Иногда мне казалось, что я не должна жить вдали от тебя, слишком я тебя любила. Думала, что любовь даёт мне право быть с тобой на старости. Иногда мне казалось, что я не должна жить вместе с тобой, слишком я тебя любила. Ну, enfin...

Будь всегда счастлив с теми, кого ты любишь, кто окружает тебя, кто стал для тебя ближе матери. Прости меня. С улицы слышен плач женщин, ругань полицейских, а я смотрю на эти страницы, и мне кажется, что я защищена от страшного мира, полного страдания. Как закончить мне письмо? Где взять силы, сынок? Есть ли человеческие слова, способные выразить мою любовь к тебе?

Целую тебя, твои глаза, твой лоб, волосы. Помни, что всегда в дни счастья и в день горя материнская любовь с тобой, её никто не в силах убить. Вот и последняя строка последнего маминого письма к тебе. Живи, живи, живи вечно... Юрий Красавин «Русские снега» повесть Это был странный снегопад: на небосклоне, где быть солнцу, светило размытое пятно. Неужели там, высоко вверху, ясное небо?

Откуда же тогда снег? Белая тьма кругом. И дорога, и лежащее дерево исчезли за снежной пеленой, едва от них удалились на десяток шагов. Просёлок, уходящий в сторону от большака, от деревни Ергушово, едва угадывался под снегом, который толстым слоем покрывал и её, и то, что справа и слева, а придорожные кусты являли собой диковинные фигуры, некоторые из них имели устрашающий вид. Теперь-то Катя шла, не отставая: боялась потеряться. Она ему в ответ: — Собака всегда бежит впереди хозяина.

А ты за меня в ответе перед Богом и людьми. Слышь, Дементий! Временами ему казалось, что впереди маячит человеческая фигура, залепленная снегом, или даже две. То и дело неясные голоса долетали, но не понять было, кто говорит и что говорят. Наличие этих путников впереди немного успокаивало: значит, верно угадывает дорогу. Впрочем, голоса слышались и откуда-то сбоку, и даже сверху — снег, что ли, разнимал чей-то разговор на части и разносил по сторонам?

А тут мы с тобой… Их хлебом не корми, дай только поводить людей, чтоб заблудились, потешиться над нами да и погубить. Чего пугаешь! В полном безмолвии падали и падали снежинки, каждая величиной с головку одуванчика. Снег был настолько невесом, что поднимался даже от того движения воздуха, которое производили шагающие ноги двоих путников — поднимался, будто пух, и, клубясь, растекался по сторонам. Невесомость снега внушала обманчивое впечатление, будто всё лишилось своего веса — и земля под ногами, и ты сам. Позади оставались не следы, а борозда, как за плугом, но и она быстро закрывалась.

Странный снег, очень странный. Ветер, если он возникал, был и не ветер даже, а лёгкое веяние, которое время от времени устраивало кутерьму вокруг, отчего окружающий мир уменьшался настолько, что становилось даже тесно. Впечатление такое, будто оно заключены в огромное яйцо, в пустую его скорлупу, наполненную рассеянным светом извне — этот свет сгустками, хлопьями падал и поднимался, кружил так и этак… Лидия Чарская «Записки маленькой гимназистки» повесть В углу стояла круглая печь, которая постоянно топилась в это время; дверца печки сейчас была широко раскрыта, и видно было, как в огне ярко пылала маленькая красная книжка, постепенно сворачиваясь в трубочки своими почерневшими и зауглившимися листами. Боже мой! Красная книжка Японки! Я сразу узнала ее.

Но Жюли и след простыл. Ах, Жюли! Что случилось? Что вы кричите, как уличный мальчишка! Что вы тут делали в классе одна? Отвечайте сию же минуту!

Зачем вы здесь? Но я стояла как пришибленная, не зная, что ей ответить. Щеки мои пылали, глаза упорно смотрели в пол. Вдруг громкий крик Японки заставил меня разом поднять голову, очнуться… Она стояла у печки, привлеченная, должно быть, открытой дверцей, и, протягивая руки к ее отверстию, громко стонала: - Моя красная книжка, моя бедная книжка! Подарок покойной сестры Софи! О, какое горе!

Какое ужасное горе! И, опустившись на колени перед дверцей, она зарыдала, схватившись за голову обеими руками. Мне было бесконечно жаль бедную Японку. Я сама готова была заплакать вместе с нею. Тихими, осторожными шагами подошла я к ней и, легонько коснувшись ее руки своею, прошептала: - Если б вы знали, как мне жаль, мадемуазель, что… что… я так раскаиваюсь… Я хотела докончить фразу и сказать, как я раскаиваюсь, что не побежала следом за Жюли и не остановила ее, но я не успела выговорить этого, так как в ту же минуту Японка, как раненый зверь, подскочила с полу и, схватив меня за плечи, стала трясти изо всех сил. Ага, раскаиваетесь!

Теперь раскаиваетесь, ага! А сама что наделала! Сжечь мою книжку! Мою ни в чем не повинную книжку, единственную память моей дорогой Софи! Она, наверное бы, ударила меня, если бы в эту минуту девочки не вбежали в класс и не обступили нас со всех сторон, расспрашивая, в чем дело. Японка грубо схватила меня за руку, вытащила на середину класса и, грозно потрясая пальцем над моей головою, прокричала во весь голос: - Она украла у меня маленькую красную книжку, которую мне подарила покойная сестра и по которой я вам делала немецкие диктанты.

Она должна быть наказана! Она - воровка! Что это? Поверх черного передника, между воротом и талией, большой белый лист бумаги болтается у меня на груди, прикрепленный булавкой. Сторонитесь ее! Сказать сию же минуту, что не я, а Жюли виновата в гибели красной книжки!

Одна Жюли! Да, да, сейчас же, во что бы то ни стало! И взгляд мой отыскал горбунью в толпе прочих девочек. Она смотрела на меня. И что за глаза у нее были в эту минуту! Жалобные, просящие, молящие!..

Печальные глаза. Какая тоска и ужас глядели из них! Ты можешь успокоиться, Жюли! Ведь у тебя есть мама, которой будет грустно и больно за твой поступок, а у меня моя мамочка на небесах и отлично видит, что я не виновата ни в чем. Здесь же, на земле, никто не примет так близко к сердцу мой поступок, как примут твой! Нет, нет, я не выдам тебя, ни за что, ни за что!

В общем, так: представь, что ты живешь на берегу реки и в один прекрасный день на этом берегу появляется почтовая сумка. Конечно, она падает не с неба, а ее выносит водой. Утонул почтальон! И вот эта сумка попадает в руки одной женщины, которая очень любит читать. А среди ее соседей есть мальчик, лет восьми, который очень любит слушать. И вот однажды она читает ему такое письмо: «Глубокоуважаемая Мария Васильевна…» Катя вздрогнула и посмотрела на меня с изумлением - «…Спешу сообщить вам, что Иван Львович жив и здоров, - продолжал я быстро.

Я не останавливался, хотя Катя несколько раз брала меня за рукав с каким-то ужасом и удивлением. Но это еще не все! И я рассказал ей о том, как тетя Даша однажды наткнулась на другое письмо, в котором говорилось о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. Мурашки пробежали у меня по спине, горло перехватило, и я вдруг увидел перед собой, как во сне, мрачное, постаревшее лицо Марьи Васильевны, с мрачными, исподлобья, глазами. Она была вроде Кати, когда он писал ей это письмо, а Катя была маленькой девочкой, которая все дожидалась «письма от папы». Дождалась, наконец!

Я вернусь, когда ты прочитаешь. Разумеется, я никуда не ушел. Я стоял под башней старца Мартына и смотрел на Катю все время, пока она читала. Мне было очень жаль ее, и в груди у меня все время становилось тепло, когда я думал о ней, - и холодно, когда я думал, как страшно ей читать эти письма.

Перед жюри стояла нелегкая задача — определить лучшего.

И дипломы за участие и за победу, которые вы сегодня получите, равнозначны, мы можем смело ставить между ними знак равенства, вы все молодцы!

У меня под кроватью живет хомячок. Набьет полные щеки, про запас, сядет на задние лапы и смотрит черными пуговками... Вчера я отдубасила одного мальчишку. Отвесила ему хорошего леща. Мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо... У нас на Васильевском всегда ветрено.

Сечет дождь. Сыплет мокрый снег. Случаются наводнения. И плывет наш остров, как корабль: слева — Нева, справа — Невка, впереди — открытое море. У меня есть подружка — Таня Савичева. Мы с ней соседки. Она со Второй линии, дом 13.

Четыре окна на первом этаже. Рядом булочная, в подвале керосиновая лавка... Сейчас лавки нет, но в Танино время, когда меня еще не было на свете, на первом этаже всегда пахло керосином. Мне рассказывали. Тане Савичевой было столько же лет, сколько мне теперь. Она могла бы давно уже вырасти, стать учительницей, но навсегда осталась девчонкой... Когда бабушка посылала Таню за керосином, меня не было.

И в Румянцевский сад она ходила с другой подружкой. Но я все про нее знаю. Она была певуньей. Всегда пела. Ей хотелось декламировать стихи, но она спотыкалась на словах: споткнется, а все думают, что она забыла нужное слово. Моя подружка пела потому, что когда поешь, не заикаешься. Ей нельзя было заикаться, она собиралась стать учительницей, как Линда Августовна.

Она всегда играла в учительницу. Наденет на плечи большой бабушкин платок, сложит руки замком и ходит из угла в угол. Говорят, есть врачи, которые лечат от заикания. Я нашла бы такого. Мы, василеостровские девчонки, кого хочешь найдем! Но теперь врач уже не нужен. Она осталась там...

Ее везли из осажденного Ленинграда на Большую землю , и дорога, названная Дорогой жизни, не смогла подарить Тане жизнь. Девочка умерла от голода... Не все ли равно отчего умирать — от голода или от пули. Может быть, от голода еще больнее... Я решила отыскать Дорогу жизни. Поехала на Ржевку, где начинается эта дорога. Прошла два с половиной километра — там ребята строили памятник детям, погибшим в блокаду.

Я тоже захотела строить. Какие-то взрослые спросили меня: — Я Валя Зайцева с Васильевского острова. Я тоже хочу строить. Мне сказали: — Нельзя! Приходи со своим районом. Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика.

Я ухватилась за него: — Он тоже пришел со своим районом? С братом можно. С районом можно. А как же быть одной? Я сказала им: — Понимаете, я ведь не так просто хочу строить. Я хочу строить своей подруге... Тане Савичевой.

Они выкатили глаза. Не поверили. Переспросили: — Таня Савичева твоя подруга? Мы одногодки. Обе с Васильевского острова. До чего бестолковые люди, а еще взрослые! Что значит «нет», если мы дружим?

Я сказала, чтобы они поняли: — У нас все общее. И улица, и школа. У нас есть хомячок. Он набьет щеки... Я заметила, что они не верят мне. И чтобы они поверили, выпалила: — У нас даже почерк одинаковый! Неожиданно они повеселели, от почерка: — Это очень хорошо!

Это прямо находка. Поедем с нами. Я хочу строить... Ты будешь для памятника писать Таниным почерком. На бетоне не пишут карандашом. Я никогда не писала на бетоне. Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник — записную книжку с алфавитом: а, б, в...

У меня есть такая же книжка. За сорок копеек. Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано: Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти. Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать.

Буду писать. Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом. Писать было трудно. И мне говорили: — Не торопись. Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова.

У меня плохо получалось. Пока я писала про Женю, умерла бабушка. Если просто хочешь есть, это не голод — поешь часом позже. Я пробовала голодать с утра до вечера. Голод — когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце — все, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает. У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил.

Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером. Где он умер? Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила «буржуйка», где спали, раз в день ели хлеб. Маленький кусочек, как лекарство от смерти. Леке не хватило лекарства... В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы.

И слово «умер» исчезло. Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали: — Пиши, Валя Зайцева, пиши. И я снова написала — «умер». Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже. Она давно перестала петь и не замечала, что заикается.

Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась — жила. Мне рассказывали... Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой.

У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась. Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7. Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово.

Я крепко сжала палочку и коснулась бетона. Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый. Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы. Ведь Таня Савичева моя...

Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго. Но она жила — значит, не сдавалась! Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли». Открыла страничку «У» — «Умерли все». И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки.

Под обстрелом. В пустой квартире на Второй линии. Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась. И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна? У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. Я подарю его тебе на день рождения.

Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика"

— Новости посмотри, об этом повсюду трубят. Как выбрать художественный текст для конкурса «Живая классика», как избежать распространенных ошибок, как побороть страх сцены и другие советы дают профессионалы своего дела, педагоги проекта «Живая классика». Лучшие тексты в прозе для заучивания наизусть (средний школьный возраст) Прозаические отрывки для чтения наизусть для девочек. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "живая классика" Проза на конкурс чтецов 7. «Живая классика». С утра прошёл дождь. Алёшка прыгал через лужи и быстро – быстро шагал.

Конкурс чтецов «Живая классика» в сезоне 2023-2024

Мы же тебе объясняли: тариф. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном. Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей...

И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда. Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру.

Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело.

Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит. Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник.

Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло.

И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь. Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый.

Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо.

Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга. Прошел еще один день.

А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть.

Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище. Неловко начался день, да так и пошел не в лад. Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный.

Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. Где, где… — подосадовала она.

Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь.

Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала.

Возля этой грушины… — Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела.

Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу.

Черномяска… — Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф.

Что болит? Ничего не сломала? На том и закончился с дочерью разговор.

Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить , мерное вращенье колеса старинной самопряхи.

И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко.

Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется. В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде.

Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины: — Болят ваши косточки?.. Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой: — Болят, моя доча… — Ноют руки и ноги?.. В доярках да в свинарках.

А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят… — Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос.

Как не болеть… Такая жизнь… Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа. Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк. И от слез вроде бы стало легче.

И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась: — Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто?

А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие.

Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча… Издалека, через многие километры, донесся голос дочери: — Говори, мама, говори… — Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь.

А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь.

Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?.. В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке.

Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение. Хлеб для собаки Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке. У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке.

Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась.

Отец помолчал, нехотя пояснил: — Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет. И меня словно обдало банным паром.

Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет».

Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал. На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая… Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами.

Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения. Не бойся. Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть.

Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла. После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб.

Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки. На следующее утро — новая встреча , с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу.

Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог. То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали.

Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности. Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени.

Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку.

А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности. Да, даже благодарности.

Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить. Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть. Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища.

Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни. В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя.

Виталий Закруткин. Матерь человеческая В эту сентябрьскую ночь небо вздрагивало, билось в частой дрожи, багряно светилось, отражая полыхавшие внизу пожары, и не было на нем видно ни луны, ни звезд. Над глухо гудящей землей громыхали ближние и дальние пушечные залпы.

Все вокруг было залито неверным, тусклым медно-красным светом, отовсюду слышалось зловещее урчание, и со всех сторон наползали невнятные, пугающие шумы... Прижавшись к земле, Мария лежала в глубокой борозде. Над ней, едва различимая в смутном полумраке, шуршала, покачивала высохшими метелками густая чаща кукурузы.

Кусая от страха губы, закрыв уши руками, Мария вытянулась в ложбине борозды. Ей хотелось втиснуться в затвердевшую, поросшую травой пахоту, укрыться землей, чтоб не видеть и не слышать того, что творилось сейчас на хуторе. Она легла на живот, уткнулась лицом в сухую траву.

Но долго лежать так ей было больно и неудобно - беременность давала о себе знать. Вдыхая горьковатый запах травы, она повернулась на бок, полежала немного, потом легла на спину. Вверху, оставляя огненный след, гудя и высвистывая, проносились реактивные снаряды, зелеными и красными стрелами пронзали небо трассирующие пули.

Снизу, от хутора, тянулся тошнотворный, удушливый запах дыма и гари. Господи, - всхлипывая, шептала Мария, - пошли мне смерть, господи... Нет у меня больше сил...

Она поднялась, стала на колени, прислушалась. Подождав немного, оглядываясь по сторонам, как затравленная волчица, и ничего не видя в алом, шевелящемся мраке, Мария поползла на край кукурузного поля. Отсюда, с вершины покатого, почти неприметного холма, хутор был хорошо виден.

До него было километра полтора, не больше, и то, что увидела Мария, пронизало ее смертным холодом. Все тридцать домов хутора горели. Колеблемые ветром косые языки пламени прорывались сквозь черные клубы дыма, вздымали к потревоженному небу густые россыпи огненных искр.

По освещенной заревом пожара единственной хуторской улице неторопливо ходили немецкие солдаты с длинными пылающими факелами в руках. Они протягивали факелы к соломенным и камышовым крышам домов, сараев, курятников, не пропуская на своем пути ничего, даже самого завалящего катушка или собачьей конуры, и следом за ними вспыхивали новые космы огня, и к небу летели и летели красноватые искры. Два сильных взрыва потрясли воздух.

Они следовали один за другим на западной стороне хутора, и Мария поняла, что немцы взорвали новый кирпичный коровник, построенный колхозом перед самой войной. Всех оставшихся в живых хуторян - их вместе с женщинами и детьми было человек сто - немцы выгнали из домов и собрали на открытом месте, за хутором, там, где летом был колхозный ток. На току, подвешенный на высоком столбе, раскачивался керосиновый фонарь.

Его слабый, мигающий свет казался едва заметной точкой. Мария хорошо знала это место. Год тому назад, вскоре после начала войны, она вместе с женщинами из своей бригады ворошила на току зерно.

Многие плакали, вспоминая ушедших на фронт мужей, братьев, детей. Но война им казалась далекой, и не знали они тогда, что ее кровавый вал докатится до их неприметного, малого, затерянного в холмистой степи хутора. И вот в эту страшную сентябрьскую ночь на их глазах догорал родной хутор, а сами они, окруженные автоматчиками, стояли на току, словно отара бессловесных овец на тырле, и не знали, что их ждет...

Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она вскочила, хотела кинуться туда, на ток, но страх остановил ее. Попятившись, она снова приникла к земле, впилась зубами в руки, чтобы заглушить рвущийся из груди истошный крик.

Так Мария лежала долго, по-детски всхлипывая, задыхаясь от едкого, ползущего на холм дыма. Хутор догорал. Стали стихать орудийные залпы.

В потемневшем небе послышался ровный гул летящих куда-то тяжелых бомбардировщиков. Со стороны тока Мария услышала надрывный женский плач и короткие, злые выкрики немцев. Сопровождаемая солдатами-автоматчиками нестройная толпа хуторян медленно двинулась по проселочной дороге.

Дорога пролегала вдоль кукурузного поля совсем близко, метрах в сорока. Мария затаила дыхание, приникла грудью к земле. Там же малые дети, ни в чем не повинные женщины...

Толпа хуторян брела мимо нее. Три женщины несли на руках грудных детей. Мария узнала их.

Это были две ее соседки, молодые солдатки, мужья которых ушли на фронт перед самым приходом немцев, а третья - эвакуированная учительница, она родила дочку уже здесь, на хуторе. Дети повзрослее ковыляли по дороге, держась за подолы материнских юбок, и Мария узнала и матерей и детей... Неуклюже прошагал на своих самодельных костылях дядя Корней, ногу ему отняли еще в ту германскую войну.

Поддерживая друг друга, шли двое ветхих стариков-вдовцов, дед Кузьма и дед Никита. Они каждое лето сторожили колхозную бахчу и не раз угощали Марию сочными, прохладными арбузами. Хуторяне шли тихо, и лишь только кто-нибудь из женщин начинал громко, навзрыд плакать, к ней тотчас же подходил немец в каске, ударами автомата сбивал ее с ног.

Толпа останавливалась. Ухватив упавшую женщину за ворот, немец поднимал ее, быстро и сердито лопотал что-то, указывая рукой вперед... Всматриваясь в странный светящийся полумрак, Мария узнавала почти всех хуторян.

Они шли с корзинками, с ведрами, с мешками за плечами, шли, повинуясь коротким окрикам автоматчиков. Никто из них не говорил ни слова, в толпе слышался только плач детей. И лишь на вершине холма, когда колонна почему-то задержалась, раздался душераздирающий вопль: Сволочи!

Фашистские выродки! Не хочу я вашей Германии! Не буду вашей батрачкой, гады!

Мария узнала голос. Кричала пятнадцатилетняя Саня Зименкова, комсомолка, дочка ушедшего на фронт хуторского тракториста. До войны Саня училась в седьмом классе, проживала в школьном интернате в далеком районном центре, но школа уже год не работала, Саня приехала к матери и осталась на хуторе.

Санечка, чего это ты? Замолчи, доченька! Прошу тебя, замолчи!

Убьют они тебя, деточка моя! Не буду молчать! Мария услышала короткую автоматную очередь.

Хрипло заголосили женщины. Лающими голосами закаркали немцы. Толпа хуторян стала удаляться и скрылась за вершиной холма.

На Марию навалился липкий, холодный страх. Она подождала немного, прислушалась. Человеческих голосов нигде не было слышно, только где-то в отдалении глуховато постукивали пулеметы.

За перелеском, восточное хутора, то здесь, то там вспыхивали осветительные ракеты. Они повисали в воздухе, освещая мертвым желтоватым светом изуродованную землю, а через две-три минуты, истекая огненными каплями, гасли. На востоке, в трех километрах от хутора, проходил передний край немецкой обороны.

Вместе с другими хуторянами Мария была там: немцы гоняли жителей рыть окопы и ходы сообщения. Извилистой линией они вились по восточному склону холма. Уже много месяцев, страшась темноты, немцы по ночам освещали линию своей обороны ракетами, чтобы вовремя заметить цепи атакующих советских солдат.

А советские пулеметчики - Мария не раз видела это трассирующими пулями расстреливали вражеские ракеты, рассекали их, и они, угасая, падали на землю. Так было и сейчас: со стороны советских окопов затрещали пулеметы, и зеленые черточки пуль устремились к одной ракете, ко второй, к третьей и погасили их... Может, ее только ранили и она, бедненькая, лежит на дороге, истекает кровью?

Вокруг - никого. По холму тянулся пустой затравевший проселок. Хутор почти догорел, лишь кое-где еще вспыхивало пламя, да над пепелищем мельтешили искры.

Прижимаясь к меже на краю кукурузного поля, Мария поползла к тому месту, откуда, как ей казалось, она слышала крик Сани и выстрелы. Ползти было больно и трудно. На меже сбились согнанные ветрами жесткие кусты перекати-поля, они кололи коленки и локти, а Мария была босиком, в одном старом ситцевом платье.

Так, раздетой, она минувшим утром, на рассвете, убежала с хутора и теперь проклинала себя за то, что не взяла пальто, платок и не надела чулки и туфли. Ползла она медленно, полуживая от страха. Часто останавливалась, вслушивалась в глухие, утробные звуки дальней стрельбы и снова ползла.

Ей казалось, что все вокруг гудит: и небо, и земля, и что где-то в самых недоступных глубинах земли тоже не прекращается это тяжкое, смертное гудение. Саню она нашла там, где и думала. Девочка лежала, распростертая, в кювете, раскинув худые руки и неудобно подогнув под себя босую левую ногу.

Еле различая в зыбком мраке ее тело, Мария прижалась к ней, щекой ощутила липкую влажность на теплом плече, приложила ухо к маленькой, острой груди. Сердце девочки билось неровно: то замирало, то колотилось в порывистых толчках. Оглядевшись, она поднялась, взяла Саню на руки и побежала к спасительной кукурузе.

Короткий путь показался ей бесконечным. Она спотыкалась, дышала хрипло, боясь, что вот сейчас уронит Саню, упадет и больше не поднимется. Уже ничего не видя, не понимая, что вокруг нее жестяным шелестом шумят сухие стебли кукурузы, Мария опустилась на колени и потеряла сознание...

Очнулась она от надрывного стона Сани. Девочка лежала под ней, захлебываясь от заполнившей рот крови. Кровь залила лицо Марии.

Она вскочила, подолом платья протерла глаза, прилегла рядом с Саней, приникла к ней всем телом. Саня, деточка моя, - шептала Мария, давясь слезами, - открой глазки, дите мое бедное, сиротиночка моя... Открой свои глазоньки, промолви хоть одно словечко...

Дрожащими руками Мария оторвала кусок своего платья, приподняла Санину голову, стала вытирать клочком застиранного ситца рот и лицо девочки. Прикасалась к ней бережно, целовала солоноватый от крови лоб, теплые щеки, тонкие пальцы покорных, безжизненных рук. В груди у Сани хрипело, хлюпало, клокотало.

Поглаживая ладонью детские, с угловатыми колонками ноги девочки, Мария с ужасом почувствовала, как холодеют под ее рукой узкие ступни Сани. Прокинься, деточка, - стала молить она Саню.

Но мы тогда не понимали этого. Мы ломали себе голову: что это с ней? Мы не узнавали свою подружку.

Она стала чужой и непонятной. Мы сторонились ее. Она и не стремилась к нам, молча проходила мимо. А когда ей встречался новенький с большим родимым пятном на щеке, она убегала прочь. В нашем городе часто идут дожди.

Могут лить круглые сутки. И все так привыкают к ним, что не обращают внимания. Взрослые ходят под зонтами. Ребята делают короткие перебежки от одной подворотни к другой, прыгают по булыжным островам. В тот вечер был сильный дождь, дул сверлящий ветер.

Говорили, что на окраинах города начиналось наводнение. Но мы крепились, жались в подворотне, не хотели расходиться по домам. А Нинка из седьмой квартиры стояла под окном новенького. Зачем ей понадобилось стоять под его окном? Может быть, она решила позлить его?

Или сама с собой поспорила, что простоит под дождем, пока не сосчитает до тысячи? Или до двух тысяч. Она была в коротеньком пальто, из которого давно выросла, без косынки. Ее прямые волосы вымокли и прилипли к щекам, и от этого лицо вытянулось. Глаза блестели, как две застывшие капли.

Гремели водосточные трубы , дребезжали подоконники, трещали перепончатые купола зонтов. Она ничего не видела и не слышала. Не чувствовала холодных струй. Она стояла под окном, охваченная отчаянной решимостью. Мы кричали ей из подворотни.

Она не шла. Мы выбежали под дождь. Схватили ее за руки: не пропадать же человеку. Мы отошли. Повернулись спиной и стали смотреть на улицу.

Люди спешили, подняв над головами зонты, словно на город спустился целый десант на угрюмых черных парашютах. Десант прохожих. Потом мы увидели, как к Нинке подошла ее мать.

Но теперь это уже «высшая лига».

Финалисты получают отличную выучку, возвращаются с чемоданом новых знаний, умений, впечатлений. И это уже само по себе выигрыш! Президенту фонда «Живая классика» Марине Смирновой и организаторам конкурса удалось привлечь к проекту лучшие ресурсы, каждый из них лидер в своём направлении деятельности. Достаточно сказать, что главный приз всем финалистам предоставляет центр «Артек», а поддержку участников и помощь в конкурсном отборе обеспечивает знаменитая «Щука» — театральное училище им.

С чтения каких текстов начинался конкурс? С классики, но школьной. С текстов школьной программы. Но и тут всё непросто: сейчас у «Живой классики» каждый год формируются списки «запрещёнки» — авторов, которых временно запрещено читать со сцены.

Зачем это надо? Прежде всего, затем, чтобы не повторяться: организаторы больше всего опасаются статики, повторения, тиражирования своих собственных успехов. Существует и мода на авторов — как правило, впечатлительные подростки охотно перенимают текст победителя прошлого года и начинают его воспроизводить. Поэтому иногда нужны ограничители.

Не секрет, что школьная классика очень нуждается в «стряхивании нафталина». По словам Марины Смирновой, многие произведения программы у нас «как чемодан: и нести тяжело, и бросить жалко». Но тем больше нужен им разнообразный подход и свежий взгляд! Приближение, оживление, точка зрения на текст «изнутри» текста.

Согласитесь, одно дело — вникать в книгу на уроке литературы, и совсем другое — слушать, как её читает ваш сверстник со сцены: ярко, эмоционально, пропуская через себя каждое слово. Конкурс разрастается, обрастает новыми образовательно-культурными проектами. В качестве чтецов-актёров ребята участвуют в проекте «Говорящая книга». Следующая масштабная акция — Всероссийская школьная летопись.

Суккулово, Латыпова С. Спартак, Исламов Ф. Прозвучали проникновенные рассказы и отрывки из повестей русской и зарубежной литературы.

Живая классика тексты для конкурса 7 класс

Язык издания: русский Периодичность: ежедневно Вид издания: сборник Версия издания: электронное сетевое Публикация: Тексты для конкурса "Живая классика" Автор: Лукьянчикова Марина Васильевна. Конкурс Живая классика тексты для заучивания и чтения Школа и ВУЗ by Main, released 05 July 2019 Ссылка. Подборка текстов для заучивания наизусть на конкурс "ЖИВАЯ КЛАССИКА".

Каталог файлов

Монологи для заучивания. Подборка текстов для подготовки к конкурсу чтецов «Живая классика Тексты для заучивания наизусть на конкурс «Живая классика».
5 текстов для чтения для конкурса "Живая классика" - 5, 6 класс «Живая классика». С утра прошёл дождь.
Всероссийский финал в быту Для международного конкурса чтецов “Живая классика” нужно подготовить отрывок из прозаического произведения.

Школьный этап конкурса «ЖИВАЯ КЛАССИКА»

Он живо представил саночки, девочку Аню, которая теперь стала его учительницей, и мальчика Вову, своего отца, на которого ему так хотелось походить. Тексты для чтения прозы и поэзии на всероссийском конкурсе "Живая классика". Подготовка к конкурсу началась еще перед Новым годом: ребята определились с репертуаром, подготовили тексты для заучивания. победитель муниципального этапа Международного конкурса "Живая классика". — Новости посмотри, об этом повсюду трубят.

Живая классика: Рекомендуем тексты для конкурса

Потом они вышли на дождь и пошли по улице. Мы не сговариваясь двинулись за ними. Нет, не из любопытства. Нам казалось, что мы можем понадобиться Нинке. Неожиданно мы услышали, как Нинка спросила: - У тебя был муж? Мать не ответила. Она как бы не расслышала вопроса. Нинка рассердилась и сказала довольно грубо: - Что ж, меня аист принес? И улетел. А ты осталась. Они шли по темному переулку, и у них не было зонта.

Но им было все равно: дождь так дождь. А нас трясло от холодной сырости. Когда я стану учительницей, меня будут называть Нина Аистовна. И может быть, у меня вырастут крылья... Вот если бы ты нашла меня в капусте, было бы куда скучнее. Мать отвернулась в сторону и вытерла со щеки бороздку дождя. Нинка остановилась, крепко сжала мамину руку выше локтя и заглянула ей в лицо. Она смотрела на мать так, как будто произошла ошибка и рядом с ней оказалась чужая, незнакомая женщина. Девочка как бы увидела маму в холодном, безжалостном зеркале. Такой, как она есть.

Какой видели ее мы - чужие ребята, жавшиеся к темной стене дома. Мы были так близко от них, что чувствовали запах мыла и ношеной одежды. И, не видя нас, Нинка из седьмой квартиры как бы почувствовала наше присутствие и совершенно другим, спокойным голосом сказала: - Мама, давай с тобой сыграем в красавицу. Я тебя научу. Ты стой и слушай, что я буду говорить. Она сильней сжала мамину руку, приблизилась к ней, тихо, одними губами стала произносить знакомые слова из нашей игры, которые мы до приезда новых жильцов дарили ей: - Мама, у тебя лебяжья шея и большие глаза , синие, как море. У тебя длинные золотистые волосы и коралловые губы... Потоки дождя тянулись из невидимых туч. Под ногами разливались холодные моря. И все железо города гремело и грохотало.

Но сквозь гудящий ветер, сквозь пронизывающий холод поздней осенней мглы живой, теплой струйкой текли слова, заглушающие горе: - У тебя атласная кожа... И они зашагали дальше, крепко прижавшись друг к другу. И уже ни о чем не говорили. И были спокойны. Им помогла придуманная нами игра.

Нет, по-моему, она совсем не могла нравиться.

А жениться он на ней собрался просто из жалости. Потом еще мне не нравилось, зачем князь Андрей визжал, когда сердился. Я считала, что Толстой нечестно написал. Я знала наверное, что князь не визжал... Каждый вечер я читала «Войну и мир». Мучительны были те часы, когда я подходила к смерти князя Андрея.

Мне кажется, что я всегда немножко надеялась на чудо. Должно быть, надеялась потому, что каждый раз то же отчаяние охватывало меня, когда он умирал. Ночью, лежа в постели, я спасала его. Я заставляла его броситься на землю вместе с другими, когда разрывалась граната. Отчего ни один солдат не мог догадаться толкнуть его? Я бы догадалась, я бы толкнула.

Потом я посылала к нему всех лучших современных врачей и хирургов. Раз даже решила ехать к Толстому, просить его, чтобы он спас князя Андрея. Пусть даже женит его на Наташе, — даже на это иду, даже на это! И зачем он так давно жил? Родился бы попозже — я бы с ним встретилась. Что ж из этого!

Наташа, небось, тоже не красавица была: косичка — крысиный хвостик, губы распухшие. А если и умер, так зачем об этом писать? Лучше бы я ничего не знала. Толстой тоже хорош — пишет, а обо мне и не подумает! И за что замучили меня? Каждую неделю читаю я, как он умирает, и надеюсь, и верю чуду, что, может быть, на этот раз он не умрет.

Живой человек один раз умрет, а этот вечно, вечно! И стонет мое сердце, и не могу готовить уроков. А утром... Сами знаете, что бывает утром с человеком, который не приготовил урока! Юрий Яковлев «Сердце земли» Дети никогда не запоминают мать молодой, красивой, потому что понимание красоты приходит позже, когда материнская красота успевает увянуть. Я запомнил свою мать седой и усталой, а говорят, она была красива.

Большие задумчивые глаза, в которых проступал свет сердца. Ровные тёмные брови, длинные ресницы. На высокий лоб спадали дымчатые волосы. До сих пор слышу её негромкий голос, неторопливые шаги, ощущаю бережное прикосновение рук, шершавое тепло платья на её плече. Это не имеет отношения к возрасту, это вечно. Дети никогда не говорят матери о своей любви к ней.

Они даже не знают, как называется чувство, которое всё сильнее привязывает их к матери. В их понимании это вообще не чувство, а что-то естественное и обязательное, как дыхание, утоление жажды. Но в любви ребёнка к матери есть свои золотые дни. Я пережил их в раннем возрасте, когда впервые осознал, что самый необходимый человек на свете — мама. Память не сохранила почти никаких подробностей тех далёких дней, но я знаю об этом своём чувстве, потому что оно до сих пор теплится во мне, не развеялось по свету. И я берегу его, потому что без любви к матери в сердце — холодная пустота.

Я никогда не называл свою мать матерью, мамой. У меня для неё было другое слово — мамочка. Даже став большим, я не мог изменить этому слову. У меня отросли усы, появился бас. Я стеснялся этого слова и на людях произносил его чуть слышно. Последний раз я произнёс его на мокрой от дождя платформе, у красной солдатской теплушки, в давке, под звуки тревожных гудков паровоза, под громкую команду «по вагонам!

Я не знал, что навсегда прощаюсь с матерью. Я шептал «мамочка» ей на ухо и, чтобы никто не видел моих мужских слёз, вытирал их о её волосы… Но когда теплушка тронулась, не выдержал, забыл, что я мужчина, солдат, забыл, что вокруг люди, множество людей, и сквозь грохот колёс, сквозь бьющий в глаза ветер закричал: — Мамочка! А потом были письма. И было у писем из дома одно необычайное свойство, которое каждый открывал для себя и никому не признавался в своём открытии. В самые трудные минуты, когда казалось, что всё кончено или кончится в следующее мгновение и нет уже ни одной зацепки за жизнь, мы находили в письмах из дома неприкосновенный запас жизни. Когда от мамы приходило письмо, не было ни бумаги, ни конверта с номером полевой почты, ни строчек.

Был только мамин голос, который я слышал даже в грохоте орудий, и дым землянки касался щеки, как дым родного дома. Под Новый год мама подробно рассказывала в письме о ёлке. Оказывается, в шкафу случайно нашлись ёлочные свечи, короткие, разноцветные, похожие на отточенные цветные карандаши. Их зажгли, и с еловых веток по комнате разлился ни с чем не сравнимый аромат стеарина и хвои. В комнате было темно, и только весёлые блуждающие огоньки замирали и разгорались, и тускло мерцали золочёные грецкие орехи. Потом оказалось, что всё это было легендой, которую умирающая мама сочинила для меня в ледяном доме, где все стёкла были выбиты взрывной волной, а печки были мертвы и люди умирали от голода, холода и осколков.

И она писала, из ледяного блокадного города посылая мне последние капли своего тепла, последние кровинки. А я поверил легенде. Держался за неё — за свой неприкосновенный запас, за свою резервную жизнь. Был слишком молод, чтобы читать между строк. Я читал сами строки, не замечая, что буквы кривые, потому что их выводила рука, лишённая сил, для которой перо было тяжёлым, как топор. Мать писала эти письма, пока билось сердце… Булат Окуджава.

Будь здоров, школяр Я познакомился с тобой, война. У меня на ладонях большие ссадины. В голове моей - шум. Спать хочется. Ты желаешь отучить меня от всего, к чему я привык? Ты хочешь научить меня подчиняться тебе беспрекословно?

Крик командира - беги, исполняй, оглушительно рявкай "Есть! Шуршание мины - зарывайся в землю, рой ее носом, руками, ногами, всем телом, не испытывая при этом страха, не задумываясь. Котелок с перловым супом - выделяй желудочный сок, готовься, урчи, насыщайся, вытирай ложку о траву. Гибнут друзья - рой могилу, сыпь землю, машинально стреляй в небо, три раза... Я многому уже научился. Как будто я не голоден.

Как будто мне не холодно. Как будто мне никого не жалко. Только спать, спать, спать... Потерял я ложку, как дурак. Обыкновенная такая ложка. С зазубринами.

И все-таки это ложка. Очень важный инструмент. Есть нечем. Суп пью прямо из котелка. А если каша... Я даже дощечку приспособил.

Ем кашу щепочкой. У кого попросить? Каждый ложку бережет.

Речь шла о том, чтобы не создавать конфликт на ровном месте с вовлечением в эту историю детей. Тексты разные, позиции авторов тоже разные. Позиции членов жюри разные. Зачем на детском конкурсе такие тяжёлые эмоциональные ситуации? Конкурсанты читают наизусть отрывки из любимых прозаических произведений.

Предварительный просмотр: Сад окружала живая изгородь из орешника. За нею начинались поля и луга, где паслись коровы и овцы. Посреди сада цвел розовый куст, а под ним сидела улитка. Она была богата внутренним содержанием — содержала самое себя. Это вот вы все торопитесь! А торопливость ослабляет впечатление. На другой год улитка лежала чуть ли не на том же самом месте, на солнце, под розовым кустом. Куст выпускал бутоны и расцветал розами, каждый раз свежими, каждый раз новыми. Улитка наполовину выползла из раковины, навострила рожки и вновь подобрала. Никакого прогресса. Розовый куст остается при своих розах — и ни шагу вперед! Прошло лето, прошла осень, розовый куст пускал бутоны, и расцветал розами, пока не выпал снег. Стало сыро, холодно; розовый куст пригнулся к земле, улитка уползла в землю. Опять настала весна, появились розы, появилась улитка. Вы дали миру все, что могли. Много ли — это вопрос, которым мне некогда заниматься. Да что вы ничего не сделали для своего внутреннего развития, это ясно. Иначе из вас вышло бы что-нибудь другое. Что вы скажете в свое оправдание? Ведь вы скоро обратитесь в сухой хворост. Вы понимаете, о чем я говорю? А вы попробовали когда-нибудь задаться вопросом: зачем вы цветете? И как это происходит? Почему так, а не иначе? Солнце такое теплое, воздух так освежающ, я пил чистую росу и обильный дождь. Я дышал, я жил! Силы поднимались в меня из земли, вливались из воздуха, я был счастлив всегда новым, большим счастьем и поэтому всегда должен был цвести. Такова моя жизнь, я не мог иначе. Мне было все дано! Вы одна из тех мыслящих, глубоких, высокоодаренных натур, которым суждено удивить мир. Какое мне до него дело? Мне довольно самой себя.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий