Жена Бунина, Вера Муромцева, говорила, что сам Бунин, которому на момент написания рассказа «Чистый понедельник» было уже 73 года, называл его своим лучшим произведением.
Список рассказов Ивана Бунина - List of short stories by Ivan Bunin
Со знаменем только не всё просто.... Лазарь Сергей - Noblesse Oblige Nure Sardarian 5 часов назад По вашему комментарию видно, что вы слушали не так внимательно или просто упустили важный момент: герои... Амарике Сардар - Путь моих предков ЛЕНтяйкА 6 часов назад Неспешная речь Александра Водяного с его фирменными паузами и пришептыванием, тихая музыка и звуки природы на заднем...
Первая из них собирает вокруг себя лексемы, в значении которых имеются смысловые оттенки первозданности, заповедности.
Особенно много такой лексики в начальной строфе. Вторая группа более обширна, она объединяет лексику с коннотациями теплого света, блеска и чистоты. Эти понятия соотносятся с положительными эмоциями - радостью и весельем.
С ощущением счастья связана и группа слов, обозначающая синий цвет: чистым и ярким оттенком, символизирующим божественное начало, наделяются лукоморье и небосклон. Среди других элементов цветописи - солнечные оттенки и розовый. Такое разнообразие, возникшее в рамках лаконичного бунинского стиля, - знак восхищения, которое вызывает пейзаж у лирического героя.
Описывая сказочную природу, поэт употребляет особый символ - слово «лукоморье». Мощные аллюзии, порожденные этим понятием, отсылают читателя не только к гениальным пушкинским строкам, но восходят к народным истокам. В языческих верованиях восточных славян лукоморьем обозначалось волшебное место в заповедном краю, где произрастало мировое древо.
Оно служило своеобразным лифтом в другие миры. Поэт продолжает древнюю аналогию: его лукоморье способно повернуть время вспять и возвратить лирического героя в молодые годы. В финальных строках представлена философская формула молодости, которая состоит из двух составляющих - «даль» и «сказка».
Герой осознанно поэтизирует былые годы, подчеркивая их отдаленность и недосягаемость. Возвышенно-радостное настроение, переданное пейзажем, подкрепляется лирическим «мы», которое встречается в начальной строке. Влюбленная пара, романтичная и юная, вписывается в общую картину, дополняя ее красотой и согласием своих отношений.
В последней строфе эта фраза повторяется трижды, подчиняясь особой логике русской сказки и подчеркивая гармоничность лирической картины-воспоминания. В избе почти темно. Баба разводит огонь на загнетке: набила в чугун яиц, хочет делать яичницу.
В другом чугуне, щербатом, она принесла из лавки два фунта гречневой крупы. Она поставила его на нары, и ребятишки, один за другим, заголяясь, сошмыгнули с печки, сели вокруг чугуна, горстями, торопливо едят сырую крупу, закидывая назад головы, и от жадности дерутся. На лавке возле стола, облокотясь на подоконник, сидит мелкопоместный барин, в глубоких калошах, в теплой поддевке и каракулевой шапке.
Ему двадцать лет, он очень велик, худ и узкогруд. Глаза у него чахоточные, темные; рот большой, белая тонкая шея, со впадинами за ушами, закутана розовым гарусным платком жены. Он недавно женился на дочери винокура, но уже соскучился с женой и ходит по вечерам к соседу, к Никифору: заставляет его рассказывать сказки и были, плохо слушает, но дарит за работу то гривенник, то двугривенный.
Никифор - мужик еще молодой, но сумрачный. Как попал он в сказочники, ему самому непонятно. Началось с шутки: рассказал однажды какой-то пустяк, а барину понравилось, - смеясь, он дал на полбутылки и, зайдя на другой день, потребовал нового рассказа.
Зайцева Бунин познакомился с Верой Николаевной Муромцевой 1881—1961 , ставшей спутницей писателя до конца его жизни, и весной 1907 г. Осенью 1909 г. Академия наук присудила И. Бунину вторую Пушкинскую премию и избрала его почётным академиком, но подлинную и широкую известность принесла ему повесть «Деревня» , опубликованная в 1910 г. В начале 1910-х гг. В декабре 1911 г.
Бунина , а в 1915 г. Маркса вышло его полное собрание сочинений в шести томах. В 1912—1914 гг. Бунин принимал ближайшее участие в работе «Книгоиздательства писателей в Москве» , и сборники его произведений выходили в этом издательстве один за другим — «Иоанн Рыдалец: рассказы и стихи 1912—1913 гг. Октябрьскую революцию 1917 года И. Бунин не принял решительно и категорически, и в мае 1918 г.
Бунины навсегда покинули Советскую Россию, отплыв через Константинополь в Париж. Памятником настроений И. Бунина революционного времени остался дневник «Окаянные дни» , опубликованный в эмиграции. С Францией связана вся последующая жизнь писателя. Большую часть года с 1922 г. Бунины проводили в г.
Грас , неподалеку от Ниццы. В эмиграции вышел всего один собственно поэтический сборник Бунина — «Избранные стихи» Париж, 1929 г. В 1927 — 1933 гг. Бунин работал над своим самым крупным произведением — романом «Жизнь Арсеньева» впервые опубликован в Париже в 1930 г. В 1933 г. Годы Второй мировой войны Бунины провели в Грасе, некоторое время находившемся под немецкой оккупацией.
Написанные в 1940-е гг.
Хотя, конечно, тяжко, когда ты увлекаешься, положим, шекспировскими изящными костюмами, а все ходят в широчайших и пошлейших портках и глумятся над тобою». Из письма Николаю Телешову. Библиотека им. Роза Иерихона. Париж, 1924.. Сирин В.
Рецензия на кн. Избранные стихи, 1900—1925. Берлин, 1929.. Орион днем! Как благодарить Бога за все, что дает Он мне, за всю эту радость, новизну! И неужели в некий день все это, мне уже столь близкое, привычное, дорогое, будет сразу у меня отнято, — сразу и уже навсегда, навеки, сколько бы тысячелетий ни было еще на земле? Как этому поверить, как с этим примириться?
Please wait while your request is being verified...
Но случай Бунина и Набокова тем уникален и тем каноничен , что Бунин уже был живым классиком, когда Набоков был еще ребенком. Оказавшись в эмиграции в одно и то же время, Бунин и Набоков сначала были друг другу учителем и учеником, потом лучшими из старшего и молодого поколения эмигрантских писателей, потом побежденным учителем и победителем-учеником , а потом, в годы сочинения и публикации «Темных аллей», учителем-триумфатором и учеником-отрицателем. Представьте себе, как же грандиозно этот сюжет подтверждает и оспаривает сразу нескольких ключевых теорий литературной эволюции — прежде всего, представления формалистов, особенно Тынянова, и теорию «боязни влияния» Гарольда Блума лекции которого мне довелось слушать в Йеле! АМ В некоторых сборниках Бунина поэзия и проза оказываются перемешанными.
Этим приемом Бунин хотел сказать, что для него поэзия и проза — суть одно? МДШ перенял характерную черту, отличавшую состав сборников Бунина от многих книг его современников. Уже в 1910-е годы Бунин стал публиковать рассказы под одной обложкой со стихами.
Из дореволюционных сборников Бунина, в которых вошли стихи и рассказы, вспомним «Стихотворения и рассказы 1907—1909» Спб. В целый ряд книг Бунина эмигрантского периода входят как стихи, так и проза — «Начальная любовь» Прага, 1921 , «Чаша жизни: Рассказы; Стихотворения» Париж, 1921 , «Роза Иерихона» Берлин, 1924 и «Митина любовь» Париж, 1925. Такие авторские сборники — большая редкость в истории русской литературы.
Книга «Возвращение Чорба» — единственный у Набокова сборник рассказов и стихов — вышла в декабре 1929 года. Решение публиковать рассказы и стихи вместе послужило сигналом перехода к новому этапу, на котором Набокова интересовал принцип создания сюжетного стихотворения. Бунин, а вслед за ним Набоков, заявляли о том, что с жанровой точки зрения повествовательную, «сюжетную» поэзию и классическую короткую прозу роднит гораздо большее, чем принято было считать в первой четверти ХХ века.
Что, если угодно, в каком-то смысле переписанные прозой стихотворения с нарративным стержнем становятся чертежами рассказов и новелл, а сжатые и переложенные классическими размерами рассказы и новеллы перевоплощаются в сюжетные стихотворения. Разумеется, это не руководство к действию, а формальный манифест мастера. До совершенства и тональности лучших стихов Бунина Набоков не дотягивал.
Стихи и ранняя проза Набокова не взбудоражили Бунина. АМ В своей книге «Бунин и Набоков» вы пишите, что Марк Алданов сыграл роль посредника во взаимоотношениях двух писателей, в чем заключалось это посредничество? Думаю, что прозу Алданова Бунин ценил больше, чем ее ценил Набоков Бунин позднее выдвигал Алданова на Нобелевскую премию по литературе , хотя уверен, что Набокову у Алданова нравилось «Убийство Урицкого».
В Париже Алданов был одним из глашатаев таланта Набокова. Алданов боготворил Бунина и восторгался Набоковым. Обладая способностью воспринимать Бунина и Набокова как сложных и противоречивых гениев — и не судить их, Алданов оказался одним из самых проницательных очевидцев их парижских встреч второй половины 1930-х годов.
В письме жене, Вере Набоковой Слоним от 30 января 1936 года, Набоков заметил: Алданов сказал, что «когда Бунин и я говорим между собой и смотрим друг на друга, чувствуется, что все время работают два кинематографических аппарата». Какая мощная метафора-двойчатка! Так ведь и было — Бунин и Набоков снимали друг друга скрытой камерой памяти, снимали навечно, а потом каждый в свойственной ему манере монтировали и перемонтировали сцены встреч и не-встреч Уже после войны, в Америке, Алданову пришлось играть мучительную роль посредника-примирителя в преддверье восьмидесятилетия Бунина.
Как известно об этом подробно рассказывается в моей книге , Бунин через Алданова попросил Набокова выступить в Нью-Йорке : «Когда будет этот бунинский вечер? И будет ли наконец? Вероятно, все-таки будет, и поэтому я буду очень благодарен В.
Набокову -Сирину, если он прочтет что-нибудь мое на этом вечере. Передайте ему, пожалуйста, мой сердечный поклон». А Набоков не только отказался, но в письме Алданову высказался о Бунине резко: «Но войдите и в мое положение: как это мне говорить перед кучкой более или менее общих знакомых юбилейное, т.
АМ Вы, если я не ошибаюсь, виделись с Ниной Берберовой незадолго до ее кончины, по существу она оказалась для многих проводником в белоэмигрантское прошлое. Что она говорила о Бунине и Набокове? Как я понимаю, это послужило отправной точкой для вашего исследования?
МДШ Я, к своему стыду, в свое время несколько раз откладывал поездку в Филадельфию на встречу с Ниной Николаевной Берберовой, о чем до сих пор жалею. Дело было так. В начале 1993 года я начинал собирать архивные материалы для диссертации о поэтике рассказов Набокова.
В диссертации была глава о Набокове и Бунине. Незадолго до этого в Библиотеку редких книг Йельского университета поступил архив Берберовой, и для доступа к материалам архива требовалось разрешение самой Берберовой. Куратор, Винсент Жиру, который очень много сделал для приобретения бумаг писателей русской эмиграции, посоветовал мне обратиться к Нине Николаевне через моего научного руководителя, Владимира Евгеньевича Александрова, который в бытность свою в Принстоне был с ней дружен.
Александров передал мне телефон Берберовой и приглашение ей позвонить. К тому времени Берберова уже переехала из Принстона в Филадельфию. Я позвонил.
Берберова, видно, ожидала советского волапюка. Мы разговорились. Я объяснил, что интересуюсь историей отношений Бунина и Набокова.
Вы приезжайте ко мне в Филадельфию, я вам все расскажу», — предложила Берберова. У нее был голос человека, который все повидал, но при этом не потерял интерес к другим людям и их треволнениям. Тут есть один приятный ресторан, там для меня всегда держат столик.
Мы с вами посидим, я вам все подробно расскажу». Потом был еще один довольно длинный и содержательный телефонный разговор, и я снова расспрашивал Берберову о Бунине и Набокове. Мы договорились, что я выберу день и неделю, позвоню, и мы условимся о встрече.
Но знаете, как в молодости бывает, — кажется, что жизнь бесконечна. Прошел еще месяц. Наконец, я позвонил Берберовой, мы выбрали неделю и день кажется, среду, надо проверить записи.
Когда я позвонил, включился автоответчик с записью голоса Мёрла Баркера, душеприказчика Берберовой. У Нины Николаевны случился удар, от которого она уже не оправилась. Нины Берберовой не стало в сентябре 1993 года.
Вот такая история. АМ Не знаю, знакомы ли вы с таким произведением, как «Бунин и евреи» Марка Уральского, но, согласитесь, тема интересная. Одни считают Бунина антисемитом, другие, напротив, хотят записать его чуть ли не в праведники мира.
Такие яркие, радостные краски бывают у нас только по утрам в афанасьевские морозы. И особенно хороши они сегодня, над свежим снегом и зеленым бором. Солнце еще за лесом, просека в голубой тени. В колеях санного следа, смелым и четким полукругом прорезанного от дороги к дому, тень совершенно синяя. А на вершинах сосен, на их пышных зеленых венцах, уже играет золотистый солнечный свет. И сосны, как хоругви, замерли под глубоким небом. Приехали братья из города.
Они привезли с собой много бодрости морозного утра. Пока в прихожей обметали вениками валенки, обивали от снега тяжелые воротники шуб и вносили покупки в рогожных кульках, пересыпанных сухой снежной пылью, как мукою, в комнатах находилось и металлически запахло морозным воздухом. Лицо у него багровое, — по голосу чувствуется, что оно задеревенело от морозу, — усы, борода и углы воротника на тулупе смерзлись в ледяные сосульки… — Митрофанов брат пришел, — докладывает Федосья, просовывая голову в дверь, — тесу на гроб просит. Я выхожу к Антону, и он спокойно рассказывает о смерти Митрофанаи деловито переводит разговор на тес. Равнодушие это или сила?.. Скрипя сапогами по замерзшему снегу на крыльце, мы выходим из дому и, переговариваясь, идем к сараю. Воздух крепко сжат утренним морозом, голоса наши раздаются как-то странно, пар от дыхания вьется при каждом слове, точно мы курим.
Тонкий остистый иней садится на ресницы. Ладно бы похоронили! Потом мы отворяем скрипучие ворота насквозь промерзшего сарая. Антон долго гремит досками и наконец взваливает на плечо длинную сосновую тесину. Сильным движением подкинув и поправив ее на плече, он говорит: «Ну, покорнейше благодарим вас! Следы лаптей похожи на медвежьи, а сам Антон идет приседая, приноравливаясь к колебаниям доски, и тяжелая зыбкая доска, перегнувшись через его плечо, мерно покачивается в лад с его движениями. Когда же он, утонув почти по пояс в сугроб, скрывается за воротами, я слышу замирающий скрип его шагов.
Вот так тишина! Две галки звонко и радостно сказали что-то друг другу. Одна из них с разлету опустилась на самую верхнюю веточку густо-зеленой, стройной ели, закачалась, едва не потеряв равновесия, — и густо посыпалась и стала медленно опускаться радужная снежная пыль. Галка засмеялась от удовольствия, но тотчас же смолкла… Солнце поднимается, и все тише становится в просеке… После обеда все ходят смотреть Митрофана. Деревня тонет в снегу. Снежные, белые избушки расположились вокруг ровной белой поляны, и на этой ярко сверкающей под солнцем поляне очень уютно и пригревает. Домовито пахнет дымком, печеным хлебом.
Мальчишки возят друг друга на ледяшках, собаки сидят на крышах изб… Совсем дикарская деревушка! Вон молодая плечистая баба в замашной рубахе любопытно выглянула из сенец… Вон худой, похожий на старичка карлика, дурачок Пашка в дедовской шапке идет за водовозкой. В обмерзлой кадушке тяжко плескается дымящаяся, темная и вонючая вода, а полозья визжат, как поросенок… Но вот и изба Митрофана. Какая она маленькая, низенькая и как все буднично вокруг нее! Лыжи стоят у дверей в сенцы. В сенцах дремлет и жует жвачку корова. Стена избы, выходящая в сенцы, сильно подалась от них, и поэтому дверь надо отворять с большими усилиями.
Она отлипает наконец, и в лицо пахнуло теплым избяным запахом. В полумраке стоят несколько баб у печки и, пристально глядя на покойника, шепотом переговариваются. А покойник под коленкором лежит в этой напряженной тишине и слушает, как плаксиво и жалостно читает Псалтырь Тимошка. О, какой важный и серьезный стал Митрофан! Голова маленькая, гордая и спокойно-печальная, закрытые глаза глубоко ввалились, большой нос обрезался; большая грудь, приподнятая последним вздохом, точно закаменела, а ниже ее, в глубокой впадине живота, лежат большие восковые руки. Чистая рубаха красиво оттеняет худобу и желтизну. Баба тихо взяла одну руку, — видно, как тяжела эта ледяная рука, — подняла и опять положила.
Митрофан остался совершенно равнодушен и продолжал спокойно слушать, что читает Тимошка. Может, он знает даже и то, как ясен и торжественен сегодняшний день, — его последний день в родной деревне? День этот кажется очень долог в мертвой тишине. Солнце медленно проходит свой небесный путь, и вот красноватый, парчовый луч уже скользнул в полутемную избу и косо озарил лоб покойника. Когда же я выхожу из избы на улицу, солнце прячется между стволами сосен за частый ельник, теряя свой блеск. Опять я бреду вдоль просеки. Снега на поляне и крыши изб, которые точно облиты сахаром, алеют.
В просеке, в тени, чувствуется, как резко морозит к ночи. Еще чище и нежней стали краски зеленоватого неба к северу, еще тоньше рисуется мачтовый сосновый лес на его фоне. А с востока уже встала большая бледная луна. Гаснет закат, она подымается все выше… Собака, с которой я хожу вдоль просеки, забегает иногда в ельник и, выскакивая, вся в снегу, из его таинственно-светлых и темных дебрей, замирает вместе с своей резкой черной тенью на ярко озаренной дороге. Месяц уже высоко… В деревушке — ни звука, робко краснеет огонек из тихой избы Митрофана… И большая, остро содрогающаяся изумрудом звезда на северо-востоке кажется звездою у Божьего трона, с высоты которого Господь незримо присутствует над снежной лесной страной… III А на следующий день понесли гроб Митрофана по лесной дороге к селу. Воздух по-прежнему был резок и морозен, и миллионы мельчайших игл и крестиков тускло поблескивали на солнце, кружась в воздухе. Бор и воздух слегка затуманивались, — только на горизонте к югу ясно и зелено было ледяное небо.
Снег пел и визжал под санями, когда я бежал на лыжах в село. Там я долго мерз на паперти, пока наконец увидал среди белой сельской улицы белые зипуны и белый большой гроб из нового тесу. Отворили дверь в церковь, откуда вместе с запахом воска тоже пахнуло холодом: бедная лесная церковка промерзла вся насквозь, — весь иконостас и все иконы побелели от густого матового инея. И когда она наполнилась сдержанным говором, стуком шагов и паром от дыхания, когда с трудом опустили тяжелый разлатый гроб на пол, торопливым, простуженным голосом заговорил и запел священник. Жидкие синеватые струйки дыма вились над гробом, из которого страшно выглядывал острый коричневый нос и лоб в венчике. Кадило в руках священника было почти пусто, дешевый ладан, брошенный в еловые уголья, издавал запах лучины, а сам священник, повязанный по ушам платком, был в больших валенках и в старом мужицком полушубке, поверх которого торчала старая риза. Он, наперебой с дьячком, в полчаса справил службу и только «со святыми упокой» пропел не спеша и стараясь придать своему голосу трогательные оттенки, — печаль о бренности всего земного и радость за брата, отошедшего, после земного подвига, в лоно бесконечной жизни, «иде же праведные упокоеваются».
Напутствуемый протяжным пением, гроб с мерзлым покойником вынесли из церкви, пронесли его по улице и за селом, на пригорке, опустили в неглубокую яму, которую и закидали мерзлой глинистой землей и снегом. В снег воткнули елочку и, покряхтывая от мороза, торопливо разошлись и разъехались. Глубокая тишина царила теперь на лесной полянке, по которой торчало из сугробов несколько низких деревянных крестов. Беззвучно кружились в воздухе бесчисленные морозные остинки, где-то высоко над головой тянул сдержанный, глухой и глубокий гул: так шумит под вечер в отдалении море, когда оно скрыто за горами. Мачтовые сосны, высоко поднявшие на своих глинисто-красноватых голых стволах зеленые кроны, тесной дружиной окружали с трех сторон пригорок. Под ним широко синела еловыми лесами низменность. Длинный земляной бугор могилы, пересыпанный снегом, лежал на скате у моих ног.
Он казался то совсем обыкновенной кучей земли, то значительным — думающим и чувствующим. И, глядя на него, я долго силился поймать то неуловимое, что знает только один Бог, — тайну ненужности и в то же время значительности всего земного. Потом я крепко двинул лыжи под гору. Облако холодной снежной пыли взвилось мне навстречу, и по всему девственно-белому, пушистому косогору правильно и красиво прорезались два параллельных следа. Не удержавшись, я упал под горой в густой и необыкновенно зеленый ельник, набил в рукава снегу. Задевая за ельник, я быстро пошел зигзагами между его кустами. Траурные сороки с резким стрекотанием, игриво качаясь в воздухе, перелетали над ними.
Минуты текли за минутами — я все так же равномерно и ловко совал ногами по снегу. И уже ни о чем не хотелось думать. Тонко пахло свежим снегом и хвоей, славно было чувствовать себя близким этому снегу, лесу, зайцам, которые любят объедать молодые побеги елочек… Небо мягко затуманивалось чем-то белым и обещало долгую тихую погоду… Отдаленный, чуть слышный гул сосен сдержанно и немолчно говорил и говорил о какой-то вечной, величавой жизни… 1901 I Тишина — и запустение. Не оскудение, а запустение… Не спеша бегут лошади среди зеленых холмистых полей; ласково веет навстречу ветер, и убаюкивающе звенят трели жаворонков, сливаясь с однообразным топотом копыт. Вот с одного из косогоров еще раз показалась далеко на горизонте низким синеющим силуэтом станция. Но, обернувшись через минуту, я уже не вижу ее. Теперь вокруг тарантаса — только пары, хлеба и лощинки с дубовым кустарником… — Ну, что новенького, Корней?
Плохо живем… Не много нового узнаю я и в имении сестры, где я всегда делаю остановку на пути к Родникам. Кажется, что еще год тому назад усадьба не была так ветха. Полы и потолки в зале еще немного покосились и потемнели, ветви запущенного палисадника лезут в окна, тесовые крыши служб серебрятся и дают кое-где трещины… А по двору, держа в поводу худого стригуна, запряженного в водовозку, еле бредет полуслепой и глухой Антипушка, и рассохшиеся колеса водовозки порою так неистово взвизгивают, что больно слушать. Ведь земля-то сущее золотое дно. Но банк, банк! Вроде высыхающего пруда. Издали — хоть картину пиши.
А подойди — затхлостью понесет, ибо воды-то в нем на вершок, а тины — на две сажени, и караси все подохли… Дно-то, действительно, золотое, только до него сам черт не докопается! II Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе. В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами. Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова. Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы.
Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, — он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он «тронулся», как говорили, «в отделку» и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения. Осенью однажды его нашли в молельной мертвым… — Не знаешь, не продали еще? Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар — сирота.
А земля тут — прямо золотое дно! А лес-то! Правда, славный лес. Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей… — А вон и Батурино, — насмешливо говорит Корней.
И я уже понимаю его. Добилась до последнего. Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада. Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения! От варка остались только стены, от людской избы — раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива.
А на «черном» крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха. Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню. Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, — когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома — вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу. Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо — дверь в его каморку, прямо — комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами… — Мы ведь в пристройке-с теперь живем, — виновато поясняет Батурина. Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно.
Расслышав, Батурина поспешно улыбается. И отворяет дверь в коридор… Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее — и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд! IV Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей.
Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей. И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить… — Всем не мед, — говорит он. Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто — двести десятин, — конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары — дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь! Ну, вот их-то, чертей, и зажать бы в тесном месте!
Но Корней отводит глаза в сторону. Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом — дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, — только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца. Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная!
Слава Богу, хоть месяц всходит! Всё веселее… V Воргол — нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание. И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку… Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь… — Корней, — говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, — надо ехать!
Поедем шажком, а уж покормим дома. Корней останавливается. Ну его к черту!.. Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает: — Живем пока… — То есть как «пока»? А потом-то что ж? Все что-нибудь да будет… — Что же?
Разойдется народ по другим местам, либо еще как… — А как? При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону. И молча лезет на козлы. На нем гимназический картуз, шелковая коричневая косоворотка, козловые сапожки с сафьяновым ободком на голенищах. Он сидит сзади отца на беговых дрожках, дрожки шибко катятся большой дорогой, а вокруг поле, летнее жаркое утро… Старую донскую кобылу подали к крыльцу чуть не на рассвете. Но, Боже, сколько раз заглядывал Иля в кабинет отца, в тщетной надежде, что разговор со старостой кончен! Уже и росистая трава в тени от амбаров успела высохнуть, и запахло в саду оцепеневшей на солнечном припеке черемухой… Даже кобыла и та стала задремывать от скуки: осела на левую заднюю ногу, прижала одно ухо, прикрыла глаза… Но всему бывает конец, кончилась и пытка ожидания.
Держится Иля за кожаную подушку сиденья, задрав ноги на заднюю ось и почти касаясь лбом ружейных стволов на спине отца, поглядывает, как трепещут сверкающие на солнце спицы, как бежит по пыли возле них белая, с подпалинами, Джальма, близко видит загорелую шею и широкий затылок под белым картузом… Солнце стоит высоко и сильно припекает, кожа на дрожках стала горячая, — приятно пахнет нагретой кожей и колесной мазью. Душная, густая пыль облаком встает из-под колес, парусиновый пиджак на плечах отца темнеет… Но вот и проселок — полевой рубеж, длинным узким коридором теряющийся меж стенами высокой серо-зеленой ржи. Отец сдерживает лошадь и закуривает, пуская через плечо клуб душистого дыма… Ах, эти проселки! Весело ехать по глубоким колеям, заросшим муравой, повиликой, какими-то белыми и желтыми цветами на длинных стеблях. Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали пролет меж стенами колосистой гущи да небо, а высоко на небе — жаркое солнце. Синие васильки, лиловый куколь и желтая сурепка цветут во ржи. Дрожки задевают колосья, растущие кое-где по дороге, и они однообразно клонятся под колесами и выходят из-под них черными, испачканными колесной мазью.
Алексей в широкополой шляпе, высоко восседавший на своей тележке, за которой бежал жеребенок мышиного цвета, на длинных, тонких ножках… А не то вдали показывался тарантас, а в тарантасе — загорелый помещик в крылатке, в дворянском картузе, с изумленно выкаченными белками. Увидав соседа, он изумлялся еще более, радостно таращил глаза и разводил руками, меж тем как кучер в плисовой безрукавке и круглой шапочке с павлиньими перьями останавливал тройку. Останавливал лошадь и отец, слезал с дрожек навстречу вылезавшему из тарантаса толстяку — и начинались бесконечные разговоры. Помещик говорит страшно громко, размахивает руками и все кого-то бранит… Потом над чем-то долго, с мучительным наслаждением хохочет, сотрясаясь всем телом… Отец тоже кричит и тоже хохочет. Помещик становится на подножку тарантаса, накренивая его, с трудом усаживается… Но не проходит и минуты, как сзади опять раздается крик: — Сосед! На минуточку! И опять стоянка, опять разговоры… Утомленная, но счастливая своими хлопотами Джальма сидит у колес и жарко дышит, изредка, с коротким стуком, ловя зубами мух.
В небе блестят и кудрявятся белые облака, всюду столько света и радости, как бывает лишь в июне, и все неподвижнее становится воздух к полудню. Два желтых мотылька, как два лепестка розы, беззвучно и однообразно играют над склонившимися в оцепенении колосьями, над цветами и травами, нагретыми зноем. Сладко пахнет васильками. И, щурясь от солнца, Иля в забытьи следит за облаком, похожим на пуделя, которое, медленно тая, плывет по светозарной сини неба, прислушивается, как сипят в траве кузнечики, а над головою на тысячу ладов сонно звенит жалобными дискантами воздушная музыка насекомых, неумолчно воспевающих дали, млеющие в мареве зноя, радость и свет солнца, беспричинную, божественную радость жизни… Наговорившись, отец гонит лошадь шибко, и дрожки прыгают и несутся под изволок, к какому-то широкому логу среди степных косогоров. За этим логом следует подъем на покатую гору, залитую зелеными овсами, а с горы открывается вид на новый, еще более широкий и разлатый лог. Тут были заливные болотистые лужки, и мелкая степная речка, извивавшаяся по ним, делала много широких затонов, густо заросших зелеными щетками куги. Оттого, что горизонт был со всех сторон замкнут этими похожими на ржаные хлебы косогорами, глухо было тут на редкость, но какая милая, своеобразная жизнь, жизнь куличков, бекасов и диких чирков, чувствовалась в тишине и глуши этих мелких затонов!
И вдруг дребезжание сразу обрывается. Под горою ветерок спадает. Солнце печет, колеса шуршат в густой, насыщенной водой траве. Пресно пахнет теплым илом, разогретой кугою; белая как снег рыбалка неожиданно вырывается из кочкарников и сверкает в воздухе острыми крыльями… А вот и болото — серебристо-зеркальные затоны с островками тонколистой осоки… Не спуская с них глаз, отец передает Иле вожжи, осторожно слезает с дрожек и, скинув ружье, торопливо, но бесшумно направляется к ним. Длинные сапоги его тонут в мягких кочкарниках, серебристые пузыри болотного газа остаются в его следах, отпечатывающихся в бархатистой и влажной траве… От солнца и блеска воды светло так, что больно смотреть. И Джальма, быстро оглянувшись, вдруг — бултых в воду и, наслаждаясь прохладой, медленно плывет к затону, к камышам. Из воды видна только ее вытянутая прилизанная голова с опущенными ушами и длинный хвост, который плывет за ней, как чужой, как палка.
Потом и голова и хвост заворачивают в камыши, отец входит по колена в воду и тоже скрывается в камышах. Проходит десять, двадцать минут напряженного молчания… Где-то далеко раздается тяжкий, глухой выстрел… Весь встрепенувшись, пристально глядит Иля вперед, но за камышами ничего не видно. В камышах что-то осторожно попискивает и булькает; по широкой луже недалеко от дрожек, извиваясь, проплывает уж; перламутрово-голубые стрекозы с треском распускают длинные стеклянные крылышки, вылетая из горячей травы, а высоко в небе медленно вырастает и вытягивается большое белоснежное облако… Вот оно приняло образ сказочного исполина, а из затона, в котором, углубляя его, ярко светит отражение этого исполина, что-то глухо, угрюмо и жалобно ухнуло… Ухнуло и выжидательно замолчало… — Бычки! Воображение мгновенно создает образ какого-то фантастического существа, одного из тех страшных подводных жителей, что глубоко скрываются в болотах и только изредка высовывают свои лобастые рогатые головы с выпученными глазами на свет Божий. Что, если выглянет такой бычок именно теперь, в этот безмолвный час знойного полдня? И, косясь на затон, Иля не замечает, что картуз его съехал на затылок, что комары облепили ему потную шею и руки и что ослепительно жаркое солнце бьет прямо в лицо… Вдруг раздается кашель. Иля вздрагивает и мгновенно возвращается к действительности.
Отец идет, по пояс мокрый, хлюпает тяжелыми сапогами, налитыми болотной водой. Да ведь это жучки! Водяные жучки! Отец раскраснелся, расстегнул ворот рубахи, лицо у него доброе и оживленное.
Откуда у него такой интерес к иудейской истории? Что заставило его отправиться на Святую землю, а затем отразить это и в прозе, и в поэзии? МДШ Да , это так, и о «библейском ритме» прозы Бунина говорили такие прекрасные советские литературоведы, как Эмма Полоцкая, а в эмиграции — Елизавета Малоземова. Набоков это письмо перенял.
Бунин был страстный путешественник, и его особенно влекло на Восток — ближний и дальний. Об этом уже немало написано. Мысли о еврейской идентичности и истории занимали Бунина в 1910-е годы — особенно на фоне брака и смерти сына и на фоне подъема сионистского движения в Российской империи. У Бунина было не только понимание судьбы еврейского народа. Было сострадание, был художнический интерес к остранению еврейской жизни в черте оседлости. В «Окаянных днях», кстати, есть запись о походе в синагогу в Одессе. А в «Жизни Арсеньева» есть изумительный витебский эпизод с описанием еврейского гуляния. Будто Иегуда Пэн подсказывал Бунину черты еврейской поэтики.
АМ Бунин ведь писал и литературные портреты, писал блестяще, хлестко — чего стоит, к примеру, его безжалостный «Третий Толстой». Набоков тоже писал о своих встречах с писателями в 30-е годы в эмиграции, написал он и о Бунине, да так, что последний обвинил Набокова во лжи. Чем же учитель, Нобелевский лауреат, так обидел ученика? МДШ Сначала обидел Бунина Набоков, и подвел итог этим обидам в рассказе «Обида», опубликованном в июле 1931 года в парижских «Последних новостях» с посвящением Бунину. Обо всех обидах не скажешь — об этом много в моей книге. Давайте кратко обратимся к отзыву Бунина на воспоминания Набокова, написанные уже в Америке и переписанные несколько раз на двух языках. Известная сцена ужина с Буниным — это многослойный палимпсест встреч, а не свидетельство об одной единственной парижской встрече конца января 1937 года: «Бунин был озадачен моим равнодушием к рябчику и раздражен моим отказом распахнуть душу. К концу обеда нам уже было невыносимо скучно друг с другом.
Набоковская аллегория «разматывания мумии» извлечение шарфа Набокова из пальто Бунина и кружением писателей друг вокруг друга в ритуальном танце посреди парижской улицы на глазах изумленных ночных фей означает не только отдаление Набокова от Бунина, но и освобождение от пут русской культуры, с которой Бунин никогда бы даже не помыслил расстаться. Очень на меня похоже! И никогда я не был с ним ни в одном ресторане». И как отнеслись в эмиграции к награждению Бунина? МДШ среди эмигрантов претендовал Мережковский, и даже в какой-то момент предлагал Бунину джентльменское соглашение о разделе суммы премии — независимо от того, кому из них ее присудят. К моменту получения Буниным премии его шансы как, собственно, и шансы Мережковского не считались очень высокими. История получения Буниными Нобелевской премии подробно исследована Татьяной Марченко. Награда Бунина оказала электризующее воздействие на культурный климат русского зарубежья.
Непримиримо-антибольшевистски настроенный Бунин стал первым русскоязычным писателем, удостоившимся высшего знака мирового признания. Премия Бунина воспринималась эмигрантами именно как оправдание изгнания. АМ Какие произведения Ивана Бунина вы особенно цените, какие посоветовали бы прочесть читателям «Лабиринта»? МДШ Я любил и продолжаю любить у Бунина многое, хотя в молодости и в России проза Бунина читается иначе, нежели в годы зрелости и в эмиграции. Считаю непревзойденной раннюю черноземную готику Бунина « Деревня », некоторые новеллы 1910-х и ранних 1920-х годов « Сны Чанга »; « Митина любовь » , а также среднюю часть « Темных аллей » с такими гениальными рассказами, как «Натали» и «Генрих». И еще я очень советую перечитать все стихи Бунина подряд — не пожалеете. И, наконец, единственный роман Бунина « Жизнь Арсеньева » — шедевр автобиографической прустианской художественной прозы, чистый бриллиант искусства памяти. Кто, кроме Бунина, умел так извлекать бессмертие искусства из умирания вымышленных воспоминаний?
Вот концовка романа: «Недавно я видел ее во сне — единственный раз за всю свою долгую жизнь без нее. Ей было столько же лет, как тогда, в пору нашей общей жизни и общей молодости, но в лице ее уже была прелесть увядшей красоты. Она была худа, на ней было что-то похожее на траур. Я видел ее смутно, но с такой силой любви, радости, с такой телесной и душевной близостью, которой не испытывал ни к кому никогда» Comments by Maxim D. Мария Михайлова Да, конечно, как и с очень хорошей поэтессой Анной Буниной. Он об этом неоднократно писал, как и о том, что имя Буниных вписано в шестую книгу дворянских родов. Но стоит сказать, что есть изыскания, доказывающие, что Л. Толстой в родстве с Пушкиным и пр.
А если учесть разросшиеся дворянские семьи, бесконечное количество детей, то можно сказать, что все дворяне России приходились друг другу «десятой водой на киселе». АМ Отношения Бунина и графа, а так же гражданина и товарища Алексея Толстого в эмиграции ровными не назовешь. Разное бывало меж ними. Если верить Алексею Толстому, Бунин даже пытался препятствовать изданию его романа « Хождение по мукам » во Франции… ММ Я, признаться, не очень в курсе этой истории. Знаю, что Бунин ценил « Петра I », но самого «Алешку» не уважал. Бунину можно предъявить много претензий — и заносчив, и презрителен, и неуважителен к окружающим, и эгоист страшный. Но никогда не льстец, не подлиза, не юлящий человек, не жаждал «продаваться», не хотел быть зависимым хотя в эмиграции и приходилось порой! А в Алексее Толстом укрупнял для себя, выделял именно эти черты, как то, чего никогда не хотел себе позволить.
Для него продажность — показатель подлости. Так охранял в себе «дворянство», которым гордился… АМ Одно время Бунина одолевало стремление «опроститься», насколько серьезно в молодости Иван Алексеевич увлекался толстовством? ММ Вполне серьезно. Поехал в толстовскую общину в Полтаву, учился бондарному ремеслу. Правда, некоторые литературоведы считают, что это был «мундир» толстовства. Мне же кажется, что Бунин был очень страстным, увлекающимся человеком, но и остывающим. Не остывала у него только одна страсть — к писательству. Здесь он становился схимником, монахом.
Все подчинял ей.
Автор: Иван Бунин Стихотворение о детских воспоминаниях поэта. Автор: Иван Бунин Воспоминания поэта о вечерней буре, которая не давала уснуть. Автор: Иван Бунин Рассказ для старшеклассников про мужа, жена которого уехала на море с любовником. Автор: Иван Бунин Рассказ про ребенка, который в бреду просил красные лапти. Автор: Иван Бунин Рассказ про мальчика, которому дядя рассказывал как писать цифры.
Иван Бунин "Повести и рассказы"
В 1933 году Бунин стал лауреатом Нобелевской премии по литературе за «строгое мастерство, с которым он развивает традиции русской классической прозы»[1]. С осени 1889 года Бунин работал в «Орловском вестнике», где печатались его рассказы, стихи и литературно-критические статьи. Читайте Нобелевский лауреат, Иван Алексеевич Бунин – лучшие стихи и рассказы, трогательные романы и повести.
Краткое содержание Тёмные аллеи, Бунин читать
Интересные факты Жена Бунина, Вера Муромцева, говорила, что сам Бунин, которому на момент написания рассказа «Чистый понедельник» было уже 73 года, называл его своим лучшим произведением. Основных действующих лиц в рассказе всего двое: героиня и сам рассказчик. Их имена читатель так и не узнает. Рассказ «Чистый понедельник» входит в знаменитый бунинский цикл из 38 небольших рассказов «Темные аллеи», повествующих о любви, встречах и расставаниях. Цикл Бунин писал в течение 10 лет — с середины 1930-х до середины 1940-х годов. Название «Темные аллеи» было взято писателем из стихотворения поэта Николая Огарева «Обыкновенная повесть», посвященного первой любви, у которой не получилось счастливого продолжения.
Особенность многочисленных бунинских рассказов о любви в том, что любовь двух героев по каким-то причинам не может больше продолжаться. Однако в каждом рассказе переживается счастливый миг любви, остающийся в памяти героев навсегда. По Бунину, именно память делает любовь вечной. Свидание на кладбище Отрывок из рассказа Ивана Бунина «Чистый понедельник» Кто же знает, что такое любовь? Я махнул рукой: — Ах, Бог с ней, с этой восточной мудростью!
С меня опять было довольно и того, что вот я сперва тесно сижу с ней в летящих и раскатывающихся санках, держа ее в гладком мехе шубки, потом вхожу с ней в людную залу ресторана под марш из «Аиды», ем и пью рядом с ней, слышу ее медленный голос, гляжу на губы, которые целовал час тому назад… И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье... Ну что ж — все-таки счастье, великое счастье! Так прошел январь, февраль, пришла и прошла масленица. В прощеное воскресенье она приказала мне приехать к ней в пятом часу вечера. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботиках.
Глаза ее были ласковы и тихи. Я удивился, но поспешил сказать: — Хочу! Я удивился еще больше: — На кладбище? Это знаменитое раскольничье? Допетровская Русь!
Хоронили ихнего архиепископа. И вот представьте себе: гроб — дубовая колода, как в древности, золотая парча будто кованая, лик усопшего закрыт белым «воздухом», шитым крупной черной вязью — красота и ужас.
В начале романа «Жизнь Арсеньева» Иван Алексеевич описал «зимний» рождественский приезд отца из деревни в город. Писатель решил сделать дорогое ему воспоминание самостоятельным рассказом. Бунин немного переработал эпизод — из «зимнего» рассказ стал «весенним», масленичным». Рассказ «Подснежник» начинается так: «Была когда-то Россия, был снежный уездный городишко, была масленица — и был гимназистик Саша, которого милая, чувствительная тётя Варя, заменившая ему родную мать, называла подснежником».
Он такой необыкновенный, особенный? Нет, ничуть не особенный: разве не каждому даёт бог то дивное, райское, что есть младенчество, детство, отрочество?
Сначала мальчик спал на диванчике в другой комнате. Но красавица решила, что бархат может протереться. Поэтому ребёнка переложили спать на старый тюфяк, на полу. Чиновник не смел возразить своей жене-красавице, он в угоду ей стал делать вид, что у него никогда не было сына.
Мальчик, одинокий во всём мире, стал жить самостоятельно, неслышно и незаметно. Он стелил и убирал свою постельку, рисовал в уголке на грифельной доске и читал одну и ту же книжку. Дурочка Сын дьякона учится в семинарии и приезжает к родителям на каникулы. В первую же ночь он просыпается от сильного плотского желания. Не зная, что делать, семинарист идёт на кухню. Там всегда спала кухарка, прозванная дурочкой.
На протяжении целого лета юноша пользовался «дурочкой», а когда уехал, она родила мальчика. Через год семинарист вновь приехал на каникулы. Теперь ему было стыдно за связь с кухаркой, хотя все домашние прекрасно знали, что ребёнок у «дурочки» от него. Отец созвал много гостей и накрыл стол, чтобы отметить поступление сына в академию. Когда завели граммофон, на середину комнаты выбежал сын кухарки. Он был настоящим уродом, но милым, когда улыбался.
Ребёнок стал вытанцовывать, нелепо, как мог. Семинарист не мог смотреть на ребёнка. Поэтому приказал выгнать кухарку из дома. Она с сыном пошла ходить по белому свету и жить на милостыню. Антигона Студент решил навестить родственника — дядю, которому отняли ноги. Для юноши это была дань уважения.
Он думал, что приедет ненадолго. По приезду герой обратил внимание на красивую сиделку, которая ухаживала за дядей, — Антигону, как представил её генерал. Комнаты молодых людей находились рядом. И однажды вечером они разговорились, и всё закончилось близостью. Утром горничная пришла позвать её на помощь к больному генералу, и юноша босиком убежал в свою комнату, забыв туфли у кровати. Горничная доложила генеральше.
Молодая красавица собралась уезжать под благовидным предлогом. Генеральша не стала удерживать девушку. Студент хотелось кричать от отчаянья. Антигона только помахала ему перчаткой на прощание. Смарагд Девушка Ксения любуется облаками, луной, звёздами. Ей нравится наблюдать за небом.
Рядом юноша Толя, он разглядывает девушку и находит её милой. Ксения восхищается цветом неба, называет его «смарагд», который наводит её на мысли о рае. Толя не разделяет её возвышенного настроения и лезет целоваться, девушка, сдерживая слёзы, убегает. Юноша, не понимая Ксении, подумал, что она глупа до святости. Гость К господам в дом ворвался барин. Он приказал новой кухарке позвать хозяев.
Та ответила, что их нет дома. Тогда боярин приказал передать, что приходил Адам Адамович, что завтра он снова зайдёт. Потом мужчина посмотрел на кухарку, подошёл к ней и повалил на сундук. Кухарка кричала, говорила, что она невинна, но он и слышать ничего не хотел. Потом она долго плакала до самого приезда хозяев. А на следующий день Адам Адамович не пришёл.
Хозяин сообщил, что, вероятно, он уехал в Москву, так как собирался туда. Волки В деревне волки загрызли овцу. Поэтому местные боялись ездить вечерами. Барышня и гимназист ехали в повозке с кучером. Она, веселясь, зажигала спички, якобы боялась волков, попутно они целовались. Внезапно кучер осадил лошадей — впереди волки.
Потом кони понесли галопом, но барышня успела перехватить вожжи у ошалевшего возницы. Она ударилась в темноте обо что-то. После этого у неё остался шрам. Когда кто-нибудь спрашивал у девушки про шрам, она сразу вспоминала поездки с гимназистом. И от воспоминаний ей становилось хорошо. Визитные карточки На теплоходе плыл писатель, которому понравилась женщина из третьего класса.
Мужчина ждал эту даму. Накануне они познакомились, но добиваться сразу её он не стал, решил, что это можно сделать сегодня. Женщина рассказала писателю, что она едет от родной сестры, что дома у неё есть муж, но о замужестве она сожалеет. Ещё женщина рассказала о своей гимназической мечте — ей всегда хотелось заказать визитные карточки. В каюте писателя дама сама сняла с себя одежду, как бы делая вызов. Когда утром они прощались, женщина быстро убежала и даже не стала оглядываться.
Зойка и Валерия Студент, будущий доктор Левицкий, часто приходит к Данилевским и признаётся, что влюблён в Дарию. Зоя, которой всего 14 лет, расстроилась, так как ранее он симпатизировал ей, а она отвечала взаимностью. Дария заболела и уехала, но приехала родственница Валерия. В неё Левицкий влюбился сразу же, как только увидел. Зойка даже не смогла ревновать студента к Валерии. Потому что видела, как та красива.
Валерия сначала приблизила Левицкого к себе, но потом оттолкнула, так как влюбилась в доктора Титова. От переживаний студент решает спрятаться в Москве и рассказывает о своём решении. Когда он лежит на чердаке, Зойка открывает ему тайну: Титов отверг Валерию. Потом она сама пригласила Левицкого прогуляться по ночному саду. Когда они гуляли, Валерия захотела отдаться студенту. После всего, она просто оттолкнула его.
Левицкий даже не стал дожидаться утра, и уехал ночью на станцию. Таня Таня служила у помещиков. Один из их родственников по имени Петруша взял её силой. Хотя он и не верил, что она так спала и не понимала, что происходит. Потом Таня посмотрела на Петрушу другими глазами. Он ей понравился, и они начали встречаться.
Петруше надо было уезжать, хотя ему очень нравилась Таня. Умом он понимал, что они не пара. На прощанье он пообещал, что вернётся к Рождеству, но так не вышло. Приехал он только в феврале. И они снова были вместе, а потом Петруша вновь уехал, сказав, что вернётся к Святой. Шёл 17 год.
Петруша больше не вернулся. В Париже Он был одинок, потому что супруга бросила его. Как-то в русской столовой он познакомился с официанткой Ольгой русского происхождения, младше его на 10 лет. Они быстро поняли, что похожи друг на друга, так как вдвоём очень одиноки. Женщина была замужем, но муж жил в другой стране. Сначала они просто общались, а потом начали жить вместе.
Однажды он попросил Ольгу, чтобы она спрятала в сейф все деньги, которые у него были. Очень скоро он умер, а женщина всё рыдала и кого-то просила пощадить её. Галя Ганская В одном кафе сидели моряк и художник. Последний решил рассказать о Гале Ганской, которую знал ещё с того момента, как она была подростком. Потом художник уехал в Париж, и вернулся только спустя 2 года. Галя за это время стала настоящей девушкой.
Художник угостил Галю шоколадом, подарил цветы и пригласил в свою мастерскую. Там они начали целоваться. Художник решил, что надо вовремя остановиться, ему просто стало жалко девушку. Через год они встретились вновь. На этот раз гуляли по берегу моря, поцеловались. Но Галя его оттолкнула и убежала.
Когда их встреча произошла вновь, то Галя сама предложила пойти в мастерскую. Там между ними всё и произошло. Они виделись каждый день, а потом Галя узнала, что художник уедет. Она устроила настоящий скандал, но он всё равно сказал, что уедет. Потом немного поостыл и решил не ехать. Когда шёл сказать об этом Гале, ему сообщили, что она отравилась.
Художник был в отчаяньи и хотел застрелиться.
Через минуту побежали дальше, вверх, туда же, куда унесло и ее давеча утром. Темная летняя заря потухала далеко впереди, сумрачно, сонно и разноцветно отражаясь в реке, еще кое-где светившейся дрожащей рябью вдали под ней, под этой зарей, и плыли и плыли назад огни, рассеянные в темноте вокруг. Поручик сидел под навесом на палубе, чувствуя себя постаревшим на десять лет. Приморские Альпы. Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке[ 10 ] мой кучер — от Красных ворот[ 11 ] к храму Христа Спасителя[ 12 ]: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в «Прагу», в «Эрмитаж», в «Метрополь»[ 13 ], после обеда в театры , на концерты, а там к «Яру» в «Стрельну»[ 14 ]... Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно — так же, как говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения — совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании — и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее. Она зачем-то училась на курсах[ 15 ], довольно редко посещала их, но посещала.
Я как-то спросил: «Зачем? Разве мы понимаем что-нибудь в наших поступках? Кроме того, меня интересует история... В доме против храма Спасителя она снимала ради вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много места занимал широкий турецкий диван[ 17 ], стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало «Лунной сонаты», — только одно начало, — на пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные цветы, — по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие, — и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не спеша, протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила: «Спасибо за цветы... Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех... Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему-то южной, горячей красотой, был даже «неприлично красив», как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате ; и насколько я был склонен к болтливости, к простосердечной веселости, настолько она была чаще всего молчалива: все что-то думала, все как будто во что-то мысленно вникала: лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три-четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала, заставляя и меня сесть в кресло возле дивана и молча читать.
Не представляете вы себе всю силу моей любви к вам! Не любите вы меня! А что до моей любви, то вы хорошо знаете, что, кроме отца и вас, у меня никого нет на свете. Во всяком случае, вы у меня первый и последний. Вам этого мало? Но довольно об этом. Читать при вас нельзя, давайте чай пить... И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки[ 21 ], стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря что придет в голову: — Вы дочитали «Огненного ангела»[ 22 ]?
До того высокопарно, что совестно читать. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю[ 24 ]. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него... И она ничему не противилась, но все молча. Я поминутно искал ее жаркие губы — она давала их, дыша уже порывисто, но все молча. Когда же чувствовала, что я больше не в силах владеть собой, отстраняла меня, садилась и, не повышая голоса, просила зажечь свет, потом уходила в спальню. Я зажигал, садился на вертящийся табуретик возле пианино и постепенно приходил в себя, остывал от горячего дурмана. Через четверть часа она выходила из спальни одетая, готовая к выезду, спокойная и простая, точно ничего и не было перед этим: — Куда нынче?
В «Метрополь», может быть? И опять весь вечер мы говорили о чем-нибудь постороннем. Вскоре после нашего сближения она сказала мне, когда я заговорил о браке: — Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь... Это меня не обезнадежило. Наша неполная близость казалась мне иногда невыносимой, но и тут — что оставалось мне, кроме надежды на время? Однажды, сидя возле нее в этой вечерней темноте и тишине, я схватился за голову: — Нет, это выше моих сил! И зачем, почему надо так жестоко мучить меня и себя!
Она промолчала. Она ровно отозвалась из темноты: — Может быть. Кто же знает, что такое любовь? Я махнул рукой. И опять весь вечер говорил только о постороннем — о новой постановке Художественного театра, о новом рассказе Андреева... В три, в четыре часа ночи я отвозил ее домой, в подъезде, закрывая от счастья глаза, целовал мокрый мех ее воротника и в каком-то восторженном отчаянии летел к Красным воротам. И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье... Ну что ж — все-таки счастье, великое счастье!
Так прошел январь, февраль, пришла и прошла Масленица. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботинках. Глаза ее были радостны и тихи. Я удивился, но поспешил сказать: — Хочу! Я удивился еще больше: — На кладбище? Это знаменитое раскольничье? Допетровская Русь! Хоронили ихнего архиепископа.
А у гроба диаконы с рипидами и трикириями... Рипиды, трикирии! Я не знаю что... Но я, например, часто хожу по утрам или вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого... Так вот: диаконы — да какие! Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь, — то один хор, то другой, — и все в унисон и не по нотам, а по «крюкам». А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветвями, а на дворе мороз, солнце, слепит снег...
Да нет, вы этого не понимаете! Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, — солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики, — она вдруг обернулась, почувствовав это: — Правда, как вы меня любите! Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Стало темнеть, морозило, мы медленно вышли из ворот, возле которых покорно сидел на козлах мой Федор. Только не шибко, Федор, — правда? И мы зачем-то поехали на Ордынку, долго ездили по каким-то переулкам в садах, были в Грибоедовском переулке; но кто ж мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов, — прохожих не было ни души, да и кому из них мог быть нужен Грибоедов?
Уже давно стемнело, розовели за деревьями в инее освещенные окна... Я засмеялся: — Опять в обитель? В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане. В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивали огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским. Мы прошли во вторую комнату, где в углу, перед черной доской иконы Богородицы Троеручицы, горела лампадка, сели за длинный стол на черный кожаный диван... Пушок на ее верхней губе был в инее, янтарь щек слегка розовел, чернота райка совсем слилась с зрачком, — я не мог отвести восторженных глаз от ее лица. А она говорила, вынимая платочек из душистой муфты: — Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и Богородица Троеручица.
Иван Алексеевич Бунин (1870–1953)
Рассказы Бунина отличаются увлекательной манерой письма и особенными сюжетами, будоражащими воображение. С осени 1889 года Бунин работал в «Орловском вестнике», где печатались его рассказы, стихи и литературно-критические статьи. По всей вероятности, «Мелкие рассказы» были написаны в Одессе, где Бунин жил в 1898 г. «Поселившись в Одессе, Бунин подружился с писателями и художниками со всеми был на „ты“ некоторых любил, например маленького трогательного Эгиза. Дорогие друзья, к вашему вниманию 5 коротких рассказов =Автор. Первый литературный успех Бунина – рассказ «Антоновские яблоки», демонстрирующий проблему обнищавших дворянских усадеб, подвергся критике за воспевание голубой дворянской крови. Многими Бунин воспринимается исключительно как писатель-реалист, мастер жизненных зарисовок, а также тонкий изобразитель лирических состояний.
Топ-10 стихов
- 10 цитат из писем и дневников Бунина • Arzamas
- Ранние рассказы Ивана Бунина
- Творчество Ивана Алексеевича Бунина
- 10 произведений Ивана Бунина, которые невозможно не прочитать
- Глава 1. Примирение
- Бунин Иван Алексеевич читать онлайн
Иван Бунин. 10 любимых рассказов.
Официальный сайт литературно-мемориального музея Ивана Алексеевича Бунина. Знаменитый рассказ Ивана Бунина "Господин из Сан-Франциско" символично показал, что богатство никого не сможет защитить от хаоса смерти. По воспоминаниям Бунина, его рассказ и появился на свет в результате перечитывания им данного стихотворения Николая Огарёва, ставшего автором " Обыкновенной повести" в 29 лет. Представляем Виртуальный путеводитель «По страницам рассказов И. А. Бунина», который охватывает наиболее значимые интернет-ресурсы, посвящённые трём рассказам великого писателя. Иван Алексеевич Бунин 10 (22) октября 1870 – 8 ноября 1953 «В мире должны существовать области полнейшей независимости. С осени 1889 года Бунин работал в «Орловском вестнике», где печатались его рассказы, стихи и литературно-критические статьи.
Иван Бунин «Тёмные аллеи». Обзор сборника рассказов
Вилла постепенно приходила в упадок. Перестало работать отопление, часто не было электричества и воды. Бунин писал друзьям, что его существование похоже на пещерный сплошной голод». Чтобы хоть как-то разжиться деньгами, писатель обратился с просьбой к одному из друзей, проживающих в США, издать его книгу «Темные аллеи».
Бунин был готов на любые условия, и очень обрадовался, когда в 1943 году книга попала в продажу. За проданные шестьсот экземпляров писатель получил всего триста долларов, но был несказанно рад этим деньгам. Среди других произведений в этом сборнике напечатали и рассказ под названием «Чистый понедельник».
В 1952-м Бунин напечатал свой последний стих «Ночь». Знатоки кинематографа не раз отмечали, что буквально все произведения писателя можно экранизировать. Первый раз идея экранизации пришла в голову режиссеру из Голливуда.
Он собирался снять картину на основе рассказа «Господин из Сан-Франциско». Однако дальше разговоров дело не пошло. В 1960-х такая же идея посетила отечественных кинематографистов.
Первым решился на эксперимент режиссер Василий Пичул, который снял короткометражный фильм «Митина весна». В 1989-м экранизировали еще одно произведение Бунина — рассказ «Несрочная весна». В 2000-м режиссер Алексей Учитель приступил к созданию фильма-биографии «Дневник его жены», который проливает свет на семейные взаимоотношения Бунина и его родных.
Самой громкой получилась экранизация рассказа «Солнечный удар» и книги «Окаянные дни», которую в 2014-м представил на суд зрителей режиссер Никита Михалков. Нобелевская премия Первый раз имя Ивана Бунина появилось в списке претендентов на Нобелевскую премию в 1922-м. Это была инициатива Ромена Роллана.
Однако в тот год премия досталась поэту из Ирландии Уильяму Йетсу. В начале 30-х годов стараниями писателей-эмигрантов из России имя Бунина снова оказывается среди соискателей на эту премию. На этот раз фортуна была на стороне Ивана Алексеевича, и в 1933-м по решению Шведской академии он получил заслуженную премию в области литературы.
Награда вручалась литератору за «раскрытие типично русского характера» в прозе. Иван Бунин на вручении Нобелевской премии Бунин получил сумму в 715 тысяч франков, которые очень быстро разошлись. Половина ушла нуждающимся, он не отказал в помощи никому, кто к нему обращался.
Задолго до получения денежного вознаграждения, Бунину пришло свыше двух тысяч писем, в которых содержалась просьба о помощи. Прошло всего три года, и от денег не осталось ничего. Наступили времена нищенского выживания.
Он так и не приобрел собственный дом, до конца дней проживал в съемном жилье. Об этом он красноречиво описывает в стихе «У птицы есть гнездо». Личная жизнь Первый раз Бунин серьезно влюбился во время работы в газете «Орловский вестник».
Ее звали Варвара Пащенко, она была высокой, красивой, носила пенсне. В начале знакомства Иван принял ее за эмансипированную и заносчивую особу, но когда познакомился поближе, то совершенно изменил о ней мнение. Роман был бурным, однако отец Варвары был категорически настроен против такого выбора дочери.
В то время Иван был бедным, не подающим надежды юношей. Они жили в гражданском браке. Спустя много лет Иван назвал Варвару «невенчанная жена».
Иван Бунин с Варварой Пащенко Отношения между супругами начали обостряться, а когда они переехали в Полтаву, стало совсем плохо. Варвара была дочерью обеспеченных родителей, и ей надоело нищенствовать. В один из дней она просто ушла, оставив после себя только записку.
Прошло немного времени, и Варвара вышла замуж за артиста Арсения Бибикова. А Иван очень страдал, братья даже боялись, что он что-то с собой сделает.
Но вот поднялись, выехали и затрещали по мостовой, вот какая-то площадь, присутственные места, каланча, тепло и запахи ночного летнего уездного города... Извозчик остановился возле освещенного подъезда, за раскрытыми дверями которого круто поднималась старая деревянная лестница, старый, небритый лакей в розовой косоворотке и в сюртуке недовольно взял вещи и пошел на своих растоптанных ногах вперед. Вошли в большой, но страшно душный, горячо накаленный за день солнцем номер с белыми опущенными занавесками на окнах и двумя необожженными свечами на подзеркальнике, — и как только вошли и лакей затворил дверь, поручик так порывисто кинулся к ней и оба так исступленно задохнулись в поцелуе, что много лет вспоминали потом эту минуту: никогда ничего подобного не испытал за всю жизнь ни тот, ни другой. В десять часов утра, солнечного, жаркого, счастливого, со звоном церквей, с базаром на площади перед гостиницей, с запахом сена, дегтя и опять всего того сложного и пахучего, чем пахнет русский уездный город, она, эта маленькая безымянная женщина, так и не сказавшая своего имени, шутя называвшая себя прекрасной незнакомкой, уехала. Спали мало, но утром, выйдя из-за ширмы возле кровати, в пять минут умывшись и одевшись, она была свежа, как в семнадцать лет. Смущена ли была она?
Нет, очень немного. По-прежнему была проста, весела и — уже рассудительна. Если поедем вместе, все будет испорчено. Мне это будет очень неприятно. Даю вам честное слово, что я совсем не то, то вы могли обо мне подумать. Никогда ничего даже похожего на то, что случилось, со мной не было, да и не будет больше. На меня точно затмение нашло... Или, вернее, мы оба получили что-то вроде солнечного удара...
И поручик как-то легко согласился с нею. В легком и счастливом духе он довез ее до пристани, — как раз к отходу розового «Самолета», — при всех поцеловал на палубе и едва успел вскочить на сходни, которые уже двинули назад. Так же легко, беззаботно и возвратился он в гостиницу. Однако что-то уж изменилось. Номер без нее показался каким-то совсем другим, чем был при ней. Он был еще полон ею — и пуст. Это было странно! Еще пахло ее хорошим английским одеколоном, еще стояла на подносе ее недопитая чашка, а ее уже не было...
И сердце поручика вдруг сжалось такой нежностью, что поручик поспешил закурить и несколько раз прошелся взад и вперед по комнате. Ширма была отодвинута, постель еще не убрана. И он почувствовал, что просто нет сил смотреть теперь на эту постель. Он закрыл ее ширмой, затворил окна, чтобы не слышать базарного говора и скрипа колес, опустил белые пузырившиеся занавески, сел на диван... Да, вот и конец этому «дорожному приключению»! Уехала — и теперь уже далеко, сидит, вероятно, в стеклянном белом салоне или на палубе и смотрит на огромную, блестящую под солнцем реку, на встречные плоты, на желтые отмели, на сияющую даль воды и неба, на весь этот безмерный волжский простор... И прости, и уже навсегда, навеки... Потому что где же они теперь могут встретиться?
Нет, этого не может быть! Это было бы слишком дико, неестественно, неправдоподобно! И он почувствовал такую боль и такую ненужность всей своей дальнейшей жизни без нее, что его охватил ужас, отчаяние. И что в ней особенного и что, собственно, случилось? В самом деле, точно какой-то солнечный удар! И главное, как же я проведу теперь, без нее, целый день в этом захолустье? Чувство только что испытанных наслаждений всей ее женской прелестью было еще живо в нем необыкновенно, но теперь главным было все-таки это второе, совсем новое чувство — то странное, непонятное чувство, которого он даже предположить в себе не мог, затевая вчера это, как он думал, только забавное знакомство, и о котором уже нельзя было сказать ей теперь! И что делать, как прожить этот бесконечный день, с этими воспоминаниями, с этой неразрешимой мукой, в этом Богом забытом городишке над той самой сияющей Волгой, по которой унес ее этот розовый пароход!
Он решительно надел картуз, взял стек, быстро прошел, звеня шпорами, по пустому коридору, сбежал по крутой лестнице на подъезд... Да, но куда идти? У подъезда стоял извозчик, молодой, в ловкой поддевке, и спокойно курил цигарку. Поручик взглянул на него растерянно и с изумлением: как это можно так спокойно сидеть на козлах[ 6 ], курить и вообще быть простым, беспечным, равнодушным? Базар уже разъезжался. Он зачем-то походил по свежему навозу среди телег, среди возов с огурцами, среди новых мисок и горшков, и бабы, сидевшие на земле, наперебой зазывали его, брали горшки в руки и стучали, звенели в них пальцами, показывая их добротность, мужики оглушали его, кричали ему: «Вот первый сорт огурчики, ваше благородие! Он пошел в собор, где пели уже громко, весело и решительно, с сознанием исполненного долга, потом долго шагал, кружил по маленькому, жаркому и запущенному садику на обрыве горы, над неоглядной светло-стальной ширью реки... Погоны и пуговицы его кителя так нажгло, что к ним нельзя было прикоснуться.
Околыш картуза был внутри мокрый от пота, лицо пылало... Возвратясь в гостиницу, он с наслаждением вошел в большую и пустую прохладную столовую в нижнем этаже, с наслаждением снял картуз и сел за столик возле открытого окна, в которое несло жаром, но все-таки веяло воздухом, заказал ботвинью со льдом... Все было хорошо, во всем было безмерное счастье, великая радость; даже в этом зное и во всех базарных запахах, во всем этом незнакомом городишке и в этой старой уездной гостинице была она, эта радость, а вместе с тем сердце просто разрывалось на части. Он выпил несколько рюмок водки, закусывая малосольными огурцами с укропом и чувствуя, что он, не задумываясь, умер бы завтра, если бы можно было каким-нибудь чудом вернуть ее, провести с ней еще один, нынешний день, — провести только затем, только затем, чтобы высказать ей и чем-нибудь доказать, убедить, как он мучительно и восторженно любит ее... Зачем доказать? Зачем убедить? Он не знал зачем, но это было необходимее жизни. Он отодвинул от себя ботвинью, спросил черного кофе и стал курить и напряженно думать: что же теперь делать ему, как избавиться от этой внезапной, неожиданной любви?
Но избавиться — он это чувствовал слишком живо — было невозможно. И он вдруг опять быстро встал, взял картуз и стек и, спросив, где почта, торопливо пошел туда с уже готовой в голове фразой телеграммы: «Отныне вся моя жизнь навеки, до гроба, ваша, в вашей власти». Но, дойдя до старого толстостенного дома, где была почта и телеграф, в ужасе остановился: он знал город, где она живет, знал, что у нее есть муж и трехлетняя дочка, но не знал ни фамилии, ни имени ее! Он несколько раз спрашивал ее об этом вчера за обедом и в гостинице, и каждый раз она смеялась и говорила: — А зачем вам нужно знать, кто я, как меня зовут? На углу, возле почты, была фотографическая витрина. Он долго смотрел на большой портрет какого-то военного в густых эполетах, с выпуклыми глазами, с низким лбом, с поразительно великолепными бакенбардами и широчайшей грудью, сплошь украшенной орденами... Как дико, страшно все будничное, обычное, когда сердце поражено, — да, поражено, он теперь понимал это, — этим страшным «солнечным ударом», слишком большой любовью, слишком большим счастьем! Он взглянул на чету новобрачных — молодой человек в длинном сюртуке и белом галстуке, стриженный ежиком, вытянувшийся во фронт под руку с девицей в подвенечном газе[ 7 ], — перевел глаза на портрет какой-то хорошенькой и задорной барышни в студенческом картузе набекрень...
Потом, томясь мучительной завистью ко всем этим неизвестным ему, не страдающим людям, стал напряженно смотреть вдоль улицы. Что делать? Улица была совершенно пуста. Дома были все одинаковые, белые, двухэтажные, купеческие, с большими садами, и казалось, что в них нет ни души; белая густая пыль лежала на мостовой; и все это слепило, все было залито жарким, пламенным и радостным, но здесь как будто бесцельным солнцем. Вдали улица поднималась, горбилась и упиралась в безоблачный, сероватый, с отблеском небосклон. В этом было что-то южное, напоминающее Севастополь, Керчь... Это было особенно нестерпимо. И поручик, с опущенной головой, щурясь от света, сосредоточенно глядя себе под ноги, шатаясь, спотыкаясь, цепляясь шпорой за шпору, зашагал назад.
Он вернулся в гостиницу настолько разбитый усталостью, точно совершил огромный переход где-нибудь в Туркестане, в Сахаре. Он, собирая последние силы, вошел в свой большой и пустой номер. Номер был уже прибран, лишен последних следов ее, — только одна шпилька, забытая ею, лежала на ночном столике! Он снял китель и взглянул на себя в зеркало: лицо его, — обычное офицерское лицо, серое от загара, с белесыми, выгоревшими от солнца усами и голубоватой белизной глаз, от загара казавшихся еще белее, — имело теперь возбужденное, сумасшедшее выражение, а в белой тонкой рубашке со стоячим крахмальным воротничком было что-то юное и глубоко несчастное. Он лег на кровать на спину, положил запыленные сапоги на отвал. Окна были открыты, занавески опущены, и легкий ветерок от времени до времени надувал их, веял в комнату зноем нагретых железных крыш и всего этого светоносного и совершенно теперь опустевшего, безмолвного волжского мира. Он лежал, подложив руки под затылок, и пристально глядел перед собой. Потом стиснул зубы, закрыл веки, чувствуя, как по щекам катятся из-под них слезы, — и наконец заснул, а когда снова открыл глаза, за занавесками уже красновато желтело вечернее солнце.
Ветер стих, в номере было душно и сухо, как в духовой печи...
Дата утверждения: 2 октября 1930 г. Небо над стеной Небо над стеной. Коллекция "Древо Бога" ранее не публиковавшаяся. Дата утверждения: 24 октября 1930 года. Rendes-Vous Свидание, Свидание. Наряду с 18 миниатюрами, каждая из которых получила название позже, в коллекции "Древо божье" Петухи Петухи, Петухи. Муравский шлях.
Распятие Паспятие, Распятие. Последние новости, 1932. Марья Марья. Ужас Ужас, Ужас. Последние новости, 1930. Древо божье ». Огонь Пожар, Пожар. Последние новости, Париж, 1930.
Аисты Журавли, Жураавли. Утвержденная дата: 27 октября 1930 г. Девушка-людоедка Людоедка, Людоедка. На улице Рынок На Базарной, На базарной. Бродяга Бродяга, Бродяга. Слезы Слёзы, Слёзы Последние новости, 1930. Написано в Одессе 20 января. The Capi tal Капита.
Блаженные Блаженные, Блаженные. Лошадь-древко Коренной, Коренной. Первоначально без названия. Стропила Стропила, Стропила. Летний день, Летний день. Возрождение, 1926. В укороченном виде вновь появился в цикле «Краткие рассказы» Последние новости, Париж, 1930. Старик Дедушка, Дедушка.
Жилец Постоялец, Постоялец. Первый класс Pervy Class, Первый класс. Канун Канун, Канун. Сестра Сестрица, Сестрица. Маска Маска. До победного конца До победного конца. Сказки Сказки, Сказки. Паломница Паломница, Паломница.
Поросята Поросята, Поросята. По повести о любви Петрарки к Лоре. Остров сирен Ostrov Siren, Остров сирен. Переименовано в сборник «Иудея весной» 1953 г. Книга «В Иудее весной» датирована 1936 годом. Иллюстрированная Россия, Париж, 1936 г. Элементы коллекции «Иудея весной». Темные аллеи, издание 1943 г.
Возвращаясь в Рим Возвращаясь в Рим. Последние новости, Париж, 1937, Nio. Нью-Йорк, 1943. Предлагаемое альтернативное название книги которое, как сообщается, предпочитал сам Бунин было «Дикие розы» Шиповник. Темные переулки, 1943 Баллада Баллада, Баллада. Темные переулки, 1943 год. Бунин считал эту историю одной из лучших в своей истории. Однажды в Париже...
Я начал вспоминая Россию, этот наш дом, который я бывал регулярно в любое время года... И мысленным взором я увидел зимний вечер, накануне какого-то праздника, и... Степа Степа. Темные переулки, 1943. Написано на вилле Босолей. Проливной дождь. Ранний вечер, трактир у дороги и какой-то мужчина в дверном проеме, хлыстом чистит голенище. Все остальное просто неожиданно щелкнуло, так что, заводя, я не мог угадать, чем это закончится », - Бунин написал в «Истоки моих историй».
Повествование навеяно другим воспоминанием - имением матери Бунина в Озерках. Но только дом в этой новелле был настоящим, все персонажи были вымышленными. Один из фрагментов романа Любовь Мити , отвергнутый автором. Как законченный оригинал, представленный в «Темных переулках» издания 1943 г. Время от времени в моем воображении промелькнуло какое-то лицо, часть какого-то пейзажа, своего рода погода - мерцали и исчезали. Но иногда оно оставалось и начиналось «требует моего внимания, требует развития», - написал Бунин, вспоминая, как возник оригинальный образ этой повести. Красавица Красавица, Красавица. Темные переулки издание 1946 г.
Дурачок Дурочка, Дурочка. Волки Волки, Волки. Dark Alleys издание 1946 г. Антигона Антигона. Изумруд Смарагд, Смарагд. Визитные карточки Визитные карточки, Визитные карточки. Таня Таня. Dark Alleys, 1943.
Пять рассказов, написанных специально для Dark Alleys. Зойка и Валерия Зойка и Валерия. Русский сборник, Париж, 1945. Dark Alleys издание 1946 года. Галя Ганская Галя Ганская. Новый журнал. Смирнову 30 января 1959 г. Петр Нилус был другом Бунина в Одессе.
Генрих Генрих. По словам Веры Муромцевой-Буниной, прототипом Генрича была отчасти настоящая женщина. Три рубля Три рубля, Три рубля. Новоселье, Нью-Йорк, 1942, март. Бунин серьезно отредактировал исходный текст, готовя его ко второму, парижскому изданию. О первоначальной идее он писал: «Я спросил себя: очень в том же духе, что и Гоголь , который придумал своего странствующего торговца мертвыми душами Чичикова, что, если я изобрету молодого человека, который путешествует в поисках романтическое приключение? Думал, это будет череда анекдотов. Но вышло совсем другое ».
Новый журнал, Нью-Йорк, 1945, Том 1. Повесть вышла в Нью-Йорке отдельной брошюрой с иллюстрациями Мстислава Добужинского. Свекровь Кума, Кума. Дубки Дубки, Дубки. Темные переулки издание 1946 года. Начало Начало Темные переулки издание 1946 года. В этом номере газеты одна страница была целиком посвящена 75-летию Ивана Бунина. Мадрид Мадрид.
Второй кофейник Второй кофейник. Холодная осень Холодная осень. Вдохновленный, возможно, стихотворением Афанасия Фета Какая холодная осень! Надень свою шаль и капот... Ворон Ворон, Ворон. Советский критик А. Камарг Камарг. Темные аллеи издание 1946 г.
Сто рупий Sto rupiy, Сто рупий. Часовня Часовня, Часовня. Оба ранее не публиковались. Revenge Mest, Месть. Чистый понедельник Чистый Понедельник. Новый журнал, Нью-Йорк, 1945, т. Вера Муромцева-Бунина вспомнила, что нашла клочок бумаги после одной из бессонных ночей ее мужа , на которой он написал: «Благодарю Тебя, Боже, что позволил мне написать« Чистый понедельник »». Письмо Н.
Смирнову, 29 января 1959 г. Вячеславова 19 сентября 1960 г. Мистраль Мистраль.
Автор: Иван Бунин Стихотворение об олене в зимнем лесу. Автор: Иван Бунин Воспоминания поэта о скромных цветах его Родины. Автор: Иван Бунин Стихотворение о детских воспоминаниях поэта. Автор: Иван Бунин Воспоминания поэта о вечерней буре, которая не давала уснуть. Автор: Иван Бунин Рассказ для старшеклассников про мужа, жена которого уехала на море с любовником.