Новости автор романа луна и грош 4 буквы

ответ сканворд В контакте 1224 - Сканвордист Вконтакте. Луна и грош автор 4. Роман театр Сомерсет Моэм русская версия. Ответ на вопрос Создал "Луна и грош", "Театр", в слове 4 букв: Моэм.

Другие значения этого слова:

  • Сомерсет Моэм. Луна и грош
  • Сомерсет Моэм. Луна и грош
  • Луна и грош (автор) - 4 букв ✓
  • Похожие вопросы в кроссвордах и сканвордах
  • Присоединяйтесь к нам в социальных сетях:

Луна и грош

Луна и грош АСТ Москва. Луна и грош Моэм экранизация. Луна и грош Уильям Сомерсет обложка. Сомерсета Моэма Луна и грош обложка книги. Сомерсет Моэм, "Луна и грош" - картинки. Луна и грош Уильям Сомерсет Моэм книга отзывы. Сомерсет Моэм «Луна и шесть пенсов» эксклюзивная кл. Книга театр Луна и грош фото. Луна и грош Моэм картинки. Моэм театр советское издание.

Луна и грош Автор. Английский для чтения "Луна и грош" Уильям Сомерсе. Книги которые должен прочитать. Список книг которые должен прочитать каждый человек. Книги которые обязан прочитать каждый. Луна и грош картина. Картины Чарльза Стрикленда Луна и грош. Картина из Луна и грош. Луна и грош фоны.

Моэм - Луна и грош обложка. Книга Моэм театр, рассказы 1994 года издания. Моэм Луна и грош аудиокнига. Сомерсет Моэм Луна и грош аудиокнига слушать онлайн читает. Луна и грош на английском языке читать. Луна и грош аудиокнига слушать. Моэм Луна и грош Постер. Луна и грош аватар. Луна и грош книга.

The Moon and Sixpence книга.

И начинал же он как раз как любитель будучи именно брокером. И разве их не признают гениями? И разве оба как раз не "с бухты барахты" бросили свою деятельность и ушли в живопись. Опять же, кем только люди не становятся, как только их жизнь не меняется. Масса биографий повергает в шок, как человек смог в одну свою жизнь вместить десятки жизней. Вот и этот роман, повествующий о воле человека, о его стремлении к своей мечте, о смелости, не смотря на препятствия и осуждения, изменить свою жизнь, одна из любимых книг. Именно потому, что, как кажется, так не бывает.

Хотя бывает! Kaonasi Ну можт кого-то такие книги побуждают к чему-то хорошему, не буду отрицать. Я тут могу только за свои ощущения сказать. И Гоген и Ван Гог учились классической школе живописи. И я не берусь назвать ни одного признанного художника, избежавшего этой участи. Будь ты хоть стописот раз гениален, без разучивания гамм и сольфеджио музыкантом не станешь.

Величие Чарльза Стрикленда было подлинным.

Вы могли не любить его искусства, но в любом случае не отказали бы ему в дани вашего интереса. Он будоражил и захватывал вас. Прошло время, когда он являлся объектом насмешек, не долее того эксцентричность оберегала или своенравие возносило его. Ошибки почитались необходимым дополнением его достоинств. До сих пор было возможным обсуждать его место в искусстве, и лесть его поклонников оказывалась не менее своенравной, чем нападки хулителей; но одно не подлежало сомнению: то, что он был гений. На мой взгляд, самое интересное в искусстве - это личность художника, и если она исключительна, я готов ей простить тысячи ошибок. Я полагаю, Веласкес - более великий художник, чем Эль Греко, но обыкновенно ему отказывают в восхищении, расточаемом другому: критянин, чувственный и трагичный, предлагает нам как трепетную жертву тайну собственной души.

Артист, художник, поэт или музыкант, при всём его облаченьи, величественном или прекрасном, удовлетворяет своё эстетическое чувство, но оно сродни половому влечению и также грубо: кроме этого, он кладёт перед вами величайший свой дар - самого себя. Следовать за его тайной - в этом нечто от прелести детектива. Это загадка, которая с целым миром разделяет достоинство оставаться без ответа. Самые пустячные из работ Стрикленда наводят на личность, личность неожиданную, страдающую и мятущуюся, и она такова, что безоговорочно исключает безразличие даже тех, кому не нравятся его картины, возбуждая удивление и интерес к его жизни и индивидуальности. Не прошло ещё четырёх лет со дня смерти Стрикленда, как Морис Гюре написал ту статью в "Меркю де Франс", которая спасла никому не известного художника от забвения и пробила след, по которому более или менее послушно пошли все последующие писатели. С незапамятных времён критики во Франции не пользовались более неколебимым авторитетом - невозможно было не поразиться тем утверждениям, что он делал; они казались экстравагантными, но позднейшие суждения подтвердили его оценку, и репутация Чарльза Стрикленда в тех направлениях, которые он заложил, прочно восстановлена. Рост его известности - одна из самых удивительных страниц истории живописи.

Но я не собираюсь разбирать творчество Чарльза Стрикленда, может быть - лишь в той части, где это касается его характера. Не могу согласиться с художниками, которые высокомерно заявляют, что неспециалист ничего не способен понять в живописи и что наилучшим образом свою оценку он выказывает молча и с помощью чековой книжки. Таков нелепый предрассудок, который в искусстве видит не более, чем технические приёмы, вполне постижимые только художником: искусство - это изъявление чувств, а чувства говорят языком, который понятен всем. Я допускаю, что критик, не обладающий практическим знанием творческой технологии, редко способен сказать что-то действительно ценное по существу, моё же невежество в живописи чрезвычайно. К счастью, мне нет необходимости пускаться в рискованные авантюры с тех пор, как мой друг, м-р Эдвард Легатт, способный писатель также как превосходный художник, исчерпывающе разобрал творчество Чарльза Стрикленда в небольшой книжке, ставшей чарующим образцом стиля, а Англии культивируемого по большей части реже, чем во Франции. Морис Гюре в своей знаменитой статье дал абрис жизни Чарльза Стрикленда, рассчитанный на возбуждение вкуса к дальнейшему исследованию. Он безусловно желал, со всею своею бескорыстной страстью к искусству, привлечь внимание разума к таланту в высшей степени оригинальному; однако, он был достаточно журналистом, чтобы ни подозревать, что именно "человеческий интерес" позволил бы ему легче всего осуществить своё намерение.

И когда те, которые в прошлом контактировали со Стриклендом, писатели, что знали его в Лондоне, художники, встречавшиеся с ним в различных кафе Монмартра, с изумлением открыли, что там где они видели неудавшегося художника, подобно многим, рядом с ними плечом к плечу отирался подлинный гений, в журналах Франции и Америки стали появляться вереницы статей, воспоминание одного, суждение другого, которые множили известность Стрикленда и питали, не удовлетворяя, любопытство публики. Предмет оказался благодатным, усердный Вейтбрехт-Ротольц в своей внушительной монографии смог привести изрядный список авторитетов. Склонность к мифу врождена людской природе. Она с жадностью ухватывается за иные происшествия, удивительные или таинственные, с теми, кто вообще отличается от своего круга, и изобретает легенды, скрепляя их своей фанатичной верой. В этом проявляется протест духа против обыденности жизни. Подробности легенд навечно становятся несомненнейшей принадлежностью героя. Один иронизирующий философ с улыбкой заметил, что гораздо вероятнее сэр Уолтер Ралей потому сохранился в памяти человечества, что подстелил свой плащ, чтобы пропустить Королеву Девственницу, нежели распространив имя Англии на неведомые земли.

Чарльз Стрикленд жил уединённо. Скорее он создавал вокруг себя врагов, чем друзей. Поэтому и неудивительно, что те, кто после писал о нём, вынуждены были пополнять свои скудные воспоминания живой фантазией, и очевидно, то малое, что было о нём известно, давало достаточно возможностей романтичному писаке; многое в его жизни было странным и ужасающим, в его характере - что-то неистовое, а в его судьбе не мало такого, что трогало. Следуя своим курсом, легенда обставляется настолько обстоятельно, что добросовестный историк колеблется к ней подступиться. Именно добросовестный историк, каким не является Преподобный Роберт Стрикленд. Он не скрывает, что написал свою биографию, чтобы "устранить определённые недоразумения, которые получили распространение", во взглядах на позднюю пору жизни его отца, и которые "причиняют страдания лицам, ныне живущим". Очевидно, что в естественно подобранном материале о жизни Стрикленда многое смущало благопристойное семейство.

С изрядной долей изумления я прочёл этот труд, и поздравляю себя с этим, настолько он тускл и бесцветен. М-р Стрикленд нарисовал портрет прекрасного отца и мужа, человека мягкого нрава, обстоятельных привычек и доброжелательного по натуре. Сегодняшний священник при исследовании науки, которое, полагаю, вернее назвать толкованием, достигает удивительной лёгкости в объяснении вещей, но тонкость, с какой Преподобный Роберт Стрикленд интерпретирует различные факты жизни отца, - те, которые исполненный долга сын находит удобным вспомнить, рано или поздно безусловно приведёт его к высшим церковным должностям. Я уже вижу, как его мускулистые икры обтягивают епископские гетры. То была рискованная, хотя быть может и смелая затея, ведь естественно сфабрикованной легенде принадлежит, возможно, немалая доля в росте популярности Стрикленда, поскольку многих к его искусству влекла ненависть к воображаемой личности художника или сострадание к его смерти, какою она виделась, а сыновние благие потуги только остужали почитателей отца. Не случайно, что когда вскоре после дискуссии, последовавшей за публикацией биографии м-ра Стрикленда, у Кристи продавалась одна из наиболее значительных его работ "Самаритянка" [1] , она пошла на 235 тысяч фунтов ниже, чем за 9 месяцев до этого, когда её приобрёл известный коллекционер, чья неожиданная смерть снова пустила её с молотка. Может быть, сила и оригинальность Чарльза Стрикленда были недостаточны, чтобы склонить чашу весов, когда изумительный мифо-поэтический дар народа не отмахнулся от двусмысленности, которая сводит на нет всю его жажду сверхестественного.

И вот ныне д-р Вейтбрехт-Ротольц издаёт работу, которая окончательно отправляет на покой все опасения любителей искусства. Д-р Вейтбрехт-Ротольц принадлежит к той школе историков, которая полагает, что человеческая природа повсюду не только дурна, каковою она часто и являет себя, но намного хуже; и безусловно, этот гостинец из их рук безопаснее для читателя, чем у тех писателей, что находят злобное удовольствие в представлении грандиозной эпической фигуры образцом домашних добродетелей. Мне - так, со своей стороны, было бы жаль думать, что между Антонием и Клеопатрой не было ничего, кроме экономической ситуации, и для меня требуются куда более веские доказательства, чем те, которые когда-либо приводились с божьей помощью, чтобы убедить, что Тиберий был таким же безупречным монархом, как король Георг V. Д-р Вейтбрехт-Ротольц в таких выражениях разделался с простодушной биографией Преподобного Роберта Стрикленда, что трудно отогнать чувство некоторого сочувствия к пастору-неудачнику. Его достойная сдержанность заклеймлена как лицемерия, его многоречивость безапелляционно названа ложью, и его молчание поносится как вероломство. А из-за пустячных ошибок, извинительных для сына, хотя и предосудительных для писателя, англо-саксонская раса обвинена в чопорности, притворстве, претенциозности, лживости, коварстве и в плохой кухне. Я лично думаю, что со стороны м-ра Стрикленда было рискованным опровергать мнение, принявшее характер убеждения, о безусловном "неприятии" между его матерью и отцом и заявлять, что в письме, присланном из Парижа, Чарльз Стрикленд охарактеризовал её "превосходной женщиной", когда д-р Вейтбрехт-Ротольц мог воспроизвести факсимиле письма, и оказалось, что упомянутое место в действительности звучит так: "Господь осудил мою жену.

Вот она превосходная женщина. Чёрт бы её побрал". Нет, не так церковь обращалась с доказательствами, которые были ей нежелательны, в свои лучшие дни. Д-р Вейтбрехт-Ротольц был страстным почитателем Чарльза Стрикленда, и опасности, чтоб он стал обелять его, не было. У него был безошибочный глаз на презренные мотивы любой деятельности при всей видимости простодушия. Он был не более психиатр, чем студент-гуманитар; подсознание имело от него секреты. Мистику никогда не увидеть в обыденном более глубокий смысл.

Мистик видит невыразимое, психиатр невысказанное. Своеобразная прелесть была в том, как учёный автор раскапывал любые обстоятельства, могущие бросить тень на его героя. Его сердце трепетало, когда он выуживал хоть какие-то примеры жестокости или низости, и он ликовал, как перед auto da fe еретика, когда какой-нибудь забытой историей мог поставить в тупик сыновнюю почтительность Преподобного Роберта Стрикленда. Его усердие было поразительно. Не было такой малости, которая бы от него ускользнула, - если Чарльз Стрикленд оставил неоплаченный счёт от прачки, можно было быть уверенным, что привден он будет in extenso [2] , а если он потянул с возвращением занятой полукроны, детали этой сделки не остануться без внимания. II Если столько написано о Чарльзе Стрикленде, то, может показаться, что нет необходимости ещё и мне писать о нём. Для художника памятником является его творчество.

Верно, что знал я его ближе других: я встретил его, когда он ещё не стал художником, и нередко видел его в те тяжёлые годы, которые он провёл в Париже; но, полагаю, что никогда бы я ни приступил к своим воспоминаниям, если бы превратности войны не закинула меня на Таити. Здесь, как известно, он провёл последние годы жизни; здесь я оказался среди тех, кто был с ним близок. Я считаю себя обязанным пролить свет именно на этот отрезок его трагической судьбы, оказавшийся более всего в тени. Если те, кто полагают в Стрикленде величие, правы, то подробное изложеие фактов о нём, каким я его знал во плоти, едва ли покажется чрезмерным. Что бы мы только ни дали за воспоминания кого-нибудь, кто был также близко знаком с Эль Греко, как я со Стриклендом! Но я не ищу в качестве убежища подобного предлога. Не помню, кто рекомендовал, чтоб сделать добрее душу, ежедневно совершать пару вещей, которые бы были не по душе: то был умный человек, и я следую этому правилу неукоснительно - потому что каждый день я встаю и каждый день ложусь спать.

Впрочем, в моей натуре есть струнка аскетизма, и раз в неделю я подвергал свою плоть умерщвлениям более суровым. Я никогда не забываю прочесть литературное приложение к Таймсу. Какой похвальный обычай рассматривать безбрежное количество книг, которые пишутся, полных ликования надежд, с которыми авторы видят их опубликованными, и судеб, которые их ждут! Какова вероятность, что какая-то книга просочится сквозь это множество? И даже удачливые книги - только удачи сезона. Небесам лишь известно, какие усилия прилагает автор, какой горький опыт он выносит и какими страдает головными болями, чтобы развлечь какого-нибудь случайного читателя на пару часов или помочь скоротать время в дороге. Судя по рецензиям, многие из этих книг хороши и тщательно написаны; на их составление ушло много мысли, к некоторым даже приложим беспокойный труд целой жизни.

Мораль, которую я извлёк, заключается в том, что награду автор должен искать в удовлетворении своим трудом и в освобождении от бремени мыслей; и безразличный ко всему прочему, ничуть не заботиться о хвале или порицании, неудаче или успехе. Итак, грянула война, а с нею - новое положение дел. Молодость обратилась к кумирам, которых минувший день не знал; уже возможно усмотреть направление, по которому пойдут те, кто придёт нам на смену. В двери стучалось молодое поколение, ощущающее свою буйную силу: они прорвались, заняв наши места... Воздух наполнился их гомоном. Из тех, кто постарше, некоторые, подделываясь под юношеские шалости, пытались убедить себя, что их время ещё не вышло, они горланили во всё горло, но воинственные вопли звучали у них фальшиво, они - как нищие проститутки, которые при помощи карандаша, румян и пудры, и назойливой весёлости пытаются возвратить иллюзию былой весны. Умные шли своей приличествующей им дорогой.

В их сдержанной улыбке таилась снисходительная насмешка. Они помнили, как также топтали исчерпавшее себя поколение, с тем же шумом и с тем же презрением, и предвидели, что эти бравые факельщики также уступят своё место. То не последнее слово. Когда Ниневия простёрла к небесам своё величие, Новое Евангелие стало не новым. Те смелые слова, которые кажутся такими новыми тем, кто их произносит, были произнесены тысячи раз до того и с тем же выражением. Маятник раскачивается себе взад и вперёд. Цикл извечно возобновляется.

Иногда человек значительно переживает эпоху, где он занимал своё место, попадая в ту, которой он чужд, и тогда тот, который лишь возбуждал любопытство, оказывается одним из самых своеобразных явлений человеческой комедии. Кто, например, сегодня помнит о Джордже Краббе? Он был известным поэтом своего времени, и мир признал его гений с единодушием, которое гораздо большая запутанность современной жизни проявляет редко. Он принадлежал к школе Александра Попа и писал дидактические истории рифмованным куплетом. Потом последовали Французская революция и Наполеоновские войны, и поэты пели новые песни. М-р Крабб продолжал писать дидактические истории рифмованным куплетом. Думаю, он читал стихи тех молодых людей, что возбудили к себе всеобщий интерес во всём мире, и воображаю, что нашёл их ничего не стоящими.

Конечно, большей частью так оно и было. Однако, оды Китса и Водсворта, одна или две поэмы Кольриджа, несколько больше у Шелли раскрывают безбрежные просторы духа, никем до них не исследованные. М-р Крабб признаков жизни не подавал, но м-р Крабб продолжал писать дидактические истории рифмованным куплетом. Я нерегулярно читаю писания более молодого поколения. Может быть, более пылкий Китс и более эфирный Шелли среди них уже опубликовали стихи, которые мир с готовностью вспомнит. Сказать не могу. Я в восторге от их лоска - их юность уже так совершенна, что кажется абсурдным говорить о надеждах - я дивлюсь счастливости их стиля; но при всём их богатстве а их словарь подсказывает, что с самой колыбели они перебирали Сокровища Роже они ничего мне не говорят: на мой взгляд, они слишком много знают и слишком явно чувствуют; мне не снести сердечности, с которой они похлопывают меня по спине, или чувствительности, с которой кидаются мне на грудь; их страсть мне кажется слегка анемичной, а их мечтания несколько глуповатыми.

Они мне не нравятся. Сам я на мели. И буду продолжать писать дидактические истории рифмованным куплетом. Но я был бы трижды глуп, когда б делал это лишь для собственного удовольствия. III Но всё это - между прочим. Я был очень молод, когда написал свою первую книгу. По счастливой случайности она привлекла внимание, и познакомиться со мной стремились самые разные люди.

Не без печали брожу я среди своих воспоминаний того времени - времени лондонских писем, когда, робкий и нетерпеливый, я был впервые ему представлен. Изрядно минуло времени с тех пор, как я туда езжал, и если не обманывают путеводители, описывающие его сегодняшнее своеобразие, теперь он другой. Изменились и районы наших встреч. И ещё, если возраст под 40 считался оригинальным, то теперь быть старше 25 кажется абсурдным. Думаю, что в те дни мы как-то избегали выражать свои эмоции, и страх прослыть смешным умерял претенциозность я явных формах. Полагаю, что благородная Богема не отличалась чрезмерной воздержанностью, но я не упомню такой грубой неразборчивости, которая как будто прижилась в нынешнее время. Мы не видели лицемерия в том, чтобы облекать наши причуды завесой приличествующего молчания.

Лопата не называлась неизменно кровавым лемехом. Женщине ещё не воздавалось сполна. Я жил около вокзала Виктории, - теперь вспоминаю долгие поездки в автобусе в гостеприимные дома литераторов. Из-за своей робости я бродил по улицам вокруг да около, покуда ни набирался храбрости и ни нажимал на звонок, и тогда уж, ослабевший от волнений, оказывался в душной комнате, заполненной людьми. Меня представляли одной знаменитости за другой, и тёплые слова, которые они говорили о моей книге, меня совершенно смущали. Я чувствовал, что от меня ждут умных вещей, но ни о чём таком в течение вечера думать не мог. Я пробовал маскировать своё замешательство, передавая по кругу чашки чая и довольно небрежно порезанные бутерброды.

Мне не хотелось, чтобы кто-то меня замечал, чтоб тем легче я мог наблюдать за всеми этими знаменитостями, слушая те умные вещи, что высказывали они. Я вспоминаю крупную бесцеремонную женщину с огромным носом и хищными глазами и мелких, мышиноподобных старых дев с нежными голосами и жёстким взглядом. Я навсегда очарован их упорством в поедании гренок с маслом прямо в перчатках и с удивлением наблюдал, с каким независимым видом они вытирали пальца о кресла, когда никто не видел. Должно быть, это дурно для мебели, но полагаю, что хозяйка отмщает их мебели, когда она, в свою очередь, оказывается у них в гостях. Некоторые модно одеты и говорят, что за всю свою жизнь не могли бы понять, почему это вам необходимо быть одетым дурно, именно потому что вы написали роман; если у вас изящная фигура, вы тем более могли бы наилучшим образом использовать её, а модная обувь на небольшой ноге никогда не помешает издателю приобрести ваш "материал". Но другие считают это легкомыслием и носят произведения фабричного искусства и драгоценности от парикмахера. Эти люди редко эксцентричны во внешности.

Насколько удаётся, они стараются быть похожи на писателей. Они хотят, чтобы мир их принимал, и готовы отправиться куда угодно через управляющих от городских фирм. Они всегда кажутся слегка усталыми. До сих пор я никогда не знал писателей и нашёл их очень странными, но не думаю, чтобы они когда-нибудь казались мне вполне реальными. Помню, их разговор я счёл искромётным, и с удивлением прислушивался, как своим жалящим юмором они в пух и прах разбивали собрата-автора в те моменты, когда тот обращал к ним спину. Художник имеет то преимущество перед всем миром, что его собратья являют его насмешке не только свои внешности и характеры, но и свою работу. Я так отчаялся выразить когда-нибудь себя в такой склонности и с такой лёгкостью.

В те дни разговор культивировался как искусство; изящная находчивость ценилась гораздо больше "треска тернового хвороста под котлом" [3] ; и эпиграмма, ещё не ставшая механическим средством, при помощи которого тупость достигала видимости ума, сообщала лёгкость ничтожному разговору из вежливости. Скажу, что я ничего не могу вспомнить из всего этого фейерверка. Но думаю, что разговор никогда не завязывался с такой основательностью, как в тех случаях, когда он касался деталей торговых сделок, которые суть оборотная сторона искусства, которым мы занимались. Когда мы обсуждали достоинства последней книги, было естественным интересоваться, сколько продано экземпляров, какой аванс получен автором, и на сколько ему, вероятно, этого хватит. Говорили о том или об этом издателе, сопоставляли великодушие одного с низостью другого; спорили, лучше ли пойти к тому, кто даёт щедрые проценты, или к другому, который "толкает" книгу целиком за то, что она стоит. Кто-то рекламировал плохо, а кто-то хорошо. Кто-то был современен, а кто-то старомоден.

Ещё говорили об агентах, и о предложениях, которые те нам устраивали, о редакторах и статьях, которые те охотно принимали; сколько они платили за тысячу и платили они сразу или как-то иначе. Для меня это всё было романтикой. Это давало мне внутреннее сознание причастности к некоему мистическому братству. IV В это время никто не был ко мне добрее, чем Роза Ватерфорд. В ней мужской интеллект соединялся с женским своенравием; а рассказы, что она писала, были оригинальны и приводили в замешательство. Однажды у неё в доме я встретил жену Чарльза Стрикленда. Мисс Ватерфорд давала чай, и её маленькая комнатка была заполнена более обычного.

Все, казалось, разговаривали, и я, сидящий молча, чувствовал себя неловко; но вместе с тем я не решался внедряться в одну из этих групп, которые казались поглощёнными собственными заботами. Мисс Ватерфорд была хорошей хозяйкой, и, видя моё замешательство, направилась ко мне. Я сознавал своё невежество, но если мистрис Стрикленд всемирно известная писательница, думалось мне, недурно об этом узнать до того, как я с ней заговорю. Роза Ватерфорд скромно опустила глаза, сообщая своему ответу исключительный эффект. Вы заслужили некоторого шума, и она будет задавать вопросы". Роза Ватерфорд была цинична. Она глядела на жизнь как на возможности для написания романов, а на людей как на собственный сырой материал.

Ныне и тогда она принимала тех из них, кто выказывал понимание её таланта, и угощала с должной щедростью. Она добродушно презирала их слабость ко львам и львицам, но с должным этикетом играла перед ними роль знаменитости в литературе. Я был препровождён к мистрис Стрикленд, и в течение десяти минут мы с нею разговаривали. О ней ничего не могу сказать кроме того, что у неё приятный голос. У неё была квартира в Вестминстере, обращённая в сторону незавершённого собора, и поскольку мы жили по соседству, то почувствовали приятельское расположение друг к другу. Мистрис Стрикленд спросила мой адрес, и несколько дней спустя я получил приглашение на завтрак. Приглашали меня мало, и я с удовольствием согласился.

Когда я вошёл, несколько поздновато, потому что, боясь явиться слишком рано, трижды обошёл вокруг собора, - всё общество уже было в сборе. Все мы были писатели. Стоял прекрасный день ранней весны, и мы были в хорошем настроении. Мы говорили о сотне всяких вещей. Мисс Ватерфорд, разрываемая между эстетизмом времени своей юности, когда она отправлялась на приёмы в неизменном зелёном, цвета шалфея с бледно-жёлтым, и легкомыслием, свойственном её зрелым годам, воспарившим к вершинам и парижским мушкам, одела новую шляпку. Это привело её в приподнятое настроение. Я никогда не знал её более злоречивой насчёт наших общих друзей.

Мистрис Грей, помятуя, что душа истинного ума - нарушение приличий, громким шёпотом заметила, как хорошо было бы окрасить белоснежную скатерть в розовый оттенок. Ричард Твайнинг был неистощим на всякие причудливые проделки, а Джордж Роуд, сознающий, что ему нет нужды выставлять своё великолепие, почти вошедшее в поговорку, открывал рот только затем, чтоб отправить туда пищу. Мистрис Стрикленд говорила не много, но у неё был приятный дар поддерживать общий разговор; и когда случалась пауза, она бросала нужное замечание и разговор завязывался снова. То была тридцатисемилетняя женщина, довольно высокая и прямая, не склонная к полноте; прелестной её назвать нельзя было, но её лицо было приятным, главным образом, видимо, из-за добрых карих глаз. Кожа у неё была желтоватой. Тёмные волосы были тщательно уложены. У неё единственной из трёх женщин не было косметики на лице, и по контрасту с остальными она казалась простой и непосредственной.

Гостиная была во вкусе времени. Очень строгая. Высокие панели светлого дерева и зелёные обои, по которым были развешены гравюры Вистлера в тонких тёмных рамках. Зелёные занавески с изображёнными на них павлинами ниспадали прямыми складками; зелёный ковёр, по полю которого резвились тусклые зайцы среди кудрявых деревьев, говорил о влиянии Виллиама Морриса. Дельфтский фаянс на каминной полке. В то время в Лондоне, должно быть, насчитывалось сотен пять гостиных, декорированных совершенно в такой же манере. Просто, артистично и уныло.

Когда мы закончили, я вышел с мисс Ватерфорд, и прекрасный день и её новая шляпка вдохновили нас на прогулку по парку. Я говорила, что если она рассчитывает на литераторов, то должна побеспокоиться об угощении". Она не хочет отставать от времени. Я полагаю, она простовата, бедняжка, и думает, что все мы замечательны. В конце концов, её радует приглашать нас к ланчу, а нам это ущерба не доставляет. Я её люблю за это". Обращая взгляд в прошлое, я думаю, что мистрис Стрикленд была наиболее безобидной из всех охотников за знаменитостями, которые преследуют свою жертву от редких высот Хамстеда до студий в низинах Чин Вок.

Она провела очень спокойную юность в деревне, и книги, которые поступали из библиотеки Мьюди, приносили с собой не только собственную романтику, но и романтику Лондона. У неё была действительно страсть к чтению редкая в её среде, где основная часть интересовалась писателем больше, чем книгой, и художником больше, чем картиной , и она изобрела себе фантастический мир, в котором жила куда свободнее, чем в ежедневном мире. Когда ей пришлось узнать писателей, это было как переживание на сцене, которую до сих пор она знала с другой стороны рампы. Она воспринимала их драматически, и ей по-настоящему казалось, что она живёт более значительной жизнью, поскольку принимала их и ходила сама в их твердыни. Она признавала правила, по которым они играли жизненную партию, как существенные для них, но никогда ни на мгновенье не подумала бы, чтоб регулировать своё собственное поведение в соответствие с ними. Присущая ей эксцентричность - чудаковатость в одежде, дикие теории и парадоксы - были лишь представлением, которое её забавляло, но не оказывало ни малейшего влияния на её невозмутимость. Полагаю, что - биржевой маклер.

Он очень глуп". Вы встретите его, если будете обедать у них. Но они не часто приглашают к обеду. Он очень тихий. Он ничуть не интересуется литературой или искусством". Я не смог подыскать ничего остроумного в ответ и спросил лишь, есть ли дети у мистрис Стрикленд. Оба ходят в школу".

Предмет был исчерпан, и мы стали говорить о другом. V В течение лета я не раз встречал мистрис Стрикленд. Тогда и после я ходил на прелестные маленькие ланчи у неё на квартире, и на несколько более внушительные чаепития. Мы пришлись по душе друг другу. Я был очень молод, и, возможно, её соблазняла мысль направлять мои стопы по трудной стезе писательства; что касается меня, то было приятно иметь кого-то, к кому бы я мог пойти со своими невзгодами, уверенный, что буду внимательно выслушан и получу разумный совет. У мистрис Стрикленд был дар сострадания. Это прелестный дар, однако, он часто оскорбляем теми, которые думают, что им владеют; есть нечто отвратительное в той алчности, с которой они набрасываются на несчастья друзей, стремясь проявить свою сноровку.

Она хлещет как нефтяной фонтан; сострадательные изливают сострадание с непринуждённостью, подчас оскорбляющей их жертвы. Их грудь слишком омыта слезами, чтоб я ещё стал окроплять её своими. Мистрис Стрикленд использовала своё преимущество с тактом. Вы чувствовали, что принимая её сочувствие, тем самым её обязывали. Когда с энтузиазмом своего юного возраста, я обратил на это внимание Розы Ватерфорд, она сказала: "Молоко очень приятно, особенно если туда добавить капельку бренди, но домашняя корова только тогда и будет довольна, когда её от него освободят. Раздувшееся вымя очень мешает". У Розы Ватерфорд был ядовитый язычок.

Едва ли кто сказал бы так едко, но с другой стороны - никто бы не сказал очаровательнее. Была одна черта у мистрис Стрикленд, которая мне нравилась. Она элегантно руководила своим кружком. Её квартирка была всегда опрятной и весёлой, пестрела цветами, а вощёный ситец в гостиной, несмотря на строгий рисунок, был ярким и прелестным. Кушанья, подаваемые в маленькой артистической столовой, были чудесны: изящно выглядел стол, две девушки были обходительны и миловидны, блюда прекрасно подготовлены. Невозможно было ни заметить, что мистрис Стрикленд - отличная хозяйка. Вы также были уверены, что она замечательная мать.

В гостиной висели фотографии её сына и дочери. Сын - его звали Роберт - шестнадцатилетний подросток в колледже Регби - вы его видели во фланелевом костюме и в крикетной шапочке, а потом во фраке и со стоячим воротничком. У него были прямые брови, как у матери, и её же чудесные, задумчивые глаза. Он выглядел чистым, здоровым и обычным. У него очаровательный характер". Дочери было четырнадцать лет. Волосы у неё, тёмные и густые как у матери, в изумительном изобилии ниспадали на плечи; на лице застыло то же доброе выражение; глаза были спокойными, чуждыми волнению.

Может быть, в её наивности и заключалось её наибольшее очарование. Она сказала это без пренебрежения, скорее с нежностью, как будто, допуская худшее о нём, она хотела уберечь его от клеветы своих друзей. Думаю, что он надоел бы вам до смерти". Я его люблю". Она улыбнулась, чтобы скрыть смущение, и мне показалось, что она боится, как бы я не выказал одну из тех насмешек, какие таковое признание едва ли ни повлекло за собой, будь оно произнесено при Розе Ватерфорд. Она слегка запнулась. Её глаза затуманились.

Он даже не слишком зарабатывает на Фондовой Бирже. Но он ужасно милый и добрый". VI Но когда, наконец, я встретил Чарльза Стрикленда, произошло это при таких обстоятельствах, что мне ничего не оставалось, как познакомиться с ним. Однажды утром мистрис Стрикленд прислала мне записку, извещая, что сегодня вечером даёт обед, и один из гостей её оставил. Просила меня заполнить пробел.

Когда судьба забрасывает автора на Таити, где Стрикленд провёл последние годы своей жизни, он расспрашивает о художнике всех, кто его знал.

Ему рассказывают, как Стрикленд, без денег, без работы, голодный, жил в ночлежном доме в Марселе; как по поддельным документам, спасаясь от мести некоего Строптивого Билла, нанялся на пароход, идущий в Австралию, как уже на Таити работал надсмотрщиком на плантации... Жители острова, при жизни считавшие его бродягой и не интересовавшиеся его «картинками», очень жалеют, что в своё время упустили возможность за гроши купить полотна, стоящие теперь огромные деньги. Старая таитянка, хозяйка отеля, где живёт автор, поведала ему, как она нашла Стрикленду жену — туземку Ату, свою дальнюю родственницу. Сразу после свадьбы Стрикленд и Ата ушли в лес, где у Аты был небольшой клочок земли, и следующие три года были самыми счастливыми в жизни художника. Ата не докучала ему, делала все, что он велел, воспитывала их ребёнка... Реклама Стрикленд умер от проказы.

Узнав о своей болезни, он хотел уйти в лес, но Ата не пустила его. Они жили вдвоём, не общаясь с людьми. Несмотря на слепоту последняя стадия проказы , Стрикленд продолжал работать, рисуя на стенах дома. Эту настенную роспись видел только врач, который пришёл навестить больного, но уже не застал его в живых. Он был потрясён. В этой работе было нечто великое, чувственное и страстное, словно она была создана руками человека, проникшего в глубины природы и открывшего её пугающие и прекрасные тайны.

Создав эту роспись, Стрикленд добился того, чего хотел: он изгнал демона, долгие годы владевшего его душой. Но, умирая, он приказал Ате после его смерти сжечь дом, и она не посмела нарушить его последнюю волю. Вернувшись в Лондон, автор вновь встречается с миссис Стрикленд.

Луна и грош (1942)

ЭПИГРАФ АВТОР ---> Уильям Сомерсет Моэм родился 25 января 1874 года на территории британского посольства в Париже. мы знаем слово которые вы не можете угадать Возникли проблемы? Луна и грош автор Сомерсет Моэм (1874—1965), пер. Сергей Николаевич Семёнов. Луна и грош (The Moon and Sixpence; англ. буквально «Луна и шестипенсовик») — роман английского писателя Уильяма Сомерсета Моэма. 27. Какой художник дважды «подсказал» героям романа «Инферно» Дэна Брауна, как сбежать из садов Боболи из 6 букв.

Другие вопросы к сканвордам и кроссвордам

  • Книги, похожие на «Луна и грош»
  • Другие вопросы к сканвордам и кроссвордам
  • Писатель, автор романов "Театр" и "Луна и грош" CodyCross
  • Луна и грош (Моэм/Семёнов)
  • Незнайка на Луне. Критика капитализма, антиутопия, экономическая база — Почитать на DTF

Луна и грош (Моэм/Семёнов)

Подсказка и ответ на вопрос «Английский писатель, автор пьес «Круг», «Шеппи», «Неизвестность», 4 буквы» в сканворде. Что касается романа «Луна и грош», то критик считает, что в своём произведении С. Моэм говорит о Красоте с большой буквы. Произведение русского писателя И. Бунина из сборника «Листопад». Фильм Романа Полански "Горькая ". Испанский художник, один из самых значительных представителей кубизма (1887-1927) (4 буквы, кроссворды, сканворды).

Поиск ответов на кроссворды и сканворды

  • Калевала listen online
  • Английский писатель, мастер новеллы, роман "Луна и грош, 4 буквы, сканворд
  • Луна и грош автор 4
  • Писатель, автор романов “Театр” и “Луна и грош” CodyCross Ответы:
  • CodyCross Писатель, автор романов "Театр" и "Луна и грош"
  • Отгадайте загадку:

Моэм Сомерсет Уильям - Луна и грош

Спасибо, что посетили нашу страницу, чтобы найти ответ на кодикросс Писатель, автор романов "Театр" и "Луна и грош". Знаменитый #писатель, автор романа «Луна и грош» был еще и неистовым коллекционером. Подскажите пожалуйста, кто автор романа Луна и Грош? м, последняя - м). В романе «Луна и грош», вышедшем в 1919 году, получил отражение путь гениального художника-постимпрессиониста Поля Гогена. Знаменитый #писатель, автор романа «Луна и грош» был еще и неистовым коллекционером.

Автор романа "Луна и грош" — 4 буквы, кроссворд

Позднее большой вклад в популяризацию Маркеса в России сделал Егор Летов, чей альбом «Сто лет одиночества» вышел в 1993 году. В целом Маркеса можно назвать чемпионом по упоминаниям в русской рок-поэзии: аллюзии на его произведения встречаются у Янки Дягилевой, Александра Непомнящего, «Би-2», «Белой гвардии» и многих других. В середине 90-х годов вышел новый перевод «Ста лет одиночества», что спровоцировало скандал: переводчица Маргарита Былинкина выступила с резкой критикой своих предшественников, однако не все коллеги-испанисты с ней согласились. Вариант Столбова и Бутыриной так и выходил с купюрами, но критика сходится на том, что он всё равно ближе к оригиналу. Первый перевод «Ста лет одиночества» был переиздан без купюр в издательстве «АСТ» только в 2012 году. Франц Кафка Активное издание текстов Франца Кафки началось уже после его смерти и вопреки его воле, стараниями его друга и душеприказчика Макса Брода. Изданные в период с 1925 по 1935 год рассказы и романы приобрели всеевропейскую славу — сперва среди немецкоязычных читателей в тридцатые годы о Кафке думали и писали Вальтер Беньямин, Зигфрид Кракауэр Зигфрид Кракауэр 1889—1996 — немецкий социолог массовой культуры, один из самых влиятельных теоретиков кинематографа. Автор концепции о взаимозависимости коммерческого кино и массовой психологии.

Исследовал формирование «среднего человека» в Германии 1920-х годов, феномен скуки мегаполисов, психологическую историю немецкого кино. Несмотря на стремительно наступившую посмертную славу, Кафка не успел оказать на русскую литературу 1920—30-х годов какого-либо заметного влияния. Русская школа абсурда развивалась независимо, хотя параллели и напрашиваются: советским двойником Кафки выглядит, например, рано погибший в том же роковом 1924 году «серапионов брат» Литературное объединение, возникшее в Петрограде в 1921 году, названо в честь одноимённого сборника рассказов Гофмана. Объединение распалось к 1926 году. Обэриуты, с которыми принято ассоциировать русскую абсурдистскую традицию, по-видимому, прошли мимо текстов Кафки: известно, что в 1940 году Хармс присутствовал на чтении рассказов Кафки, но не был впечатлён — не увидел в них «юмора». Набоков, чьё «Приглашение на казнь» поразительно рифмуется с «Процессом», на назойливые вопросы читателей отвечал, что с текстами Кафки тогда был незнаком, — он прочитал и высоко оценил их уже позднее. По-настоящему советская кафкиана началась уже в оттепельные шестидесятые, с публикаций нескольких рассказов в переводе Соломона Апта в журнале «Иностранная литература» 1964 и знаменитого «чёрного тома» 1965 , в который вошёл роман «Процесс» перевод Риты Райт-Ковалёвой и короткая проза.

Триада Джойс — Кафка — Пруст для консервативной советской критики была синонимом «модернизма и формализма», всего избыточного, непонятного и оторванного от живительных соков реальности. Другие критики интерпретировали Кафку в духе оттепельного гуманизма: отчаяние кафкианского героя, оставленного один на один с непостижимой всемогущей системой, резонировало с исторической травмой шестидесятников. В позднесоветскую эпоху имя Кафки стало нарицательным и прочно вошло в фольклор: «Мы рождены, чтоб кафку сделать былью». Влияние Кафки на русскую литературу нельзя назвать прямым; он входит в русский канон не только как представитель европейского модернизма, но и как продолжатель линии Гоголя и Достоевского: лирический герой «Москвы — Петушков» Венички Ерофеева, которого казнят четверо неизвестных, — литературный наследник «подпольного человека» в той же степени, что и господина К. Хорхе Луис Борхес Великий аргентинский писатель и интеллектуал, создатель Вавилонской библиотеки и Сада расходящихся тропок, пришёл в Россию поздно — в 1980-х; одной из причин считается неприятие им «советского империализма». Политические взгляды вообще, по мнению некоторых критиков, сослужили Борхесу дурную службу: из-за общения с чилийским диктатором Аугусто Пиночетом и согласия принять от него награду, как принято думать, писателя обошли Нобелевской премией. Первые два сборника Борхеса в СССР вышли в 1984 году — «Юг» в книжной серии журнала «Иностранная литература» и «Проза разных лет» в представительной серии «Мастера современной прозы» издательства «Радуга».

Двумя годами раньше одно-единственное эссе Борхеса попало в антологию «Писатели Латинской Америки о литературе», а в 1981-м один рассказ был напечатан в антологии «Аргентинские рассказы». С этой последней публикацией связана целая эпопея. Конечно, о Борхесе советские переводчики и филологи-испанисты хорошо знали и раньше. Переводчица Элла Брагинская вспоминает, что антологию ей предложили составить ещё в середине 1970-х. В ту пору, признаюсь, я имела весьма смутное представление об этом всемирно известном писателе, однако уже хорошо знала, какие именно выпады он допускает против СССР, как общается с Пиночетом тогда это был полный криминал и вообще. Словом, автор непроходной по всем статьям». Всё же Брагинская включила в антологию классический «Сад расходящихся тропок» в переводе Бориса Дубина которого она называет «настоящим открывателем Борхеса в России» — но бдительные цензоры не допустили крамолы, разгорелся скандал, и Борхеса велели выкинуть «и не поминать его имя никогда».

Брагинская провернула целую авантюру — в том числе попросила аргентинского писателя-коммуниста Альфреда Варело, как раз гостившего в СССР, поговорить с «товарищами из ЧК», и публикация состоялась. С перестройкой все запреты на Борхеса были сняты, его книги стали выходить регулярно, а в постсоветское время он окончательно вошёл в «обязательный набор» культурного читателя: упомянем издания «Азбуки-Классики» и «Симпозиума». Борхеса печатали даже как детского автора «Энциклопедия вымышленных существ» — с довольно, надо сказать, фривольными иллюстрациями — вышла под одной обложкой с «Энциклопедией всеобщих заблуждений» чешского фантаста Людвига Соучека , а в 1999-м благодаря серии издательства «Амфора» «Личная библиотека Борхеса» российские читатели смогли познакомиться с теми произведениями, которые особенно выделял сам аргентинский писатель: от «Фантастических историй» Хуана Хосе Арреолы до различных апокрифов и эзотерики Сведенборга. И, конечно, читая «Имя розы» Умберто Эко, подкованный читатель уже понимал, с кого списан слепой монастырский библиотекарь Хорхе Бургосский. Джером Д. Сэлинджер «Недавно богатыми ресурсами речи порадовала читателей Рита Райт-Ковалёва в своём отличном переводе знаменитого романа Джерома Сэлинджера «Над пропастью во ржи» — так писал Корней Чуковский в своём «Высоком искусстве». Для множества читателей перевод Райт-Ковалёвой — текст, вошедший в ткань русской культуры и ставший глотком свежего воздуха в нужный момент, в том числе и в историческом смысле: он был опубликован в «Иностранной литературе» в 1960 году, на пике оттепели.

Переводчик и главред «Иностранной литературы» Александр Ливергант называет Сэлинджера «нашим шестидесятником»; восторженные впечатления от чтения можно найти во многих оттепельных дневниках. Роман, разумеется, вызвал в СССР идеологические споры. Литературовед-функционер Александр Дымшиц Александр Львович Дымшиц 1910—1975 — советский литературовед и театральный критик. Был участником Великой Отечественной войны, после чего служил начальником отдела культуры в управлении пропаганды Советской военной администрации в Берлине, занимаясь судьбами разных деятелей культуры. В 1959 году назначен замглавреда газеты «Литература и жизнь», преподавал в Литинституте им. Горького и ВГИКе. Переводил произведения Бертольда Брехта.

Принадлежала к младшему поколению «школы Кашкина». В 1950—60-х годах переводит «Маленького принца» Сент-Экзюпери, рассказы Сэлинджера и повесть Харпер Ли «Убить пересмешника», получает лучшие оценки современников и становится классиком советского перевода. В 1972 году публикует книгу «Слово живое и мёртвое», в которой формулирует свой переводческий метод. В советское и постсоветской время «Слово живое и мёртвое» было переиздано больше 10 раз. С 1955 по 1961 год работала в журнале «Иностранная литература». В 1980 году Орлова и Копелев эмигрировали в Германию. В эмиграции были изданы их совместная книга воспоминаний «Мы жили в Москве», романы «Двери открываются медленно», «Хемингуэй в России».

Посмертно вышла книга мемуаров Орловой «Воспоминания о непрошедшем времени». Он хвалил такие находки Райт-Ковалёвой, как «вся эта петрушка», «поцапаться» и «сплошная липа», отмечая при этом, что переводчица «немного смягчила» жаргон, которым написан роман. Это утверждение — само по себе смягчение: оригинал Сэлинджера изобилует словами вроде goddam, hell, ass, crap — вполне себе крепкими ругательствами в устах 16-летнего подростка 1950-х; есть в романе даже fuck, — правда, Холден Колфилд здесь возмущённо цитирует граффити на стене. Слово из четырёх букв Райт-Ковалёва перевела как «похабщина». Оба перевода вызвали жёсткую критику Михаил Идов писал о тексте Немцова: «От фразы к фразе, а иногда в пределах одного предложения его Колфилд — перестроечный пэтэушник, дореволюционный крестьянин, послевоенный фраерок и современный двоечник со смартфоном» , но в значительной степени причиной этой критики было то, что перевод Райт-Ковалёвой воспринимался как канонический. На фоне «Над пропастью во ржи» другие вещи Сэлинджера — в том числе цикл рассказов и повестей о семье Гласс — в восприятии русского читателя несколько теряются, хотя тот же рассказ «A Perfect Day for Bananafish» переводили неоднократно, в том числе Райт-Ковалёва и Немцов, а над несколькими рассказами работала такой мастер, как Инна Бернштейн. Литературоведы отмечают влияние Сэлинджера на советских «западников», например Василия Аксёнова; в одной диссертации прослеживается влияние «Над пропастью» на советскую молодёжную прозу, вплоть до «Курьера» Карена Шахназарова.

Ну а затворничество Сэлинджера, после 1965 года не опубликовавшего ни одной вещи и почти не дававшего интервью, часто сравнивают с «затворничеством» Виктора Пелевина — который, правда, выдаёт с редкими исключениями по книге в год. Уильям Фолкнер К американскому классику советская критика начала проявлять внимание в 1930-е заочно: его романы, не переводившиеся на русский, называют «литературой распада и гниения», «бессвязным и бессмысленным набором слов», «хаотическим нагромождением ужасов» при этом в 1934 году один рассказ Фолкнера попадает в антологию «Американская новелла XX века». В 1951 году в газете «Советское искусство» детский писатель Лев Кассиль публикует новогодний фельетон, герои которого обсуждают ёлочную игрушку гроб с полуистлевшим скелетом , символизирующую рассказ американского прозаика: «Это знаменитый американский писатель Вильям Фолкнер, автор прославившегося рассказа «Роза для Эмилии». Не читали? Одна старая дева 40 лет прожила с трупом человека, которого она любила. Фолкнер у нас вообще большой мастак по части всяких трупов. Хорошо удаются ему также дегенераты, калеки, выродки, идиоты.

Вы, вероятно, слышали, старина, что уважаемые распределители Нобелевских премий недавно присудили премию именно Фолкнеру за все эти его писания». Рассказ «Дым» в переводе Риты Райт-Ковалёвой публикуется в «Иностранной литературе» в 1957 году — через восемь лет после вручения Фолкнеру Нобелевской премии и через двадцать три года после первого появления его имени в советской критике. В 1958 году Иван Кашкин, основатель советской школы перевода и первооткрыватель Хемингуэя, выпускает сборник «Семь рассказов» с большим послесловием — после этого новые переводы Фолкнера выходят практически каждый год. В 1973-м Осия Сорока переводит «Шум и ярость», в 1975-м том Фолкнера выходит в серии «Библиотека всемирной литературы», в 1977-м литературовед Алексей Зверев составляет «Собрание рассказов» для «Литпамятников». Наконец, публикация шеститомника в «Художественной литературе» с комментариями Александра Долинина в 1985—1987 годах закрепляет признание Фолкнера как важнейшего американского классика. Для советского читателя Фолкнер был проводником в западный модернизм: Вирджинию Вулф тогда ещё не перевели, полный «Улисс» тоже ещё не вышел. Фолкнер пришёл в ауре экзистенциалистской философии, философии личности, предоставленной самой себе, брошенной в бездну отчаяния, когда единственным принципом становится вот это — выстоять, выдержать», — рассказывал поэт Лев Лосев.

Не случайно Фолкнер оказался любимым писателем таких разных авторов, как Бродский и Довлатов. Альбер Камю Французский писатель и философ, лауреат Нобелевской премии по литературе Альбер Камю, которого при жизни называли «совестью Запада», неожиданно тесно связан с Россией. Он высоко ценил Достоевского и Толстого «Я ставлю «Бесов» в один ряд с тремя или четырьмя творениями, которые венчают собой работу человеческого духа, такими как «Одиссея», «Война и мир» , «Дон Кихот» и театр Шекспира» , портреты обоих писателей висели в его кабинете. Он восхищался романом Пастернака «Доктор Живаго» «исключительная книга, которая намного превосходит уровень мировой литературы» — и выдвинул его на Нобелевскую премию.

Стриклендом словно бы владеет могучая, непреодолимая сила, которой невозможно противостоять. Миссис Стрикленд, при всей ее любви к искусству, кажется гораздо оскорбительнее то, что муж бросил ее ради живописи, она готова простить; она продолжает поддерживать слухи о романе Стрикленда с французской танцовщицей. Через пять лет, вновь оказавшись в Париже, автор встречает своего приятеля Дирка Стрева, низенького, толстенького голландца с комической внешностью, до нелепости доброго, писавшего хорошо продающиеся сладенькие итальянские жанровые сценки. Будучи посредственным художником, Дирк, однако, великолепно разбирается в искусстве и верно служит ему.

Дирк знает Стрикленда, видел его работы а этим могут похвастаться очень немногие и считает его гениальным художником, а потому нередко ссужает деньгами, не надеясь на возврат и не ожидая благодарности. Стрикленд действительно часто голодает, но его не тяготит нищета, он словно одержимый пишет свои картины, не заботясь ни о достатке, ни об известности, ни о соблюдении правил человеческого общежития, и как только картина закончена, он теряет к ней интерес — не выставляет, не продает и даже просто никому не показывает. На глазах автора разыгрывается драма Дирка Стрева. Когда Стрикленд тяжело заболел, Дирк спас его от смерти, перевез к себе и вдвоем с женой выхаживал до полного выздоровления. В «благодарность» Стрикленд вступает в связь с его женой Бланш, которую Стрев любит больше всего на свете. Бланш уходит к Стрикленду. Дирк совершенно раздавлен. Такие вещи совсем в духе Стрикленда: ему неведомы нормальные человеческие чувства.

Стрикленд слишком велик для любви и в то же время ее не стоит. Через несколько месяцев Бланш кончает жизнь самоубийством. Она любила Стрикленда, а он не терпел притязаний женщин на то, чтобы быть его помощницами, друзьями и товарищами.

Харди, - Моэм язвит своей иронией не человека вообще, но лишь извращение его природы под влиянием нормативных требований социальных условностей.

Однако, словно этого все-таки недостаточно, Моэм устами персонажей множит и множит славословия американским капиталам и захватывающим, глобальным перспективам, которые они сулят Америке. Сказав фразу-другую, Моэм плотно сжимал запавший рот и ждал реакции собеседника: отзыв был ему необходим, как автомату монета.

С юности жаждущий заниматься живописью, он предается своей страсти с настойчивостью одержимого, не обращая внимания на голод и лишения, не считаясь с правами и чувствами людей, предлагающих ему свою дружбу, и стремление к совершенству в искусстве неумолимо ведет его к трагическому финалу. Рассказ ведётся от лица случайного знакомого Стрикленда, писателя Джеффри Вулфа, пытающего разгадать тайну личности гениального художника.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий