Но вдалеке уже слышались раскаты грома.
ГДЗ к заданию 5 ВПР по русскому языку 4 класс с ответами
Кроны деревьев снизу. Деревья вверх. Дерево в лесу вид снизу. Как выглядит общее обстоятельство места и времени Всегда подставляй к обеим частям предложений и проверяй таким образом Помни, это только обстоятельство Примеры: Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий, едва различимый лай собаки. Шелестит под ногами листва опавшая с деревьев. Варианты задания 4 из открытого банка заданий ФИПИ и из сборников на пунктуационный анализ с ответами к ОГЭ по русскому языку.
Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий - фото сборник
Антонов 3 Море всё в живых белых пятнах словно бе…численные стаи птиц опустились на его синюю р…внину. Горький 4 Многие русские слова сами по себе излучают поэзию подобно тому как драгоценные камни излучают таинственный блеск. Паустовский 5 Чем дальше мы уходили от дома тем глуше и мертвее становилось вокруг. Горький 6 Время шло медленно медленнее чем ползли тучи по небу.
Переливался яркой зеленью лесной покров, с которого за несколько дней подряд дождь смыл всю летнюю пыль. Октябрьский ветер покачивал колосья мисканта. На голубом небосводе словно застыли продолговатые облака. Высокое небо.
Настолько высокое, что глазам больно смотреть на него. Ветер проносился над поляной и, слегка ероша волосы Наоко, терялся в роще. Шелестели кроны деревьев, вдалеке слышался лай собаки — тихий, едва различимый, словно из-за ворот в иной мир. Кроме него — ни звука. И ни единого встречного путника. Лишь две кем-то потревоженные красные птицы упорхнули к роще. По пути Наоко рассказывала мне о колодце.
Какая странная штука — наша память… Пока я был там, почти не обращал внимания на пейзаж вокруг. Ничем не примечательный — я даже представить себе не мог, что спустя восемнадцать лет буду помнить его так отчетливо. Признаться, тогда мне было не до пейзажа. Я думал о себе, о шагавшей рядом красивой девушке, о нас с ней и опять о себе.
Наоко сунула руки в карманы и, не глядя по сторонам, думала о своем. Наоко засмеялась и кивнула. Я хочу, чтобы ты понял, как я тебе благодарна за наши встречи.
Я очень рада. И они меня спасают. Даже если тебе так не кажется — это так. А вторая? Чтобы ты всегда помнил, что я жила и была рядом с тобой. Она молча двинулась дальше. По плечам ее жакета скользили полоски света, падавшего сквозь верхушки деревьев.
Опять послышался собачий лай, но теперь он, казалось, звучал намного ближе. Наоко поднялась на пригорок и, выйдя на опушку соснового бора, сбежала по отлогому склону. Я отставал от нее на два-три шага. Наоко остановилась и, улыбнувшись, схватила меня за руку. Дальше мы шли вместе. И все же память продолжала неумолимо стираться. Я забыл уже очень многое.
Но, извлекая то, что еще помню, я пишу. Иногда мне становится очень тревожно. Я вдруг спрашиваю себя: а не потерял ли я уже что-нибудь очень важное? Внутри у меня есть темное место, которое можно назвать задворками памяти. Вот я и думаю: не превратились ли там какие-то важные воспоминания в мягкую грязь? В любом случае, больше у меня ничего нет. Храня в своем сердце эти несовершенные воспоминания, которые частично пропали совсем и улетучиваются дальше с каждой минутой, я продолжаю писать так, будто обгладываю кость.
У меня нет другого способа сдержать слово, данное той девушке. Когда в молодости воспоминания о Наоко были еще свежи, писать я пробовал несколько раз. Но у меня не выходила даже первая строка. Я понимал: получись она тогда, и остальной текст, слово за словом, вылился бы на едином дыхании. Однако дальше первой строки дело не сдвинулось. Все еще было так отчетливо, что я не знал, с чего начать. Так очень подробная карта не годится из-за того, что чересчур подробна.
Но сейчас я знаю. В конечном итоге, думаю я, в несовершенном вместилище, каким является «текст», ко двору придутся только несовершенные воспоминания и несовершенные мысли. Память о Наоко стиралась все больше, а ее саму я понимал глубже и глубже. Сейчас мне ясно, почему она попросила: «Не забывай меня! Знала, что память постепенно сотрется во мне. Поэтому Наоко ничего не оставалось — только потребовать у меня: «Никогда не забывай! Помни обо мне!
Потому что она меня даже не любила. Глава 2 Давным-давно, а если точнее — лет двадцать назад, я жил в студенческом общежитии. Было мне тогда восемнадцать, и я только поступил в институт. Токио я не знал вообще, и никогда не жил один, поэтому заботливые родители подыскали мне общежитие. Там нас кормили, имелось все необходимое. Это и повлияло на выбор жилья для неоперившегося восемнадцатилетиего юнца. Естественно, стоимость играла не последнюю роль: она оказалась на порядок ниже обычных расходов одиноких людей.
Принеси свою постель и настольную лампу — и больше ничего покупать не нужно. Будь моя воля, снял бы квартиру и жил в свое удовольствие. Но если вспомнить, во сколько обошлось поступление в институт, прибавить сюда ежемесячную плату за обучение и повседневные расходы, выбора уже не оставалось. К тому же, по большому счету, мне самому было все равно, где жить. Общага располагалась в Токио на холме с видом на центр города. Широкая территория окружена высоким бетонным забором. Сразу за ним по обеим сторонам возвышались ряды исполинских дзелькв — деревьям стукнуло, по меньшей мере, века полтора.
Из-под них не было видно неба — его полностью скрывали зеленые кроны. Бетонная дорожка петляла, огибая деревья, затем опять выпрямлялась и пересекала внутренний двор. По обеим сторонам параллельно тянулись два трехэтажных корпуса из железобетона. Эти большие многооконные здания казались переделанными под тюрьму жилыми домами или наоборот — тюрьмой, обустроенной под жилье. Хотя выглядели они очень аккуратно и мрачными не казались. Из открытых окон играло радио. Занавески во всех комнатах — одинаково кремового цвета: не так заметно, что они давно выгорели.
Дорожка упиралась в расположенное по центру главное здание. На первом этаже — столовая и большая баня. На втором — лекционный зал, несколько аудиторий и даже комната неизвестно для каких гостей. Рядом с этим корпусом — еще одно общежитие, тоже трехэтажное. Двор очень широкий, на зеленых газонах, ловя солнечные лучи, вращались поливалки. За главным зданием — поле для бейсбола и футбола и шесть теннисных кортов. Что еще нужно?
Единственная проблема общежития заключалась в царившей здесь радикальной подозрительности. Общагой управляло некое сомнительное юридическое лицо, состоявшее преимущественно из ультраправых элементов. Их способ управления казался — что естественно, на мой взгляд, — странно извращенным. Чтобы понять его, вполне достаточно было прочесть рекламный буклет и правила проживания: «Служить идеалам воспитания одаренных кадров для укрепления родины». Сие послужило девизом при создании общежития: согласные с лозунгом финансисты вложили частные средства... Но это — лицевая сторона. Что же касается оборотной, истинного положения вещей не знал никто.
Одни говорили, что это уход от налогов, другие — самореклама, третьи — афера для получения первоклассного участка земли под предлогом создания общежития. Некто считал, что тут кроется более глубокий смысл. По такой версии, целью создателя была организация подпольной финансовой группировки выходцев из общежития. И действительно, в общаге имелся особый клуб, куда входила элита ее жильцов. Точно не знаю, но несколько раз в месяц проводились семинары с участием основателя, и члены этого клуба затем не испытывали сложностей с трудоустройством. Я не мог судить, насколько правдивы или ошибочны эти версии. У них всех общее одно: тут что-то неспроста.
Так или иначе, я прожил в этом подозрительном месте ровно два года — с весны 1968-го по весну 1970-го. Я не смогу ответить, что продержало меня там все это время. В быту разница между правыми и левыми, лицемерием и злорадством не так уж и велика. День общежития начинался с торжественного подъема государственного флага. Естественно, под государственный же гимн. Как спортивные новости неотделимы от марша, подъем флага неотделим от гимна. Площадка с флагштоком располагалась по центру двора и была видна из каждого окна каждого корпуса общежития.
Подъем флага — обязанность начальника восточного где жил я корпуса, высокого мужчины под шестьдесят, с проницательным взглядом. В жестковатой с виду шевелюре проскальзывала седина, загорелую шею пересекал длинный шрам. Я слышал, он окончил военную школу в Накано, но насколько это достоверно, утверждать не берусь. За ним следовал студент в должности помощника поднимающего флаг. Его толком никто не знал. Острижен наголо, всегда одет в студенческую форму. Я не знал ни его имени, ни номера комнаты, где он жил.
И ни разу не встречался с ним ни в столовой, ни в бане. Я даже не знал, действительно он студент или нет. Раз носит форму, выходит — студент, что еще можно подумать? В отличие от накановца, он был приземист, толст и бледен. И эта пара двух абсолютных антиподов каждый день в шесть утра поднимала во дворе общежития флаг. В первое время я из любопытства нередко просыпался пораньше, чтобы наблюдать эту патриотическую церемонию. В шесть утра, почти одновременно с сигналом радио парочка показывалась во дворе.
Униформист — непременно в черных ботинках под свой студенческий прикид, накановец — в белой спортивной обуви к джемперу. Униформист держал тонкую коробку из павлонии, накановец нес портативный магнитофон «Сони». Накановец ставил магнитофон на ступеньку площадки флагштока. Униформист открывал коробку, в которой лежал аккуратно свернутый флаг. Униформист почтительно передавал флаг накановцу, который привязывал его к тросу. Униформист включал магнитофон. Государственный гимн.
Флаг легко взвивался по флагштоку. На словах «... Эти двое вытягивались, как по стойке смирно, и устремляли взоры на флаг. В ясную погоду, когда дул ветер, вполне даже смотрелось. Вечерний спуск флага производился аналогичной церемонией. С точностью до наоборот: флаг скользил вниз и укладывался в коробку из павлонии. Ночью флаг не развевается.
Я не знаю, почему флаг спускали на ночь. Государство остается государством и в темное время суток, немало людей продолжают работать. Мне почему-то казалось несправедливым, что путеукладчики и таксисты, хостессы в барах, пожарные и охранники не могут находиться под защитой государства. Но это, на самом деле, не столь важно. И уж подавно никто не обижался. Думал об этом, пожалуй, только я один. Да и то — пришла в голову мысль, но я на ней не зацикливался.
По правилам общежития, перво- и второкурсники жили по двое, студентам третьего и четвертого курсов предоставлялись отдельные апартаменты. Двухместная комната площадью около десяти квадратных метров чуть длиннее обычной комнаты в шесть татами , напротив входа — алюминиевая рама окна, перед окном два параллельно стоящих учебных стола со стульями. С левой стороны от входа — двухъярусная железная кровать. Вся мебель максимально проста и массивна. Помимо столов и кровати, имелись два ящика-гардероба, маленький кофейный столик и самодельная книжная полка. Никакой лирики в обстановке не заметил бы даже самый благожелательный взгляд. На полках почти во всех комнатах ютились в ряд транзисторные приемники и фены, электрические чайники и термосы, растворимый кофе и чайные пакетики, гранулированный сахар и кастрюльки для варки лапши, а также обычная столовая посуда.
На отштукатуренные стены приклеены картинки — девушки из «Хэйбон панчи» или где-нибудь содранные постеры порнографических фильмов. Один парень смеху ради повесил фотографию случки свиней, но это было исключением среди исключений. Почти во всех комнатах стены украшали голые девушки, молодые певицы или актрисы. На подставках над столами выстроились учебники, словари и прочая литература. Ожидать чистоты в юношеских комнатах было бессмысленно, и почти все они кошмарно заросли грязью. Ко дну мусорного ведра прилипла заплесневевшая мандариновая кожура, в банках, служивших пепельницами, громоздились горы окурков. Тлевшие бычки нередко тушились кофе или пивом, отчего из банок ужасно смердело.
Посуда вся почерневшая, с остатками еды. На полу валялся целлофан от сублимированной лапши, пустые пивные банки, всякие крышки и непонятные предметы. Взять веник, замести на совок мусор и выбросить его в ведро никому не приходило в голову. На сквозняке с пола столбом поднималась пыль. Какую комнату ни возьми — жуткий запах. В каждой комнате он специфичен, но основа везде одинакова: вонь от мусора, тела и пота. Под кроватями у всех скапливается грязное белье, матрас сушится, когда придется, и ему ничего не остается, как впитывая в себя сырость, источая устойчивый смрад затхлости.
До сих пор с удивлением думаю, как в этом хаосе не возникла никакая смертельная эпидемия. В сравнении с прочими, в моей комнате было чисто, как в морге. На полу — ни пылинки, окна — без единого пятнышка, постель сушилась регулярно раз в неделю, карандаши собраны в пенал, и даже шторы стирались раз в месяц. Мой сосед по комнате болезненно относился к чистоте. Кому бы я ни рассказывал, что он раз в месяц стирает шторы, никто не верил — никто даже не догадывался, что шторы вообще можно стирать. Все свято полагали, что шторы с окон не снимаются вообще. А потом моего соседа начали называть «наци» и «штурмовик».
В моей комнате не было ни одного женского постера. Вместо них висела фотография канала в Амстердаме. Когда я попытался было прикрепить какую-то порнушку, мой сосед со словами: «Ватанабэ, не лю-люблю я этого», — содрал ее, и наклеил вместо нее портрет канала. Нельзя сказать, что мне очень хотелось вешать порнографию, поэтому возражать я не стал. Все, кто заходили в нашу комнату, задирали голову на портрет канала и спрашивали: — Что это? Я говорил это в шутку, но все велись. Настолько легко, что потом я и сам начал этому верить.
Все сочувствовали мне, как соседу Штурмовика, но я особого дискомфорта не испытывал. Пока вокруг царила чистота, мне, наоборот, было очень даже удобно; к тому же, Штурмовик никогда не вмешивался в мою жизнь. Сам делал уборку, сушил матрас, выносил мусор. Когда же я забывал сходить в баню три дня подряд — шмыгал носом и советовал помыться. Иногда напоминал: «Пора бы тебе постричься», или «Хорошо бы проредить волосы в носу». Одного я терпеть не мог — когда он, заприметив одинокого москита, забрызгивал всю комнату дихлофосом. В такие дни мне оставалось только искать укрытия в хаосе соседних комнат.
Штурмовик изучал географию в одном государственном университете. Вот закончу учиться — поступлю в Государственное управление географии. Буду ка-карты составлять. Я восхитился: в мире столько разных желаний и целей жизни. Это, пожалуй, стало моим первым восхищением по приезде в Токио. И в самом деле — людей, пылающих страстью к картографии, не так и много. Тем более, что много и не требуется — иначе что с ними всеми делать?
Однако заикающийся каждый раз на слове «карта» человек, который спит и видит себя в Государственном управлении географии — это нечто. Заикался он, конечно, не всегда, но на слове «карта» — однозначно. Читать и изучать драму. Расин, Ионеско, Шекспир... Просто эти имена стоят в плане лекций. Ответ его смутил. И по мере замешательства заикание усилилось.
Мне показалось, что я совершил страшное злодеяние. Подвернулось театральное искусство, вот мне и захотелось. Просто так. Для этого я специально поступил в токийский институт, получаю регулярные переводы на обучение. А у тебя, говоришь, все не так?.. И он был прав. Я уже не пытался что-либо объяснять.
Затем мы вытянули на спичках, где кому спать. Ему досталась верхняя кровать, я расположился на нижней. Он постоянно носил белую майку, черные брюки и темно-синий свитер. С наголо обритой головой, высокого роста, сутулый. На учебу непременно одевал форму. И ботинки, и портфель были черными как сажа. По виду — вылитый студент с «правым» уклоном; может, поэтому окружающие звали его Штурмовиком, хотя, по правде говоря, он не питал к политике ни малейшего интереса.
Просто ему было лень подбирать себе одежду, он так и ходил — в чем было. Его интересы ограничивались изменениями морских береговых линий или введением в строй новых железнодорожных тоннелей. И стоило зайти разговору на эту тему, он мог, заикаясь и запинаясь, говорить и час, и два — пока собеседник либо засыпал, либо бежал от него. От раздававшегося в шесть утра гимна он просыпался, как по будильнику. Выходило, что показная церемония поднятия флага была не совсем бесполезной. Штурмовик одевался и шел к умывальнику. Процесс умывания был долог.
Казалось, он по очереди снимает и вычищает все свои зубы. Возвращаясь в комнату, с хлопком расправлял и вешал сушить на батарею полотенце, возвращал на место мыло и зубную щетку. Затем включал радио и начинал утреннюю гимнастику. Я обычно допоздна читал и спал бы крепким сном до восьми, не реагируя на его утреннюю возню и шум. Но когда он переходил к прыжкам, я не мог не проснуться. Еще бы: при каждом его подскоке — и нужно заметить, высоком, — кровать подскакивала тоже. Три дня я терпел, при этом уверяя себя, что в совместной жизни терпимость необходима, но на четвертый пришел к выводу, что сил у меня больше нет.
Для меня такое время — еще глухая ночь. Долго объяснять, почему, но это так. Буду заниматься на крыше — начнут жаловаться с третьего этажа. А под нашей комнатой — склад, поэтому никто и слова не скажет. На травке, а? У ме-меня не транзисторный приемник. Без розетки не работает.
А не будет музыки — я не смогу делать зарядку. И в самом деле: его древний приемник работал только от сети. С другой стороны, транзистор имелся у меня, но принимал только музыкальные стереопрограммы. Зарядку делай, только подпрыгивай вот так — «прыг-скок», а? А то ты не прыгаешь, а скачешь. У меня разболелась голова. Уже было подумал: а и черт с ним, — но раз сам завел разговор, нужно разобраться до конца.
Напевая главную мелодию радиогимнастики, я показал ему «прыг-скок». Вот так. Такие бывают? А я не замечал! Все остальное я как-нибудь потерплю — только брось скакать, как лошадь. Дай мне поспать. Я такую гимнастику делаю уже десять лет.
Каждое утро. Начинаю, и дальше — все машинально. Выброшу что-то одно, и пе-пе-перестанет получаться все остальное... Больше я ничего не говорил. А что я мог ему сказать? Проще всего было в его отсутствие взять это проклятое радио и выбросить в окно. Но поступи я так, разразился бы скандал — будто люк в ад откроется.
Штурмовик был не из тех, кто разбрасывается своими вещами. Когда, лишившись дара речи, я, опустошенный, улегся на кровать, он подошел и попытался меня утешить: — Ва-ватанабэ, а что если ты будешь просыпаться и делать гимнастику вместе со мной? Когда я рассказывал о Штурмовике и его утренней гимнастике, Наоко прыскала со смеху. Я не собирался делать из рассказа комедию, но в конечном итоге принялся хмыкать сам. Давно я не видел Наоко веселой, хотя спустя мгновение улыбка уже исчезла с ее лица. Мы вышли на станции Йоцуя и зашагали по насыпи к Ичигая Сэр Писатель. Воскресный вечер в середине мая.
До обеда накрапывал дождик, но теперь тяжелые тучи южным ветром уносило с неба одну за другой. Ярко-зеленые листья сакуры колыхались и сверкали на солнце. В воздухе пахло летом. Люди несли свои свитера и пальто кто на руке, кто перебросив через плечо. В теплом воскресном свете все казались счастливыми. На теннисном корте по ту сторону насыпи молодой человек снял майку и размахивал ракеткой в одних шортах. И только две сидевшие на лавке монашки были облачены по-зимнему в черное — судя по одеянию, можно было предположить, что первые летние лучи до них еще не добрались.
Но это не мешало сестрам задушевно беседовать на солнцепеке. Минут через пятнадцать у меня вспотела спина, и я снял плотную рубашку и остался в одной майке. Наоко закатала до локтей рукава бледно-серой олимпийки.
Кроме него — ни звука. И ни единого встречного путника.
Лишь две кем-то потревоженные красные птицы упорхнули к роще. По пути Наоко рассказывала мне о колодце. Какая странная штука — наша память… Пока я был там, почти не обращал внимания на пейзаж вокруг. Ничем не примечательный — я даже представить себе не мог, что спустя восемнадцать лет буду помнить его так отчетливо. Признаться, тогда мне было не до пейзажа.
Я думал о себе, о шагавшей рядом красивой девушке, о нас с ней и опять о себе. В таком возрасте все, что видишь, чувствуешь и мыслишь, в конечном итоге, подобно бумерангу, возвращается к тебе же. Вдобавок ко всему, я был влюблен. И любовь эта привела меня в очень непростое место. Поэтому я не мог позволить себе отвлекаться на какой-то пейзаж.
Однако сейчас в моей памяти первым всплывает именно это: запах травы, прохладный ветер, линия холмов, лай собаки. И вспоминается прежде всего остального — отчетливее некуда.
ЛУЧШАЯ ВЕРСИЯ ЕГЭ 2023 ЦЫБУЛЬКО РУССКИЙ
Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий едва различимый лай собаки. Ветер проносился над поляной и, слегка ероша волосы Наоко, терялся в роще. Шелестели кроны деревьев, вдалеке слышался лай собаки – тихий, едва различимый, словно из-за ворот в иной мир. Вдалеке шелестели кроны. Крона дерева снизу. Кроны деревьев вид снизу. Высоко над головой тихо шелестят и покачиваются кроны деревьев, далее.
Цыбулько задание 16 ЕГЭ 2023 практика с ответами по русскому языку
Кроны деревьев покачиваются и еле слышно шелестят, открывая желтое небо. Но вдалеке уже слышались раскаты грома. Кроны деревьев снизу. Деревья вверх. Дерево в лесу вид снизу. Вдалеке шелестели кроны. Крона дерева снизу. Кроны деревьев вид снизу. Ветер проносился над поляной и, слегка ероша волосы Наоко, терялся в роще. Шелестели кроны деревьев, вдалеке слышался лай собаки – тихий, едва различимый, словно из-за ворот в иной мир.
Харуки Мураками: Норвежский лес [litres]
Да, сейчас я уже не могу сразу вспомнить лицо Наоко. У меня остался лишь бездушный пейзаж. Конечно, спустя время я припоминаю ее черты. Маленькая холодная рука, прямые и гладкие волосы, мягкая округлая мочка уха и под ней — точечка родинки, дорогой верблюжий свитер, который она надевала с приходом зимы, привычка задавать вопросы, всматриваясь в лицо собеседника, голос, который временами почему-то кажется дрожащим… Будто она разговаривает на вершине продуваемого всеми ветрами холма. Все эти черточки наслаиваются друг на друга — и вдруг, само по себе, вспоминается ее лицо. Причем, не как-нибудь, а в профиль. Может, потому, что я всегда ходил сбоку? Повернувшись ко мне, она весело улыбается, слегка наклоняет голову и начинает говорить, вглядываясь в мои глаза. Будто бы ищет скользящую по дну прозрачного источника рыбешку. Но чтобы вот так представить в памяти лицо Наоко, требуется время.
И чем дальше — тем больше времени. Грустно, однако это правда. Сначала хватало пяти секунд, потом они превратились в десять, тридцать, в минуту… Время вытягивалось, словно тень на закате. И вскоре все безвозвратно окутает мрак. Да, моя память необратимо отдаляется от места, где была Наоко. Так же, как и от места, где находился я сам. И только пейзаж — эта октябрьская поляна, словно символическая сцена фильма, повторяясь снова и снова, — всплывает в моей памяти. Картинка продолжает настойчиво пинать в одну и ту же точку моей головы. Эй, очнись, я еще здесь, вставай, вставай и ищи, ищи причину, почему я до сих пор еще здесь.
Боли нет. Боли совершенно нет. И только при каждом пинке голова гулко гудит. Но и этот гул рано или поздно исчезнет, как исчезло, в конце концов, все остальное. Однако в аэропорту Гамбурга, в салоне самолета «Люфтганзы» пинки оказались дольше и сильнее обычного. Очнись, ищи… Поэтому я пишу. Просто я отношусь к такому типу людей, которые ничего не могут понять, пока не попробуют записать это на бумаге. Вот… она рассказывала мне о полевом колодце. Существовал ли такой колодец на самом деле, я не знаю.
Может, он — лишь плод ее фантазии.
И ни единого встречного путника. Лишь две кем-то потревоженные красные птицы упорхнули к роще. По пути Наоко рассказывала мне о колодце. Какая странная штука — наша память… Пока я был там, почти не обращал внимания на пейзаж вокруг. Ничем не примечательный — я даже представить себе не мог, что спустя восемнадцать лет буду помнить его так отчетливо. Признаться, тогда мне было не до пейзажа. Я думал о себе, о шагавшей рядом красивой девушке, о нас с ней и опять о себе. В таком возрасте все, что видишь, чувствуешь и мыслишь, в конечном итоге, подобно бумерангу, возвращается к тебе же. Вдобавок ко всему, я был влюблен.
И любовь эта привела меня в очень непростое место. Поэтому я не мог позволить себе отвлекаться на какой-то пейзаж. Читайте также: Примеры отделки фасада деревом Однако сейчас в моей памяти первым всплывает именно это: запах травы, прохладный ветер, линия холмов, лай собаки. И вспоминается прежде всего остального — отчетливее некуда. Настолько, что кажется: протяни руку — и до всего можно дотронуться. Однако в пейзаже этом не видно людей. Никого нет: ни Наоко, ни меня. Куда мы могли исчезнуть. И почему такое происходит? Все, что мне тогда представлялось важным: и она, и я, и мой мир — все куда-то подевалось.
Да, сейчас я уже не могу сразу вспомнить лицо Наоко. У меня остался лишь бездушный пейзаж. Конечно, спустя время я припоминаю ее черты. Маленькая холодная рука, прямые и гладкие волосы, мягкая округлая мочка уха и под ней — точечка родинки, дорогой верблюжий свитер, который она надевала с приходом зимы, привычка задавать вопросы, всматриваясь в лицо собеседника, голос, который временами почему-то кажется дрожащим… Будто она разговаривает на вершине продуваемого всеми ветрами холма. Все эти черточки наслаиваются друг на друга — и вдруг, само по себе, вспоминается ее лицо. Причем, не как-нибудь, а в профиль. Может, потому, что я всегда ходил сбоку? Повернувшись ко мне, она весело улыбается, слегка наклоняет голову и начинает говорить, вглядываясь в мои глаза. Будто бы ищет скользящую по дну прозрачного источника рыбешку. Но чтобы вот так представить в памяти лицо Наоко, требуется время.
Высокое небо. Настолько высокое, что глазам больно смотреть на него. Ветер проносился над поляной и, слегка ероша волосы Наоко, терялся в роще. Шелестели кроны деревьев, вдалеке слышался лай собаки — тихий, едва различимый, словно из-за ворот в иной мир.
Кроме него — ни звука. И ни единого встречного путника. Лишь две кем-то потревоженные красные птицы упорхнули к роще. По пути Наоко рассказывала мне о колодце.
Какая странная штука — наша память… Пока я был там, почти не обращал внимания на пейзаж вокруг. Ничем не примечательный — я даже представить себе не мог, что спустя восемнадцать лет буду помнить его так отчетливо. Признаться, тогда мне было не до пейзажа. Я думал о себе, о шагавшей рядом красивой девушке, о нас с ней и опять о себе.
В таком возрасте все, что видишь, чувствуешь и мыслишь, в конечном итоге, подобно бумерангу, возвращается к тебе же. Вдобавок ко всему, я был влюблен. И любовь эта привела меня в очень непростое место. Поэтому я не мог позволить себе отвлекаться на какой-то пейзаж.
Однако сейчас в моей памяти первым всплывает именно это: запах травы, прохладный ветер, линия холмов, лай собаки. И вспоминается прежде всего остального — отчетливее некуда. Настолько, что кажется: протяни руку — и до всего можно дотронуться. Однако в пейзаже этом не видно людей.
Никого нет: ни Наоко, ни меня. Куда мы могли исчезнуть?.. И почему такое происходит? Все, что мне тогда представлялось важным: и она, и я, и мой мир — все куда-то подевалось.
Да, сейчас я уже не могу сразу вспомнить лицо Наоко. У меня остался лишь бездушный пейзаж. Конечно, спустя время я припоминаю ее черты. Маленькая холодная рука, прямые и гладкие волосы, мягкая округлая мочка уха и под ней — точечка родинки, дорогой верблюжий свитер, который она надевала с приходом зимы, привычка задавать вопросы, всматриваясь в лицо собеседника, голос, который временами почему-то кажется дрожащим… Будто она разговаривает на вершине продуваемого всеми ветрами холма.
Все эти черточки наслаиваются друг на друга — и вдруг, само по себе, вспоминается ее лицо. Причем, не как-нибудь, а в профиль. Может, потому, что я всегда ходил сбоку? Повернувшись ко мне, она весело улыбается, слегка наклоняет голову и начинает говорить, вглядываясь в мои глаза.
Будто бы ищет скользящую по дну прозрачного источника рыбешку. Но чтобы вот так представить в памяти лицо Наоко, требуется время. И чем дальше — тем больше времени. Грустно, однако это правда.
Сначала хватало пяти секунд, потом они превратились в десять, тридцать, в минуту… Время вытягивалось, словно тень на закате. И вскоре все безвозвратно окутает мрак. Да, моя память необратимо отдаляется от места, где была Наоко. Так же, как и от места, где находился я сам.
И только пейзаж — эта октябрьская поляна, словно символическая сцена фильма, повторяясь снова и снова, — всплывает в моей памяти. Картинка продолжает настойчиво пинать в одну и ту же точку моей головы. Эй, очнись, я еще здесь, вставай, вставай и ищи, ищи причину, почему я до сих пор еще здесь. Боли нет.
Боли совершенно нет. И только при каждом пинке голова гулко гудит. Но и этот гул рано или поздно исчезнет, как исчезло, в конце концов, все остальное. Однако в аэропорту Гамбурга, в салоне самолета «Люфтганзы» пинки оказались дольше и сильнее обычного.
Очнись, ищи… Поэтому я пишу. Просто я отношусь к такому типу людей, которые ничего не могут понять, пока не попробуют записать это на бумаге. О чем она тогда говорила? Вот… она рассказывала мне о полевом колодце.
Существовал ли такой колодец на самом деле, я не знаю. Может, он — лишь плод ее фантазии. Часть того, что роилось в ее голове в те мрачные дни. Но она рассказала мне о том колодце, и я уже не мог вспоминать поляну без него.
Я никогда его не видел, но он остался в моей памяти прочно вписанным в тот пейзаж.
Дует тёплый ветерок, под ногами стелется ковёр из белых, желтых, синих полевых цветов. Как зелено кругом! Повсюду пестреют лужайки. И деревья все стоят нарядные, их тонкие... На уже потускневшем поле можно заметить стаи печальных аистов, которые готовятся к отлёту в тёплые края. А их детки уже совсем не похожи на... За прохладным утром приходит еще по-летнему теплый день, но зной уже не тот, и шуршащих листьев на земле всё...
Задача по теме: "Правила пунктуации в ССП и при однородных членах"
Грибоедов был сдержан и никакого повода для столкновения мнений не давал. Шаляпина перешагнуло национальные границы и повлияло на развитие мирового оперного театра. Врубеля «Сирень» прямо на выставке была куплена П. Третьяковым и вот уже более ста лет это полотно находится в постоянной экспозиции Третьяковской галереи.
Запятая ставится при однородных определениях: металлическую, деревянную. Если одиночный союз И соединяет ОЧП, то запятая не ставится. Предложение сложносочиненное, содержит две грамматические основы: сумрак льётся; шепчет гул. Основы не имеют общего второстепенного члена предложения или вводного слова и не имеют общей придаточной части.
Просто я отношусь к такому типу людей, которые ничего не могут понять, пока не попробуют записать это на бумаге. О чем она тогда говорила? Вот… она рассказывала мне о полевом колодце. Существовал ли такой колодец на самом деле, я не знаю. Может, он — лишь плод ее фантазии. Часть того, что роилось в ее голове в те мрачные дни. Но она рассказала мне о том колодце, и я уже не мог вспоминать поляну без него. Я никогда его не видел, но он остался в моей памяти прочно вписанным в тот пейзаж. Смешно: я помню его до последней детали, прямо на границе поляны и рощи.
Трава искусно прикрывает темную дыру в земле, метр диаметром. Ограждения нет. Просто разинула свою пасть дыра. Кое-где потрескались и начали откалываться потемневшие от ветра и дождей камни. В щель между ними ныряет проворная зеленая ящерка. Загляни внутрь — все равно ничего не увидишь. Мне известно только одно: это жутко глубокий колодец. Настолько, что даже трудно представить. И вся дыра эта наполнена мраком — густым, впитавшим в себя все виды мраков этого мира.
Я иногда замечал за ней такую манеру: Наоко говорила очень медленно, подыскивая нужные слова. Ясно только одно — где-то поблизости. Она сунула руки в карманы твидового жакета и взглянула на меня. Улыбнулась: мол, я серьезно. Где-то есть колодец, но никто не знает, где. Свалишься в него — и с концами? А-а-а-а — бум! И конец… — Но на самом деле этого не происходит? Раз в два-три года.
Вдруг пропадает человек.
Нет, даже не так. Прежде чем выразить словами, она не может сформулировать мысль в себе.
Поэтому и на словах ничего не выходит. Она лишь то и дело сжимает заколку, вытирает платком рот и бессмысленно всматривается в мои глаза. Иногда мне хотелось обнять ее, но я всякий раз сомневался да так и не решился.
Мне казалось, что тем самым я могу ее обидеть. И мы по-прежнему продолжали гулять по Токио, а Наоко — выискивать в пустоте слова. Общежитские поддразнивали меня, когда звонила Наоко или я по утрам в воскресенье собирался уходить.
Они, разумеется, полагали, что у меня завелась подружка. Я не собирался им ничего объяснять, и даже не видел в этом необходимости, а потому оставлял все как есть. Когда я возвращался вечером в общагу, кто-нибудь непременно интересовался, какая была поза, как у нее там внутри, какого цвета трусики.
Мне оставалось лишь что-нибудь выдумывать в ответ на эти пошлости. Незаметно мне исполнилось девятнадцать. Всходило и заходило солнце, спускался и поднимался флаг, а я по воскресеньям встречался с подругой покойного друга.
Я не осознавал, ни что сейчас делаю, ни как быть дальше. На лекциях я слушал про Клоделя, Расина и Эйзенштейна, но мне они ничего не дали. Товарищей среди однокашников я себе не завел, с соседями по общаге только здоровался.
Я постоянно читал книги, и общежитские считали, что я собираюсь стать писателем. А я не собирался становиться писателем. Я вообще не собирался становиться никем.
Несколько раз я порывался рассказать о своих мыслях Наоко. Мне казалось, она должна правильно понять мое настроение. Но подобрать слова, чтобы выразить свои чувства, не мог.
В субботу вечером я садился на стул в коридоре возле телефона и ждал звонка от Наоко. По субботам все уходили в город, и в коридоре становилось тише обычного. Разглядывая витавшие в безмолвном пространстве частички света, я пытался разобраться в себе.
Что мне нужно? И что нужно людям от меня? Я не мог подыскать достойный ответ.
Иногда я протягивал к витающим частичкам света руку, но пальцы ничего не касались. Мне нравилось читать, но читал не запоем, а с удовольствием по несколько раз перечитывал любимые. Ни в классе, ни в общаге никто больше не любил этих писателей.
Интересы у нас не совпадали, поэтому я молча продолжал глотать книги в одиночестве. Перечитав в очередной раз, я закрывал глаза и вдыхал книжный запах. Нюхая корешок, прикасаясь руками к страницам, я чувствовал себя счастливым.
В восемнадцать самым любимым произведением у меня был роман Джона Апдайка «Кентавр». Однако затем он приелся, и пальма первенства перешла к «Великому Гэтсби» Фитцджеральда. С тех пор этот роман был для меня лучшим.
Я завел обычай: в хорошем настроении доставать с полки эту книгу, открывать и перечитывать с первой попавшейся страницы. И ни разу я не остался разочарованным, поскольку в книге не было ни одной посредственной страницы. Мне хотелось поведать об этом всем, но вокруг не было никого, кто прочитал бы его или хотя бы считал, что стоит прочесть.
В 1968 году чтение Фитцджеральда не возбранялось, но при этом однозначно не рекомендовалось. В то время в моем окружении имелся только один человек, который читал Фитцджеральда. Благодаря этому мы и подружились.
Звали его Нагасава. Он учился на два курса старше меня на юрфаке Токийского университета. Мы жили в одном общежитии и знали друг друга в лицо.
Когда однажды я, греясь на солнышке в столовой, читал «Великого Гэтсби», он присел рядом и спросил, что за книга. Я ответил. И чем больше читаю, тем больше интересных мест.
Так мы подружились. Было это в октябре. Чем лучше мы узнавали друг друга, тем больше Нагасава казался мне странным малым.
За свою жизнь мне приходилось знакомиться, общаться и расставаться с большим количеством странных людей, но такого странного я видел впервые. Он читал столько, что мне за ним было не угнаться, но брал в руки только книги писателей, после смерти которых прошло больше тридцати лет. И при этом говорил, что верит только таким книгам.
Просто не хочу тратить ни минуты на книги, не прошедшие проверку временем. Жизнь коротка. Будешь читать то же, что остальные, — начнешь думать, как все.
А они — сплошь деревенщина, мещане. Приличный человек такой стыдобы не потерпит. Знаешь, Ватанабэ, в этом общежитии только два приличных человека: ты и я.
Все остальные — шваль. У них на лбу написано. Один взгляд — и сразу все понятно.
К тому же, мы оба читаем «Великого Гэтсби». Я посчитал в уме. Из-за двух-то лет...
Такому классному писателю можно и простить. В общежитии никто не знал, что он — тайный почитатель классики. А если б и узнали, вряд ли обратили внимание.
Его, в первую очередь, считали очень умным человеком. Еще бы: без проблем поступил в Токийский университет, получал хорошие оценки, сдал экзамен в МИД и собирался стать дипломатом. Его отец имел в Нагоя крупную клинику, старший брат окончил медицинский факультет Токийского университета, чтобы продолжить дело отца.
С виду — идеальная семья. Он всегда получал достаточно денег на карманные расходы, к тому же — выглядел прилично. Поэтому все обращали на него внимание, и даже в общежитии никто не смел ему перечить.
Когда он кого-нибудь о чем-либо просил, человек выполнял просьбу безропотно. Иначе и быть не могло. Был у него некий природный магнетизм, врожденная способность притягивать к себе людей.
Он, как бы возвышаясь над остальными, моментально оценивал ситуацию, искусно и убедительно давал окружающим директиву, увлекая их за собой. Все с первого взгляда видели над его головой похожую на ангельский нимб ауру этой силы и с почтением понимали, что он — человек не простой. Поэтому все жутко удивились, узнав, что такой ничем не приметный парень, как я, был выбран в персональные друзья Нагасавы.
Меня зауважали даже те, кого я вообще не знал. Причина такого, несмотря на всю простоту, была им непонятна. Я приглянулся Нагасаве потому, что нисколько перед ним не трепетал и не восхищался им.
Я питал к нему интерес, как к личности местами весьма интересной, местами сложной. И мне были совершенно безразличны его успехи в учебе, аура или внешность. Пожалуй, мало кто к нему так относился.
В Нагасаве сочетались несколько диаметрально противоположных особенностей характера. Он был личностью настолько выдающейся, что я сам иногда диву давался, — и при этом оставался человеком по натуре недобрьм. Хвастался утонченной душой, а при этом грешил неисправимым мещанством.
Он управлял людьми и с оптимизмом двигался вперед, но его сердце одиноко билось в конвульсиях на дне мрачного болота. Я сразу разглядел в нем это противоречие и не мог понять, почему остальные не видят его с этой стороны. Этот человек по-своему стоял одной ногой в аду.
В целом же, можно сказать, мы дружили. Главной его добродетелью была откровенность. Он никогда не лгал и честно признавал собственные ошибки и недостатки.
Не пытался скрывать невыгодные для себя моменты. Всегда был вежлив со мной и во всем помогал. Если б не он, моя жизнь в общежитии была бы куда хлопотней и неуютней.
Несмотря на это, я ни разу не доверился ему. И в этом смысле, моя дружба с Нагасавой была совершенно иной, нежели с Кидзуки. С тех пор, как Нагасава, изрядно выпив, жестоко обошелся с одной девчонкой, я решил, что не доверюсь этому человеку, что бы ни случилось.
О Нагасаве в общежитии ходило несколько легенд. Первая — что он съел целых три слизняка, другая — что у него огромных размеров пенис, и он переспал с доброй сотней девчонок. История со слизняками была правдой.
Как-то я поинтересовался, и он ответил, что так оно и было: — Да. Съел три крупных слизняка. Было это в сентябре.
Я пошел к старшекурсникам разбираться, а они все из «правых», у всех деревянные мечи. В такой обстановке не до переговоров. Вот я и подумал: сделаю все, лишь бы замять дело самому.
Так и сказал им: «Давайте договоримся». А они: «Слабо проглотить слизняка»? И проглотил.
Они откуда-то достали три жирных... Это может понять только тот, кто глотал слизняков... Противно, когда они, проскользнув в горло, стукаются о дно желудка.
Склизкие, изо рта вонь. Как вспомню, так вздрогну. Изо всех сил сдерживался, чтобы там же не вырвало.
Суди сам: выблюй я их перед этими уродами, пришлось бы глотать заново. В конце концов, проглотил все три. Даже старшекурсники.
Еще бы: кто еще может слизняков глотать? Проверить размер пениса оказалось проще простого — стоило лишь сходить вместе в баню. Действительно, впечатляющий.
Байка о ста девчонках оказалась преувеличением. Я ему: — А я — только с одной. Он: — Слушай, ничего сложного.
В следующий раз пойдем со мной. Не бойся, получится. Тогда я ему не поверил, но на деле все действительно оказалось очень просто.
Настолько, что я чуть не разочаровался. Мы с ним заходили в какой-нибудь как правило, знакомый бар на Сибуя или Синдзюку, подсаживались к двум симпатичным подружкам благо мир полон женских парочек , болтали, выпивали, потом шли в гостиницу и занимались сексом. Признаться, Нагасава был классным рассказчиком.
Хотя разговоры у нас были, по сути, ни о чем. Когда он говорил, девчонки приходили в восторг, заслушивались, снова и снова отхлебывая из бокала, быстро пьянели и укладывались к нему в постель. Вдобавок ко всему, он был симпатичен, вежлив и внимателен: как только девчонок оказывались в его компании, у них поднималось настроение.
Странно, однако, другое. С ним и я сам начинал казаться человеком пленительным. Стоило мне что-нибудь рассказать, и девчонки заслушивались точно так же и так же смеялись, будто говорил не я, а он.
Всему причиной была его обаятельность. И каждый раз я ловил себя на мысли, какой у него полезный талант, по сравнению с которым красноречие Кидзуки начинало выглядеть детским лепетом. Совсем иной масштаб.
Но даже под воздействием чар Нагасавы я нередко вспоминал Кидзуки и как бы в очередной раз убеждался, каким он был честным человеком. Он берег свой скромный талант ради нас с Наоко, а Нагасава разбрасывался им играючи. Он не собирался всерьез спать со всеми этими девчонками.
Для него это была только игра. Мне и самому не очень нравилось спать с незнакомыми. Согласен, то был легкий способ укротить собственное влечение.
Мне было приятно с ними обниматься, прикасаться к ним. Противно было одно — утренние расставания. Просыпаешься, а рядом храпит очередная незнакомка, по всей комнате — запах перегара, кровать, лампа, шторы приторных, характерных для лав-отеля Ветренная расцветок, а голова раскалывается с бодуна.
Вскоре просыпается она и принимается искать на ощупь нижнее белье. Затем, натягивая колготки, спрашивает: «Ты вчера не забыл надеть эту штуку? У меня сейчас как раз залетные дни».
Ворча, разглядывая себя в зеркале: мол, болит голова и макияж не получается, — красит губы и накладывает ресницы. Все это было не по мне. Признаться, я бы вообще не оставался в гостинице до утра.
Но убалтывать девчонку, помня о закрывающихся в полночь воротах Роберт Итиль , никуда не годилось и даже чисто физически это было невозможно , поэтому я всегда брал разрешение на ночлег вне общежития. Таким образом, ничего не оставалось, как дожидаться утра и возвращаться в общагу, проклиная себя и собственные иллюзии. Ослепительно светит в глаза солнце, во рту все ссохлось, на плечах, кажется, чужая голова.
Переспав таким образом три или четыре раза, я поинтересовался у Нагасавы: — Тебя как, не опустошает? Вот так — семьдесят раз подряд? И это радует.
В бесконечных походах по женщинам ничего хорошего нет. Только устаешь и начинаешь себя ненавидеть. И я не исключение.
Помнишь, как Достоевский писал об азартных играх. Вот и у меня примерно то же самое. Очень трудно пережить и пройти мимо окружающих тебя возможностей.
Они тусуются, выпивают и требуют «нечто». А я это «нечто» могу им дать. Все очень просто.
Как не представляет труда открыть кран с водой, чтобы попить. Раз — и ты уже ее повалил. А ей только того и надо.
Это и есть возможность. Разве устоишь, когда они вертятся вокруг? Плюс ко всему, у тебя к этому есть способности и место, где ты можешь их применить.
Неужели пройдешь мимо? Даже представить себе не могу, — отшучивался я. Причиной тому, что он, мальчик из обеспеченной семьи, жил в общежитии, и было увлечение слабым полом.
Отец, беспокоясь, что от жизни взаперти сын, в конце концов, начнет бегать по девкам, настаивал на общежитии. Нагасаве было все равно — он и так особо не обращал внимания на правила. Когда возникало желание, брал разрешение на ночевку в городе и выдвигался на охоту за очередной пассией или шел в гости к какой-нибудь подруге.
Разрешение ночевать за пределами общежития было делом хлопотным, однако у него имелся как бы «свободный допуск». Стоило лишь обмолвиться. То же самое распространялось на меня.
У Нагасавы с самого поступления была и настоящая подруга. Они с Хацуми — так ее звали — были ровесниками. Я с ней познакомился.
Очень приятная девушка. Не такая красавица, чтобы на нее все заглядывались, можно даже сказать, внешности совершенно обычной, и сначала я даже подумал: что нашел в ней такой человек, как Нагасава? Но стоило заговорить с ней, и никто не мог оставаться равнодушным.
Было в ней нечто. Спокойная, смышленая, с чувством юмора, доброжелательная, всегда изысканно одета. Она мне нравилась настолько, что, глядя на нее, я думал: была б у меня такая подруга, наверняка не спал бы с кем попало.
Я, видимо, тоже произвел на нее впечатление, и она довольно настойчиво предлагала познакомить меня с кем-нибудь из младшекурсниц, чтобы устроить парное свидание. Но я не хотел повторять ошибок прошлого и под каким-то предлогом отказался. Хацуми училась в женском институте, известном скоплением дочерей мультимиллионеров.
Не думаю, что я смог бы общаться с ними на равных. Она догадывалась о регулярных похождениях Нагасавы, но ни разу за это его не упрекнула. Всем сердцем любила Нагасаву и ничего от него не требовала.
И я с ним был полностью согласен. С наступлением зимы я нашел себе небольшую подработку в музыкальном магазине на Синдзюку. Платили немного, но работа была интересной, и меня устраивало, что достаточно приходить туда три раза в неделю по вечерам.
К тому же я мог недорого покупать пластинки. Сам упаковал и перевязал его красной тесьмой. А Наоко связала мне шерстяные перчатки.
Несколько жали пальцы, но главное — в них было тепло. Вот, смотри — помещаются. Она той зимой не поехала на зимние каникулы в Кобэ.
Я тоже работал до самого конца года и как-то сам по себе остался в Токио. Вернись я домой, делать там было бы нечего: видеться я ни с кем не собирался. На каникулах общежитская столовая не работала, и я ходил есть к Наоко.
Мы жарили рисовые лепешки, варили незамысловатые супы. В январе и феврале 1969 года много всего произошло. В конце января Штурмовик свалился с температурой под сорок.
Из-за чего мне пришлось на время забыть о свиданиях с Наоко. Я с трудом достал нам с ней два пригласительных билета на концерт. Ей очень хотелось послушать свою любимую Четвертую симфонию Брамса.
Однако Штурмовик метался в постели так, что казалось: он вот-вот коньки отбросит. Естественно, я не мог оставить его в таком положении и пойти на концерт. Найти сиделку не удалось, поэтому другого пути не было — только самому покупать лед, делать холодный компресс, вытирать влажным полотенцем пот, каждый час мерить температуру и даже переодевать его.
Температура не спадала целые сутки. Однако уже на второе утро он подскочил и как ни в чем не бывало начал делать утреннюю гимнастику. Сунули градусник — тридцать шесть и два.
У меня за всю жизнь ни разу не было температуры, — сказал Штурмовик, будто в этом был виноват я. Я хотел было вышвырнуть его радио в окно, но у меня опять заболела голова, и я улегся в постель и уснул. В феврале несколько раз шел снег.
В конце февраля я из-за какого-то пустяка ударил старшекурсника, жившего на одном этаже со мной. Тот въехал головой в бетонную стену. К счастью, рана оказалась пустяковой, и Нагасава проворно замял дело.
Однако меня вызвали в кабинет коменданта и сделали предупреждение, что подпортило мою дальнейшую жизнь в общежитии. Так закончился учебный год, пришла весна. Я завалил несколько зачетов.
По остальным предметам получил свои обычные оценки «С» или «D», было даже несколько «В» Al. Наоко сдала все зачеты сразу и перешла на второй курс. В середине апреля Наоко исполнилось двадцать.
У меня день рождения — в ноябре, поэтому выходило, что она старше меня на семь месяцев. Двадцатилетие Наоко вызвало у меня странное чувство. Казалось, что нам обоим было бы справедливей перемещаться между восемнадцатью и девятнадцатью: после восемнадцати исполняется девятнадцать, через год — опять восемнадцать...
Это еще можно было представить. Но ей уже двадцать. Столько же станет осенью и мне.
Только мертвец навсегда остался семнадцатилетним. В день рождения Наоко шел дождь. После занятий я купил поблизости торт и поехал к ней домой.
Вдалеке шелестели кроны деревьев
По пути Наоко рассказывала мне о колодце. Какая странная штука — наша память… Пока я был там, почти не обращал внимания на пейзаж вокруг. Ничем не примечательный — я даже представить себе не мог, что спустя восемнадцать лет буду помнить его так отчетливо. Признаться, тогда мне было не до пейзажа. Я думал о себе, о шагавшей рядом красивой девушке, о нас с ней и опять о себе. В таком возрасте все, что видишь, чувствуешь и мыслишь, в конечном итоге, подобно бумерангу, возвращается к тебе же. Вдобавок ко всему, я был влюблен. И любовь эта привела меня в очень непростое место. Поэтому я не мог позволить себе отвлекаться на какой-то пейзаж.
Однако сейчас в моей памяти первым всплывает именно это: запах травы, прохладный ветер, линия холмов, лай собаки. И вспоминается прежде всего остального — отчетливее некуда. Настолько, что кажется: протяни руку — и до всего можно дотронуться. Однако в пейзаже этом не видно людей. Никого нет: ни Наоко, ни меня.
Предложение сложносочиненное, содержит две грамматические основы: сумрак льётся; шепчет гул.
Основы не имеют общего второстепенного члена предложения или вводного слова и не имеют общей придаточной части. Поэтому перед союзом И нужна запятая. Запятая ставится при однородных определениях: тихий, едва различимый.
На голубом небосводе словно застыли продолговатые облака. Высокое небо. Настолько высокое, что глазам больно смотреть на него. Ветер проносился над поляной и, слегка ероша волосы Наоко, терялся в роще. Шелестели кроны деревьев, вдалеке слышался лай собаки — тихий, едва различимый, словно из-за ворот в иной мир. Кроме него — ни звука.
И ни единого встречного путника. Лишь две кем-то потревоженные красные птицы упорхнули к роще. По пути Наоко рассказывала мне о колодце. Какая странная штука — наша память… Пока я был там, почти не обращал внимания на пейзаж вокруг. Ничем не примечательный — я даже представить себе не мог, что спустя восемнадцать лет буду помнить его так отчетливо. Признаться, тогда мне было не до пейзажа. Я думал о себе, о шагавшей рядом красивой девушке, о нас с ней и опять о себе. В таком возрасте все, что видишь, чувствуешь и мыслишь, в конечном итоге, подобно бумерангу, возвращается к тебе же.
Было это осенью 1969 года, накануне моего двадцатилетия. Подошла та же стюардесса, присела рядом, опять поинтересовалась, как я себя чувствую. I only felt lonely, you know[1], — сказал я и улыбнулся. I know what you mean[2], — кивнула она, встала и тоже приятно улыбнулась. Auf Wiedersehen! Даже сейчас, спустя восемнадцать лет, я могу до мельчайших подробностей вспомнить ту поляну. Переливался яркой зеленью лесной покров, с которого за несколько дней подряд дождь смыл всю летнюю пыль. Октябрьский ветер покачивал колосья мисканта. На голубом небосводе словно застыли продолговатые облака. Высокое небо. Настолько высокое, что глазам больно смотреть на него. Ветер проносился над поляной и, слегка ероша волосы Наоко, терялся в роще. Шелестели кроны деревьев, вдалеке слышался лай собаки — тихий, едва различимый, словно из-за ворот в иной мир. Кроме него — ни звука. И ни единого встречного путника. Лишь две кем-то потревоженные красные птицы упорхнули к роще. По пути Наоко рассказывала мне о колодце. Какая странная штука — наша память… Пока я был там, почти не обращал внимания на пейзаж вокруг. Ничем не примечательный — я даже представить себе не мог, что спустя восемнадцать лет буду помнить его так отчетливо. Признаться, тогда мне было не до пейзажа. Я думал о себе, о шагавшей рядом красивой девушке, о нас с ней и опять о себе. В таком возрасте все, что видишь, чувствуешь и мыслишь, в конечном итоге, подобно бумерангу, возвращается к тебе же. Вдобавок ко всему, я был влюблен. И любовь эта привела меня в очень непростое место. Поэтому я не мог позволить себе отвлекаться на какой-то пейзаж. Читайте также: Примеры отделки фасада деревом Однако сейчас в моей памяти первым всплывает именно это: запах травы, прохладный ветер, линия холмов, лай собаки. И вспоминается прежде всего остального — отчетливее некуда. Настолько, что кажется: протяни руку — и до всего можно дотронуться. Однако в пейзаже этом не видно людей.
Харуки Мураками: Норвежский лес [litres]
Небо кроны деревьев солнце снизу вверх. Крона дерева снизу. 5) Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий едва различимый лай собаки. Шелестит под ногами листва опавшая с деревьев. Кроны деревьев снизу. Деревья вверх. Дерево в лесу вид снизу.
Почему так плохо выполнили задание 16 на ЕГЭ по русскому языку в 2022 году
Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий, едва различимый лай собаки. Вдалеке шелестели кроны деревьев и слышался тихий лай собаки. тихий, едва различимый, словно из-за ворот в иной мир.
Предложения со словосочетанием «лес шелестел»
Последовательность выполнения разбора на Текстоводе абсолютно идентична синтаксическому разбору, производимому по школьной программе России. Ниже предоставлен алгоритм разбора предложения. Этап I. Прочитайте и, при необходимости, спишите предложение. Этап II. Определите цель высказывания предложения.
Предложение сложносочиненное, содержит две грамматические основы: сумрак льётся; шепчет гул. Основы не имеют общего второстепенного члена предложения или вводного слова и не имеют общей придаточной части.
Поэтому перед союзом И нужна запятая. Запятая ставится при однородных определениях: тихий, едва различимый.
И деревья все стоят нарядные, их тонкие... На уже потускневшем поле можно заметить стаи печальных аистов, которые готовятся к отлёту в тёплые края. А их детки уже совсем не похожи на...
За прохладным утром приходит еще по-летнему теплый день, но зной уже не тот, и шуршащих листьев на земле всё... Пашкову 141 слово. Не раз в дождливые сентябрьские дни наблюдал я серенькую птичку с красноватой грудкой и таким же горлышком. Она называется зарянкой и величиной не больше синички, с такими же тонкими лапками и...
Антонов 9 Мелкие листья ярко и дружно зеленеют словно кто их вымыл и лак на них навёл. Чехов 10 Из дали слышался шум мокрых деревьев будто в далеке шумела вода в шлюзах. Толстой В данных предложениях используются.